Все эти годы я спала в одной постели с Руавей. С ней было тепло и уютно. С тех пор, как она стала ложиться со мной, меня перестали мучить по ночам дурные сны, как прежде — мятущиеся во тьме белые тучи, клыкастые звериные пасти, перетекающие друг в друга странные лица. И покуда Киг и другие озлобленные святые видели, что Руавей каждую ночь проводит со мною, они не осмеливались ни пальцем, ни дурным взглядом коснуться ее. А уж ко мне притрагиваться разрешалось без моего указания только родным, и Хагхаг, и слугам. После того, как мне исполнилось десять, за подобный проступок карали смертью. От каждого закона есть польза.
   Праздник в честь дня рождения мира продолжался четыре дня и четыре ночи. Открывались все склады, чтобы каждый мог взять, что ему нужно. Слуги божьи подавали еду и пиво прямо на улицах и площадях града Божия, и в каждом поселке и в каждой деревне Господней земли, и вместе трапезовали святые и простонародье. Господа, и госпожи, и сыны Божии выходили на улицы, чтобы присоединиться к празднеству; только Господь Бог и я оставались в доме. Господь Бог выходили на балкон, чтобы выслушать предания и поглядеть на пляски, а я болталась рядом. Жрецы развлекали всех, собравшихся на Сверкающей площади, песнями и танцами, и там же были жрецы-барабанщики, и жрецы-рассказчики, и жрецы-письменники. Все они были, конечно, простые люди, но призвание освящало их.
   Но прежде празднества многие дни тянулись несчетные обряды, а в день рожденья мира, когда солнце замирает над правым плечом Канагадвы, Сам бог исполняет Поворотную пляску, чтобы начать год заново.
   В золотом поясе и золотой маске светила танцевал он перед нашим домом, на Сверкающей площади — она вымощена слюдянистым камнем, искрящимся на солнце. И мы, дети, с южной галереи смотрели, как танцует Бог.
   Но когда танец уже подходил к концу, на стоящее за правым плечом горы солнце набежала тучка — единственная на синем летнем небе. Когда свет померк, все разом вскинули головы. Погасли искры на мостовой. И весь город разом затаил дыхание, вот так — «Ох!». Только Сам бог не поднял головы, но с шага сбился.
   Завершив последние фигуры обрядовой пляски, он торопливо скрылся в доме праха, где в стенах вмурованы все Гоиз, и перед ними горит в полных пепла чашах жертвенная пища.
   Там ждали его жрецы-толкователи, и Сам бог запалил пахучие травы, чтобы упиться их дымом. Прорицание в день рожденья мира — самое важное в году. На улицах, на площадях, на балконах дворцов народ ждал, когда жрецы объявят, что же увидал Сам бог за своим плечом, и истолкуют видение, чтобы наставить нас в будущем году. И тогда начнется пиршество.
   Обычно лишь к вечеру или ночи дым приносил богу видение, а жрецы — толковали его и объявляли народу. И потому ожидающие расходились по домам или садились в тени, потому что облако скрылось с небес, и было очень жарко. А мы — я, и Тазу, и Арзи, и дурачок — остались на галерее вместе с Хагхаг, и немногими госпожами и господами, и Господом Омимо, вернувшимся из войска на день рожденья мира.
   Он уже был взрослым мужем, рослым и крепким. После дня рождения ему предстояло отправиться на восток, и вести там войско против народа тегов и часи. Кожу на теле он укрепил, по солдатскому обычаю, натирая ее галькой и травами, пока та не стала прочной, как шкура земляного дракона, толстой, почти черной, тускло-глянцевой. Красив был он, но уже тогда я радовалась, что замуж выйду не за него, а за Тазу. Уродство таилось в его очах.
