И вся страна лежала в грязи и во тьме. У нас не было Бога. Бог суть дщерь и сын Бога, соединенные в браке свадебным жрецом. Иному не бывать. Иного пути нет. Омимо не знал, что ему делать, и как быть. Он не мог жениться на мне без свадебного жреца. Он думал, что может стать моим мужем, просто взяв силой, и, быть может, так бы и стало, но он не сумел, ибо я отняла его мужскую силу.
   Единственное. что приходило ему в голову — взять город приступом, захватить дом Господень и жрецов и заставить свадебного жреца произнести слова, творящие Бога. Но с тем небольшим отрядом, что был у него под рукой, Омимо не в силах был свершить такое, и потому ждал, покуда не подойдет войско с востока.
   Тазу, военачальники и моя мать собирали в городе солдат со всех срединных земель. Они не пытались отбить Гхари — то была могучая крепость, которую легко оборонить, но трудно взять, и они боялись, что, осадив ее, окажутся между отрядом Омимо и армией востока, как между жерновами.
   И потому солдаты мятежника, числом в две сотни, удерживали крепость. Омимо снабдил их женщинами. Таков был закон Бога — тем крестьянкам, что ложились с солдатами в лагерях и на стоянках, давали лишку зерна, или орудия, или прирезали земли. Всегда находились такие, что готовы были ублажить солдат за небольшую награду, а если у них рождались дети, награда была больше, и потомство не знало нужды. Омимо, желая задобрить и успокоить своих людей, послал командиров в деревни близ Гхари, предлагая женщинам дары. Нашлись такие, что пошли, ибо простой народ не понимал, что творится на свете, и не верил, что найдется мятежник против Господа. С теми деревенскими бабами и пришла в крепость Руавей.
   Женщины разбежались по всей крепости, дразня свободных от работы солдат. Только отвага и удача помогли Руавей найти меня — она бродила наугад по темным переходам подземелья, открывая каждую дверь. Я услыхала, как лязгает засов, и услышала, как варварка зовет меня. Я выдавила что-то в ответ.
   — Идем! — приказала Руавей, и я выползла из каморки.
   Варварка подняла меня на ноги, и повела. Засов она задвинула вновь. Мы побрели наощупь, пока не увидали впереди неровные отблески на каменных ступенях, и не вывалились на озаренный факелами двор, полный солдат и женщин. Руавей припустила бегом, хихикая и болтая невпопад, а я волоклась за ней, цепляясь за руку. Пара солдат потянулась было к нам, но Руавей увернулась, сказав: «Нет, нет, Туки для военачальника!». Мы побежали дальше, к боковым воротам, и Руавей сказала стражникам: «Выпустите нас, начальник, начальник, я веду ее к матери, ее от жара тошнит!» А я шаталась и была грязна, так что стражники посмеялись надо мной, и обругав меня дурными словами, как неряху, приотворили ворота, чтобы мы могли выйти. И мы побежали вниз с холма под светлыми звездами.
   Люди говорят, что я и впрямь должна была быть богиней, чтобы так легко бежать из тюрьмы, из-под запоров. Но в те дни не было Бога, как нет сейчас. Задолго до Господа Бога был иной путь, и после него останется — путь, который мы зовем случаем, или удачей, или счастьем, или судьбой; но это лишь слова.
   И есть еще отвага. Меня освободила Руавей, потому что я вошла в ее сердце.
   Едва удалившись от стен крепости, мы сошли с дороги, по которой ходили часовые, и полями направились к городу, в мощи своей вздымавшему озаренные звездами каменные стены на склоне горы перед нами. Впервые в жизни увидала я его иначе, как с галерей и из окон дворца в сердце столицы.
   Никогда прежде я не ходила так долго, и хотя упражнения, бывшие частью моих уроков, придали мне сил, подошвы мои были нежны, как ладони. Вскоре галька и камни под ногами причиняли мне такую боль, что я хрипела и плакала и задыхалась так, что уже не могла бежать. Но Руавей вела меня за руку, и я следовала за ней.