   Он заставил нас смотреть, как режет себе руку ножом — показывал, как глубоко можно рассечь толстую шкуру без крови — и все твердил, что порежет руку Тазу, дескать, чтобы видна была разница. Хвастался без продыху, какой он великий военачальник, и как он вырежет варварские племена, повторяя: «Я запружу их телами реку. Я загоню их в джунгли, а джунгли сожгу». Болтал, будто народ тегов так глуп, что почитает за бога летающую ящерицу. Что они позволяют своим женщинам воевать, а это такой грех, что, когда ему попадались подобные женщины, он в гневе вспарывал им животы и ногами давил чрева. Я молчала. Я помнила, что мать Руавей погибла обок ее отца, когда они вели малое войско, которое Сам бог сокрушил с легкостью. Не для того Бог посылает войско на варваров, чтобы уничтожить их, но чтобы сделать народом Божиим, чтобы те служили и делились, как все в Господней земле. Иной праведной причины для войны я не знала. То, что говорил Омимо, праведным не было.
   С тех пор, как Руавей стала ложиться со мною, она хорошо научилась говорить, а я запомнила несколько слов из ее наречия, и одно из них — течег. Это значит: соратник, сотоварищ, сородич, желанный, возлюбленный, давно знакомый. В нашем языке ближе всего к нему стоит слово «тот-кто-в-сердце-моем». И название народа — теги — шло из того же корня. Оно значило, что весь народ полнит сердца друг друга. Как мы с Руавей. Мы были течег.
   Но мы с Руавей молчали, когда Омимо бросил:
   — Теги — грязные вши, я раздавлю их!
   — Огга! Огга! Огга! — вскричал дурачок, подражая хвастливым словам Омимо, и я расхохоталась.
   И в тот миг, когда я посмеялась над своим братом, распахнулись двери дома праха, и высыпали оттуда жрецы — не чинным маршем под пение труб, но дикою толпою, в беспорядке, с криками…
   — Дом горит и рушится!
   — Гибнет мир!
   — Бог ослеп!
   На миг страшная тишь овладела градом, а потом закричали, зарыдали люди на улицах, и на галереях дворцов.
   Из дома праха выступил Сам Господь, вначале богиня, а опираясь на нее — бог, шатаясь, словно пьяный или ослепленный солнцем, как все, кто пьет дым. Богиня разогнала ковыляющих, плачущих жрецов, и заставила смолкнуть, говоря:
   — Услышь, что узрел я за плечом своим, о народ!
   И в тишине бог зашептал неслышно, так что его голос не доносился до нас, но богиня повторяла их ясно и громко:
   — Дом божий рушится наземь в пламени, но огонь не пожирает его. Он стоит у реки. Бог бел, точно снег. Единственный глаз его — во лбу. Разбиты великие каменные дороги. Война на востоке и севере. Глад на западе и юге. Гибнет мир.
   Тогда бог закрыл лик свой ладонями и зарыдал, а богиня приказала жрецам:
   — Скажите, что видел Бог!
   И те повторили слово господне.
   — Теперь бегите, — приказала богиня, — донесите его слово до всех четей града, и до ангелов божиих, чтобы разнесли ангелы по всей стране слово о видении божьем.
   И тогда жрецы коснулись лбов большими пальцами, и подчинились.
   Увидав Бога плачущим, Господь Дурачок так напугался и загоревал, что обмочился прямо на галерее, и Хагхаг, сама в расстройстве, выбранила его, и отвесила оплеуху. Дурачок заревел и заныл, а Омимо крикнул, что дрянная женщина, ударившая сына божия, должна быть предана смерти. Хагхаг плюхнулась ниц прямо в лужу, оставленную Господом Дурачком, взмолясь о прощении, но я приказала ей встать, сказав: «Я дщерь Божия, и я прощаю тебя». А на Омимо только глянула, сказав глазами — молчи. И он промолчал.
   Когда я вспоминаю тот день, и начало погибели мира, мне помнится только дрожащая старуха в мокрых от мочи одеждах, стоящая под взглядами столпившихся на площади горожан.