   Мы вышли к северным вратами — затворенным и запертым и охраняемым множеством миротворцев.
   — Пусть дщерь Божия вступит в град господень! — вскричала тогда Руавей.
   Я же откинула волосы от лица, и выпрямилась, хотя грудь мою словно ножи пробивали, и промолвила начальнику стражи:
   — Господин военачальник, отведите меня к матери моей, Госпоже Зе, в дом в сердце мира.
   А начальником тем был сын старого воеводы Рира, и я знала его, а он — меня. Едва глянув мне в лицо, он уперся лбом в сомкнутые большие пальцы, и громким голосом отдал приказ отворить врата. Так что мы вошли, и солдаты проводили нас по северо-восточному тракту в дом мой, и люди на улицах кричали от радости, и барабаны забили над городом быстрым и мерным праздничным боем.
   Той ночью мать обняла меня впервые с тех пор, как я была младенцем.
   Той ночью мы с Тазу встали под венком перед свадебным жрецом, и испили из священной чаши, и стали Господом Богом.
   Но в ту же ночь Омимо, узнав о моем бегстве, заставил жреца смерти из своего войска поженить его с деревенской девчонкой из тех, что пришли спать с солдатами. А поскольку никто вне стен дома господня, кроме немногих его солдат, не видывал меня в лицо, любая девчонка могла сойти за меня. Большинство солдат мятежника поверили, что то и была я. Омимо объявил, что женился на дочери Мертвого Бога, и они вдвоем ныне Бог. Как мы разослали ангелов поведать народу о нашей свадьбе, так Омимо отправил гонцов говорить, что брак в доме господнем — ложный, ибо сестра его Зе бежала к нему и на холме Гхари стала его супругой, и они ныне — единственный истинный Бог. И народу он показывался в золотой шапке, выбелив лицо, и глядя на единственный глаз его, войсковые жрецы кричали: «Узрите — сим исполнено пророчество! Бог бел и одноглаз!»
   Иные верили его жрецам и вестникам, но больше верило нашим. И все же и те, и другие были напуганы, или встревожены, или озлоблены, оттого, что вестники объявляли, будто родилось два Бога, и не зная истины, людям приходилось выбирать, во что верить.
   А великое войско Омимо находилось уже в четырех или пяти дневных переходах от столицы.
   Ангелы донесли до нас, что молодой военачальник именем Мезива ведет тысячу миротворцев с плодородных прибрежий к югу от града. Вестникам он сказал лишь, что идет сражаться за «единого истинного Бога». Мы опасались, что сие значит — за Омимо, ибо мы не прибавляли к имени своему никаких эпитетов, поскольку оно само есть единственная истина, или же это имя пусто.
   Мы мудро избрали своих военачальников, и действовали по их советам решительно. Чем ждать в городе осады, мы порешили выслать отряд, чтобы напасть на армию востока прежде, чем та достигнет Гхари, в предгорьях над Изначальной рекой. По мере того, как подтягивались бы вражеские части, нам пришлось бы отступить, но мы могли при этом собирать урожай и отводить в город земледельцев. А тем временем мы разослали повозки по всем амбарам на южной и западной дороге, чтобы наполнить городские житницы. Если война затянется, говорили старые воеводы, то победят в ней те, кто сытней ест.
   — Войско Господа Потопа может кормиться из амбаров по восточной и северной дорогам, — заметила моя мать, присутствовавшая на каждом совете.
   — Разрушим дороги, — воскликнул Тазу.
   И я услышала, как задохнулась мать, и вспомнила пророчество: «Разбиты дороги!».
   — На это уйдет столько же дней, сколько ушло на их строительство, — промолвил старейший воевода, но другой, почти ровесник ему, предложил:
   — Разрушим лучше каменный мост при Альмогае!
   Так мы и распорядились.
   Отступая с боями, наше войско разрушило великий мост, простоявший тысячу лет. И войску Омимо пришлось идти в обход, за сто тысяч шагов, лесами, к броду у Доми, покуда наше войско и наши возчики перетаскивали припасы из амбаров в город. С ними приходили и землепашцы во множестве, взыскуя защиты божией, и город переполнился. Каждое зернышко зе приводило с собою голодный рот.
   В те дни Мезива, который мог бы обрушиться на мятежников при Доми, выжидал на перевалах со своей тысячей. Когда мы приказали ему явиться, дабы покарать святотатство и восстановить мир, он отправил наших ангелов назад с пустыми словами. Ясно было, что стакнулся он с Омимо. «Мезива — указательный палец, Омимо — большой», заметил старейший воевода, делая вид, будто давит вошь.
   — Негоже над Богом надсмеиваться, — бросил ему Тазу в убийственном гневе, и старый воевода со стыдом коснулся лба большими пальцами. Но я еще могла смеяться.
   Тазу надеялся, что земледельцы восстанут в гневе на святотатца, и Раскрашенный бог будет сокрушен. Но те не были воинами, им не доводилось сражаться. Всю жизнь свою они проживали под защитой миротворцев, под дланью господней. И ныне наши дела, словно смерч или землетрясение, ввергали простонародье в немое оцепенение, и народ пережидал забившись по углам, покуда не кончится буря, надеясь лишь, что она не погубит их. Только слуги дома нашего, получавшие окормление прямо из наших рук, чьи умения и знания состояли у нас на службе, и народ града, в сердце которого обитали мы, и солдаты-миротворцы стали бы сражаться за нас.
   Земледельцы же в нас верили. Где нет веры, там нет и бога. Где укоренилось сомнение, стопа примерзает к земле, и слабеет рука.
   Пограничные войны и завоевания слишком расширили наши пределы. Народ по деревням и поселкам знал меня не более, чем я ведала о каждом из них В изначальные дни Бабам Керул и Бамам Зе сошли с горы и вместе с простым людом ступали по полям срединных земель. Те, кто заложил первые каменные глыбы в основание старой городской стены, кто разметил первые каменные дороги, знали лица своего Бога, и видели их ежедневно.
   Когда я сказала об этом на совете, мы с Тазу начали выходить в город — порой в паланкине, а то и пешком. Нас окружали жрецы и стража, охранявшая нашу божественность, но мы выходили в народ, и народ видел нас. Люди падали ниц пред нами, и касались большими пальцами лбов, и многие плакали, завидев нас. Весть о приближении нашем катилась от улицы к улице, и дети перекликались: «Господь грядет! Грядет Господь!».
   — Тобою полнятся сердца их, — поговаривала мать.
   Но войско Омимо дошло уже до Изначальной реки; еще день пути — и передовые отряды его достигнут холма Гхари.
   Тем вечером мы стояли на северной галерее, глядя на Гхари. Холм кишел людьми, точно развороченный муравейник. Зимние снега на горных пиках красил багровым закат, и над Короси вставал столб кроваво-красного дыма.
   — Смотри, — воскликнул Тазу, указывая на северо-запад.
   Вспышка озарила небо, точно плоская молния, какие бывают летом.
   — Упала звезда, — предположил он, а я сказала: — Горы дышат огнем.
   Но в ночи явились к нам ангелы.
   — Великий дом рухнул, пламенея, с небес, — сказал один, а другой добавил: — Пламя охватило его, но не пожрало, и стоит он на речном берегу.
   — Как предрек Господь в день рождения мира, — вымолвила я.
   И ангелы пали ниц.
 
   То, что зрела я тогда, и то, что вижу сейчас, много лет спустя — не одно и то же; ныне я знаю много больше и меньше того, что тогда. Попробую описать, какие чувства владели мною в те дни.
   На другое утро я узрела, как по великой каменной дороге приближается к северным воротам стая странных существ. Шли они на двух ногах, как люди или ящеры, и ростом были с огромных ящеров пустыни, так же большеноги и большеголовы, но хвостов не имели. Бледны были тела их, и безволосы. На лицах не виднелось ни ртов, ни носов — только один огромный, единственный, блестящий, темный, немигающий глаз.