   Госпожа Облака отправила Господа Дурачка вместе с Хагхаг на омовение, а кто-то из господ повел Тазу и Арзи праздновать на улицы. Арзи плакал, а Тазу крепился. Мы с Омимо остались на галерее среди святых, глядя вниз на Сверкающую площадь. Господь Бог вернулся в дом праха, а на площади собирались ангелы, заучивая свою весть, чтобы до последнего словечка пронести ее на перекладных во все города, и деревни, и поселения Господней земли, денно и нощно спеша по великим каменным дорогам.
   Так и должно было быть; и только весть ангелов была тревожна.
   Порой, когда дым особенно темен и духовит, жрецы тоже оглядываются за плечо, как бог. Тогда их зовут малыми пророками. Но никогда прежде не видали они того же, что видел бог, и не повторяли слова его.
   Слова, которым не было ни толкования, ни разъяснения. Они не вели никуда. Не несли в себе понимания. Только страх.
   Только Омимо был в восторге.
   — Война на востоке и севере! — говорил он. — Моя война! — А потом обернулся ко мне, и посмотрел в глаза, без насмешки и обиды, но прямо, как Руавей, и с улыбкой. — Может, дураки и нюни перемрут, — прошептал он. — Может, мы с тобой станем Богом.
   Он стоял так близко, что никто другой не мог услышать его. Затрепетало сердце мое. И я смолчала.
 
   Вскоре после того дня Омимо вернулся в вверенное ему войско на восточной границе.
   Весь год народ ожидал, что наш дом, дом Господень в самом сердце града, поразит молния, но не спалит дотла, ибо так жрецы истолковали прорицание, когда смогли поразмыслить над ним. Но времена года сменяли друг друга, ни грозы, ни пожара не случалось, и тогда жрецы сказали, что прорицание говорило о блистающих на солнце золотых и медных водосточных желобах как о неопаляющем пламени, а дом устоит, если даже случится землетрясение.
   Слова о том, что бог бел и одноглаз, они истолковали так, что Господь Бог — это солнце, и его следует почитать как всевидящего подателя света и жизни. Так было всегда.
   На востоке и вправду бушевала война. На востоке всегда война — выходящие из дебрей племена пытаются украсть наше зерно, а мы побеждаем их и учим это зерно выращивать. Военачальник Господь Потоп отправил ангелов с вестью, что войско его дошло до самой Пятой реки.
   На западе не было голода. В Господней земле не бывало голода. Дети божьи надзирали за тем, чтобы зерно подобающим образом сеяли, и растили, и собирали, и делили. Если в западных землях случался недород, через горы по великим каменным дорогам наши возчики гнали груженые зерном арбы из срединных краев. Если урожай подводил на севере, туда шли арбы из Четвероречья. С запада на восток катились телеги с вяленой рыбой, с Рассветного полуострова на запад — с плодами и водорослями. Всегда полны были господни житницы и амбары, и открыты для нуждающихся. Достаточно было спросить распорядителя припасов, и тот приказывал выдать просителю потребное. Никто не голодал. Само слово это принадлежало тем, кого мы привели в свою землю, таким племенам, как теги, и часи, и народ Северных всхолмий. Так мы и звали их — «голодные».
   И вновь наступил день рождения мира, и вспомнились самые страшные слова пророчества — «мир гибнет». На улицах жрецы ликовали, утешая простолюдинов, говоря, будто Господь Бог в милости своей пощадил мир. Но в нашем доме утешения не было никому. Все мы знали, что Сам бог болен. В тот год он все больше скрывался от людей, и многие обряды проходили лишь пред ликом одной богини, а то и вовсе не осененные божественным присутствием. Богиня же всегда была тиха и бестревожна. К тому времени она осталась едва ли не единственной моей учительницей, и при ней мне всегда казалось, что ничего не изменилось, и не изменится, и все будет хорошо.
   Когда солнце застыло над плечом великой горы, Сам бог начал Поворотную пляску. Но танцевал он медленно, пропуская многие фигуры. Потом он отправился в дом праха. Мы ждали — все ждали, весь город, и вся страна. Снежные пики гор, выстроившихся чередой с севера на юг — Кайева, Короси, Агет, Энни, Азиза, Канагадва — запылали золотом, потом червью, потом пурпуром. А потом пламя их погасло, оставив лишь бледный пепел снегов. Вспыхнули в небесах звезды. И тогда, наконец, забили барабаны и зазвенели трубы над Сверкающей площадью, и заискрилась в свете факелов мостовая. Один за одним выходили из узких дверей дома праха жрецы, согласно обычаю и распорядку. Замерли. И в тишине прозвучал ясный высокий голос самой старой сновидицы:
   — Пусто за плечом Господним.
   Присыпал тишину шепоток-погудок голосов, точно разбежались по песку мелкие букашки. И стих.
   Жрецы развернулись и потянулись строем в дом праха — молча.
   Череда ангелов, выжидавших, чтобы разнести слова прорицания по стране, не тронулась с места, покуда начальники их совещались. Потом ангелы разбились на пять отрядов и двинулись прочь по пяти трактам, начинавшимся от Сверкающей площади и выводящим на пять великих каменных дорог, разбегавшихся от града на пять сторон. И как всегда, ступив на мостовые трактов, ангелы перешли на бег, чтобы поскорей донести до народа слово божие. Все как всегда — только не было слова.
   Тазу подошел ко мне, встал рядом. Ему в тот день исполнилось двенадцать, мне — пятнадцать.
   — Зе, — спросил он, — могу я коснуться тебя?
   Я подняла глаза — «да», — и он взял меня за руку. Это было приятно. Тазу вырос серьезным и молчаливым. Он быстро уставал, и голова и очи его болели порой так сильно, что он едва мог видеть, но он уже без ошибки исполнял все обряды и священнодействия, учился истории, и географии, и пляскам, и письму, и стрельбе из лука, и с матерью нашей изучал священные науки, готовясь стать Богом. Иные уроки нам преподавали вместе, и мы помогали друг другу. Он был мне добрым братом, и сердца наши полнились друг другом.
   — Зе, — прошептал он, держа меня за руку, — кажется, мы скоро поженимся.
   Я знала, о чем думал он. Господь, отец наш, пропустил много фигур в пляске, что кружит мир. И, глядя в грядущее, он ничего не узрел за плечом.
   Но в тот миг мне подумалось другое — как странно, что в тот же день, на этом же месте год назад я услышала эти слова от Омимо, а в этот — от Тазу.
   — Посмотрим, — ответила я, и пожала его пальцы.
   Я знала — он боится стать богом. Я тоже боялась, но что толку? Когда придет час, мы станем Богом.
   Если придет. Может, солнце не начнет свой обратный путь над пиком Канагадвы. Может, бог не повернул колесо года.
   Может, и времени больше не будет — того, что возвращается из-за плеча, а только то, что расстилается впереди, что видится взору смертных. Только наши жизни, и больше — ничего.
   Мысль эта показалась мне настолько ужасной, что я затаила дыхание и закрыла глаза, стискивая хрупкую ладонь Тазу, держась за него, покуда не успокою себя мыслью, что от страха все равно толку никакого.
   В том году яички Господа Дурачка, наконец, созрели, и он начал бросаться на женщин. После того, как он ранил одну молодую святую и кидался на других, Сам бог приказал охолостить его. После того дурачок стал вести себя потише, и часто сидел в одиночестве, тоскуя. Завидев, что мы с Тазу держимся за руки, он схватил за руку Арзи и встал с ним рядом, как Тазу со мной, и воскликнул гордо: «Бог! Бог!». Но девятилетний Арзи выдернул руку, и крикнул: «Ты никогда не будешь богом, ты не можешь, ты дурачок, ты ничего не знаешь!». Старая Хагхаг устало и горько выбранила мальчишку. Арзи не плакал, а Господь Дурачок разрыдался, и на глаза Хагхаг тоже навернулись слезы.