   У врат они остановились.
   На холме Гхари не было видно ни души — все солдаты спрятались в крепости или по рощам на дальнем склоне.
   Мы же стояли над северными вратами, где парапет доходит страже до плеч.
   Слышался многоголосый плач, и над крышами и галереями града разносилось: «Господи! Господи Боже, спаси нас!».
   Мы с Тазу беседовали всю ночь — поначалу держали совет с матерью и другими мудрецами, потом же отослали их, чтобы вместе оглянуться в грядущее. Той ночью мы узрели гибель и рождение мира, увидали всеобщую перемену.
   Пророчество гласило, что Бог бел и одноглаз. Ныне мы узрели исполнение его. Пророчество гласило, что мир гибнет. А с миром должна была сгинуть и краткая наша божественность. Вот что предстояло нам ныне: убить мир. Мир должен сгинуть, чтобы жил Бог. Дом рушится, чтобы устоять. Те, кто был Богом, станут приветствовать Бога.
   Тазу произнес слова привета, а я сбежала по винтовой лестнице внутри привратных стен, и отодвинула могучие засовы — стражникам пришлось помочь мне — и распахнула створки. «Входи!», крикнула я Богу, и пала на колени, коснувшись большими пальцами лба.
   Они вошли — неторопливо, торжественно. Все ворочали огромными немигающими глазами туда-сюда. Вместо век у этих глаз были серебряные ободки, блиставшие на солнце. В темной зенице ока Господня я узрела свое отражение.
   Грубой была снежно белая кожа их, морщинистой, и пестрые татуировки испещряли ее. Уродство господне поразило меня.
   Стража покинула стены. Тазу тоже спустился и встал со мною рядом. Бог поднял шкатулку, и оттуда донеслись странные звуки, словно там сидела шумная зверушка.
   Тогда Тазу заговорил снова, объяснив, что приход Бога был предсказан, и мы, кто был Богом, приветствуем Бога.
   Но Бог не сошел с места, а шкатулка все шумела. Мне показалось, что так же бормотала Руавей, прежде чем научилась разговаривать. Неужели и язык Господень сменился? Или этот Бог — зверь, как верит народ Руавей? Мне белокожие казались более схожими с пустынными ящерами, что жили в зверинце при нашем доме, чем с людьми.
   Один из Бога поднял толстую длань, и указал на наш дом, видневшийся в конце тракта. Крыша его возвышалась над другими домами, и медные водостоки и золотые украшения сверкали на ярком зимнем солнце.
   — Гряди, Господь, — воскликнула я, — вступи в дом свой!
   И мы отвели их в дом.
   Когда мы вошли в длинный приемный зал, где потолок низок, а окон нет, один из Бога снял свою голову, и внутри нее оказалась другая, совсем как наша — два глаза, и нос, и рот, и уши. Его примеру последовали остальные.
   Увидав, что их головы — как маски, я поняла, что и белая кожа их — точно башмак, который они носят не на ноге, а на всем теле. Внутри же своих башмаков они были подобны нам, только кожа на лицах была цвета глиняного горшка и казалась совсем тонкой, да волосы были блестящие и прямые.
   — Принесите еды и питья, — приказала я детям божиим, дрожащим за дверями, и те ринулись, чтобы притащить на подносах лепешки из зе, и сушеные плоды, и зимнее пиво.
   Бог воссел за пиршественным столом, и некоторые из него сделали вид, что отведали наших яств. Один, следуя моему примеру, поначалу коснулся лепешкой лба, а затем откусил, и прожевал, и проглотил, и заговорил с другими — врр-грр, вар-вар.
   Он же первым снял свой башмак-для-тела. Внутри башмака тело его было закутано в многосложные одеяния, но это я могла понять, потому что даже на теле его кожа была бледной и страшно тонкой, нежной, точно веки младенца.