 
   Солнце снова повернуло на север, как и каждый год, словно Бог верно исполнил пляску. А в самый короткий день года оно отвернуло на юг за пиком великой горы Энни, как и всегда. В тот день Сам бог лежал при смерти, и нас с Тазу отвели к нему навестить и получить благословение. Он распростерся на ложе, истощенный до костей, в запахе горящих ароматных трав и гниющей плоти. Богиня, мать моя, возложила его руку вначале мне на лоб, потом — Тазу, покуда мы стояли, уткнувшись лбами в сомкнутые большие пальцы, у громадного ложа из кожи и бронзы. Она же нашептала слова благословения. Бог же молчал, промолвив только еле слышно: «Зе, Зе!» Но он звал не меня. Саму богиню всегда зовут Зе. Умирая, он звал свою сестру и жену.
   Два дня спустя я проснулась в темноте. По всему дому грохотали большие барабаны. Не поднимаясь, я слышала, как к ним присоединяются барабаны в храмах, на площадях по всему городу, и другие, за ними, еще дальше. В деревнях, залитых звездным светом, крестьяне, заслышав этот звук, начнут бить в свои барабаны, и в холмах, и на горных перевалах, и за горами до самого западного моря, и на полях к востоку, от поселка до поселка через четыре великих реки, до самого края населенных земель. Не успеет кончиться ночь, подумала я, как барабаны скажут моему брату Омимо в его лагере близ Северных всхолмий, что Бог умер.
 
   Сын и дщерь божии, вступая в брак, становятся Богом. Брак этот не может состояться, покуда жив еще Бог, но и медлить с ним можно не более нескольких часов, чтобы мир недолго оставался обездоленным. Все это я знала. Недобрая судьба подсказала моей матери задержать наше с Тазу бракосочетание. Если бы мы поженились той же ночью, притязания Омимо стали бы бесплодны, и даже собственные солдаты не осмелились бы пойти за ним. Но скорбь помрачила ей рассудок. Да и не могла она представить всей меры честолюбия Омимо, толкнувшего моего брата на кровопролитие и святотатство.
   Извещенный ангелами о болезни отца, он уже не первый день спешным маршем двигался на запад вместе с малым отрядом преданных солдат. Так что бой барабанов застал его не в далеких Северных всхолмьях, но в крепости на холме Гхари, что стоил на северном краю долины в виду города и дома Господня.
   Приготовления к сожжению тела мужа, что был богом, шли полным ходом — этим занимались жрецы праха. В те же часы следовало заняться и подготовкой к свадьбе, но наша мать, которой следовало бы заняться этим, от горя заперлась в своих палатах.
   Сестра ее, Госпожа Облака, и другие господа и госпожи болтали о свадебных шапках и венках, о жрецах-музыкантах, которых следует пригласить, о том, какие торжества следовало бы устроить в городе и деревнях. Прибежал и свадебный жрец, но ни он, ни они не осмеливались предпринять что-либо без соизволения моей матери. Госпожа Облака стучалась к ней, но та не откликалась. Все так извелись, целый день ожидая ее, что я решила, что в их обществе я просто с ума сойду, и вышла в дворцовый сад погулять.
   Я никогда не покидала стен нашего дома — разве что выходила на галереи. Никогда я не проходила по Сверкающей площади, чтобы ступить на городские улицы. Никогда не видела ни поля, ни реки. Никогда не ступала не землю.
   Сынов божьих вывозили на носилках в храмы, чтобы свершать обряды, и летом, после дня рождения мира, их всегда отправляли высоко в горы, в Чимлу, где зародился мир, к истокам Изначальной реки. Каждый год, возвращаясь оттуда, Тазу поведывал мне о Чимлу, о том, как громоздятся горы вокруг древнего-древнего дворца, и перелетают от пика к пику дикие драконы. Там сыны божьи охотились на драконов и спали под звездами. Но дщерь божия должна хранить дом.