   На восточной стене приемной залы, над двойным троном господним висела золотая маска, которую Сам бог одевал раз в году, чтобы отвернуть солнце на предначертанный путь. Тот, что отведал лепешки, указал на маску, потом глянул на меня — глаза у него были круглые, большие, очень красивые — и указал туда, где на небе должно было стоять солнце. Я кивнула телом. Тот, кто ел, потыкал пальцем вокруг маски, а потом в потолок.
   — Следует изготовить еще масок, потому что бога теперь не двое, — промолвил Тазу.
   Мне показалось, что бог-чужак имел в виду звезды, но в объяснении Тазу было больше смысла.
   — Мы изготовим маски, — пообещала я богу, и приказала жрецам-шляпникам принести золотые шапки, в которых Господь Бог появлялся на праздниках и обрядах. Шапок таких было много, иные — изукрашены самоцветными каменьями, другие — попроще, но все очень древние. Жрецы вносили их в должном порядке, две по две, и раскладывали на большом столе из полированного дерева и бронзы, на котором проводились обряды Первого початка и Урожая.
   Тазу снял свою золотую шапку, я — свою, и Тазу одел шапку на голову тому, кто отведал лепешки, а я свою — самому низкорослому. Потом мы взяли повседневные шапки, не те, конечно, что предназначались для святых праздников, и одели богу на оставшиеся головы, покуда тот стоял, недоуменно поглядывая на нас.
   Потом мы пали на колени и коснулись большими пальцами лбов.
   Бог стоял недвижно. Я уверена была, что они не знают, что положено делать.
   — Бог велик, но словно дитя, не ведает ничего, — промолвила я Тазу, уверенная, что меня не поймут.
   Тот, кому я надела свою шапку, вдруг подошел и взял меня за локти, чтобы поднять с колен. Я было отшатнулась, непривычная к касанию чужих рук, но потом вспомнила, что я уже не настолько святая, и позволила богу дотронуться до себя. Бог говорил что-то, размахивая руками, и смотрел мне в глаза, и снял золотую шапку, и пытался вернуть мне. Вот тогда я действительно шарахнулась, говоря «Нет, нет!». Это казалось святотатством — отказать Богу, но я-то знала лучше.
   Бог немного поговорил с собой, так что мы с Тазу и нашей матерью тоже смогли перемолвиться словом. Решили мы вот что: прорицание не было, само собой, ошибочным, но понимать его впрямую не следовало. Бог не был ни одноглаз, ни слеп, но он не умел видеть. Не кожа Бога была бела, а разум — чист и невежествен. Бог не знал, как говорить, как действовать, что делать. Бог не знал своего народа.
   Но как могли мы — я и Тазу, или наша мать и прежние учителя, — научить Бога? Мир погиб, и рождался заново. Все могло измениться. Все могло стать другим. Значит, не Бог, но мы сами не знали, как видеть, как говорить, и что делать.
   Озарение это так потрясло меня, что я вновь пала на колени и взмолилась к Богу:
   — Научи нас!
   Но он только глянул на нас, и заговорил: врр-грр, вар-вар.
   Мать и прочих я отослала вести совет с военачальниками, ибо ангелы принесли весть о войске Омимо. Тазу после бессонной ночи очень утомился. Мы вместе сидели на полу и тихонько беседовали. Его тревожило затруднение с троном господним: «Как смогут они все усесться на нем?».
   — Добавят еще сидений, — ответила я. — Или станут садиться по очереди. Они все — Бог, как были мы с тобой, так что это неважно.
   — Но среди них нет женщины, — заметил Тазу.
   Я присмотрелась к богу, и поняла, что мой брат прав. Тогда в сердце моем поселилась тревога. Как может Бог быть только половинкой человека?
   В моем мире Бог рождался брачными узами. А в мире грядущем что сотворит Бога?