   Дворцовый сад вошел в сердце мое. Здесь я могла бродить под открытым небом. В пяти фонтанах мирно плескалась вода, и цвели в кадках деревья; у солнечной стены росла в медных и серебряных вазах священная зе. С самых юных лет, едва у меня выдавалось время после уроков и обрядов, я прибегала туда. Девчонкой я притворялась, будто букашки — это драконы, и охотилась на них. Позже — играла с Руавей в брось-косточку, или просто сидела и любовалась, как вздымаются и опадают, вздымаются и опадают струи фонтанов, покуда не выйдут в небо над стенами звезды.
   В тот день Руавей, как всегда, пошла со мной. Поскольку в одиночку я никуда не могла пойти — мне требовалась спутница, — я попросила Саму богиню сделать варварку моей постоянной компаньонкой.
   Я присела у среднего фонтана, Руавей же, поняв, что я желаю остаться одна, присела в дальнем углу в тени плодовых деревьев. Она умела засыпать где угодно, в любое время. Я сидела и думала, каково это будет — всегда видеть рядом не Руавей, а Тазу, день и ночь, — думала, но не могла представить.
   Из дворцового сада на улицу вела дверь. Порой, когда садовники ее открывали ее, чтобы выпускать и впускать друг друга, я поглядывала в щель на мир за стенами моего дома. Дверь запиралась на два замка, так что открыть ее можно было только с двух сторон разом. И тут я увидала, как человек — мне показалось, садовник — прошел через сад и отворил дверцу. Вошло еще несколько мужчин. Среди них был мой брат Омимо.
   Думаю, это был для него единственный способ проникнуть в дом тайно. Думаю, он хотел убить Тазу и Арзи, чтобы я вынуждена была выйти за него замуж. А потом он увидал в саду меня, словно нарочно поджидающую его удачу, судьбу.
   — Зе! — воскликнул он, проходя мимо фонтана — тем же тоном, каким мой отец подзывал мать.
   — Господь Потоп, — пробормотала я, вставая. Я так изумилась, что ляпнула: — Тебя же нет здесь!
   Только тут я заметила, что он ранен — правую глазницу его пересекал шрам.
   Омимо застыл, взирая на меня единственным оком, молча переживая собственное удивление. Потом он рассмеялся.
   — Точно так, сестренка, — бросил он, и повернулся к своим людям, отдавая приказы.
   Их было пятеро — солдаты, решила я, с головы до пят покрытые затверделой кожей. На ногах у них были башмаки ангелов, а еще — пояса и ремни на шее, чтобы поддерживать наудники и ножны для меча и ножа. Омимо был одет так же, только наудник его был золотым, а на голове — серебряная шапка военачальника. Что он сказал своим людям, я не поняла.
   Они подступили ко мне, и Омимо с ними. Я крикнула тогда: «Не троньте!», чтобы предупредить из — коснувшегося меня простолюдина жрецы закона сожгут на костре, и даже Омимо, если тот дотронется до меня без спросу, придется год поститься и каяться. Но он только расхохотался и, когда я шарахнулась, вдруг схватил меня за плечо, а другой рукой зажал рот. Я со всей силы цапнула его за ладонь. Омимо отдернул руку на миг, а потом снова зажал, и нос, и рот, так крепко, что я дышать не могла, и запрокинул голову. Я пыталась бороться, но перед глазами мелькали в черноте искорки. Чьи-то жестокие руки хватали меня, выкручивали руки, вскидывали в воздух, тащили, а ладонь Омимо на моем лице давила все сильнее, пока я не потеряла сознание.
   Руавей дремала в тени деревьев, свернувшись в клубочек на плитчатом полу. За кадками ее не заметили, зато она сразу увидала солдат и поняла — если ее увидят, то убьют на месте. Она лежала, не шевелясь, но как только меня вытащили через калитку на улицу, варварка помчалась в палаты моей матери и распахнула дверь. То было святотатство, но, не зная, кто в доме тайно поддерживает Омимо, Руавей могла довериться только моей матери.
   — Господь Потоп увез Зе! — крикнула она.
   Потом Руавей рассказывала мне, что моя мать так долго сидела молча, безответно в темной комнате, что варварке показалось, будто та не слышала ее. Она уже хотела заговорить снова, когда моя мать поднялась. Скорбь слетела с нее, как плащ.
   — Армии мы доверять не можем, — проговорила она.
   Мысли той, что была богиней, мгновенно коснулись того, что должно быть сделано.
   — Приведи ко мне Тазу, — приказала она Руавей.
   Моего суженого Руавей нашла среди святых, подозвала одними глазами и попросила немедля явиться к матери. А потом она вышла из дома через садовую калитку, которая так и осталась незапертой. Она расспрашивала народ на Сверкающей площади, не видал ли кто солдат, волокущих пьяную девушку, и те, кто видел нас, направили ее по северо-восточной улице. А потому она вскоре покинула город через северные ворота, и увидала, как Омимо и его люди поднимаются по дороге на холм Гхари, волоча меня в старинную крепость, и вернулась, чтобы сообщить об этом моей матери.
   Мать же моя, посоветовавшись с Тазу, и Госпожой Облака, и доверенными людьми, послала за старыми мироначальниками, теми, чьи солдаты следили за порядком в стране, а не воевали на границах. Они поклялись ей в верности, потому что хоть она уже и не была богиней, она являлась ею прежде, будучи дочерью и матерью бога. И больше подчиняться было некому.
   Потом она посовещалась со жрецами-сновидцами, обсудив, какие вести должны принести народу ангелы. Не было сомнения, что Омимо похитил меня, дабы самому стать богом, сочетавшись со мною. Если бы моя мать объявила голосами ангелов, что этот союз — не брак, освященный свадебным жрецом, но простое насилие, тогда народ мог бы не поверить, что мы с ним — Бог.
   А потому новости разлетелись быстро, по всему городу, по всей стране.
   Войско Омимо, продвигавшееся в те дни на запад настолько быстро, насколько позволяли ноги, осталось ему верно, и по пути к ним присоединялись и другие солдаты. Большая же часть миротворцев срединных земель поддержала мою мать, поставившую над ними военачальником Тазу. Оба они, хоть и держались храбро и решительно, в действительности мало надеялись на победу, ибо с ними не было Бога, и не будет, покуда я оставалась в руках Омимо на поругание или погибель.
   Все это я узнала позднее. В те дни я знала другое: я была в клетушке без окон, с низким потолком, где-то в старой крепости. Дверь запиралась снаружи. Со мной не было охраны, и за дверью — тоже, ибо вся крепость находилась в руках солдат Омимо. Я ждала, не зная, день снаружи или ночь. Время для меня остановилось, как я и боялась. Света в комнате — старой кладовой в подвалах крепости — не было. По земляному полу ползали какие-то твари. В тот день я ступила наземь. Я сидела на земле и лежала на ней.
   Потом лязгнул засов. Сверкнувшие в проходе факелы ослепили меня. В каморку набились люди, кто-то сунул факел в держатель на стене. Потом зашел Омимо. Уд его был напряжен. Он пришел взять меня, но я плюнула в его полуслепое лицо, и закричала: «Если ты дотронешься до меня, твой уд сгорит, как этот факел!». Он оскалился, будто засмеялся, потом повалил меня и раздвинул мне ноги, но его трясло от страха перед моей святостью. Он руками пытался вогнать в меня свой уд, но тот обмяк. Омимо не смог изнасиловать меня, и я крикнула: «Смотри, ты не можешь, не в силах мной овладеть!».
   Все это видели и слышали его солдаты, и Омимо в своем унижении выдернул из золотых ножен меч, чтобы убить меня, но солдаты схватили его за руки и удержали, говоря: «Господи, Господи, не убивай ее, она должна стать Богом с тобою!». Омимо кричал и боролся с ними, как боролась с ним я, и все они с воплями и гамом выкатились из каморки. Один прихватил с собой факел, и захлопнул дверь. Обождав чуть, я на ощупь добралась до двери и толкнула — вдруг ее забыли запереть. Но они не забыли. Я уползла обратно в свой угол и легла там, в грязи и во тьме.