   Я вспомнила Омимо. Белая глина на лице и лживые клятвы сотворили из него ложного божка, но многие верили, что он — истинный Бог. Не сделает ли эта вера его Богом, покуда мы отдаем свою этому, новому и невежественному божеству?
   Если Омимо узнает, какими беспомощными видятся эти пришельцы, не умеющие ни говорить, ни даже есть, он устрашится их божественности еще менее, чем боялся нашей. Он нападет на город. А станут ли наши солдаты сражаться за такого Бога?
   И я ясно поняла — не станут. Я видела грядущее затылком, теми очами, что зрят еще несбывшееся. Я прозревала для своего народа погибель. Я видела, как гибнет мир, но не видела, как рождается. Что может родиться от Бога, который только мужчина? Мужи не приносят детей.
   Все не так, как должно. Мне пришло в голову, что нам следует приказать солдатам убить Бога, покуда он еще слаб и не освоился в этом мире.
   Но что тогда? Если мы убьем Бога, бога не будет. Мы можем прикинуться Богом снова, как прикидывается им Омимо. Но божественность — не пустое слово, его не оденешь и не снимешь, как золотую шапку.
   Мир погиб. Так было предсказано и предрешено. Этим странный чужакам предначертано было стать Богом, и они исполнят свою судьбу, как мы исполнили свою, познавая ее лишь на опыте, если только они не умеют, как даровано Богу, видеть грядущее за плечом.
   Я вновь поднялась на ноги, и подняла Тазу.
   — Град — ваш, — сказала я чужакам, — и народ сей — ваш. Это ваш мир, и ваша война. Славься, Господь наш!
   И вновь мы пали на колени, и прижались лбами к сомкнутым большим пальцам, и оставили Бога в одиночестве.
   — Куда мы пойдем? — спросил Тазу — ему было всего двенадцать лет, и он больше не был богом. В глазах его стояли слезы.
   — Найти маму и Руавей, — ответила я, — и Арзи, и Господа Дурачка, и Хагхаг, и тех родичей, что захотят пойти с нами. — Я было хотела сказать «детей наших», но мы уже не были отцом и матерью живущим.
   — Пойти куда? — спросил Тазу.
   — В Чимлу.
   — В горы? Бежать и прятаться? Мы должны остаться, выйти на бой с Омимо!
   — Ради чего? — спросила я.
 
   Это случилось шестьдесят лет назад.
   Я записываю свою повесть, чтобы поведать, каково это было — жить в доме господнем прежде, чем мир погиб и родился заново. Записывая, я пыталась воссоздать те умонастроения, что владели мною в юности. Но ни тогда, ни теперь я не понимаю всецело того пророчества, что изрек мой отец и все жрецы. Все, предсказанное ими, свершилось. Но у нас нет Бога, и некому истолковать пророчество.
   Никто из чужаков не прожил долго, но все они пережили Омимо.
   Мы поднимались по долгой дороге в горы, когда ангел нагнал нас, чтобы поведать, как Мезива соединился с Омимо, и военачальники двинули объединенное свое войско на дом чужаков, возвышавшийся, точно башня, в полях над рекою Созе, посреди выжженной пустоши. Чужаки ясно предупредили Омимо и войско его, чтобы те бежали, посылая поверх голов молнии, поджигавшие лес вдалеке. Но Омимо не внял предостережениям. Доказать свою божественность он мог, только сокрушив Бога. Бросил он войско свое на высокий дом, и тогда единым ударом молнии и его, и Мезиву, и еще сотню солдат вокруг них обратило в пепел. Тогда войско разбежалось в ужасе.
   — Они суть Бог! Воистину, они — Бог, наш Господь! — воскликнул Тазу, выслушав весть ангела.
   Радость звучала в голосе его, ибо сомнения глодали его не менее, чем меня. И раз чужаки повелевали молниями, мы могли без опаски верить в них, и многие звали их Богом до самой их смерти.
   Мне же мнится, что не богом они были в нашем понимании, но существами мира иного. Велика была их мощь, но в нашем мире оказались они слабы и невежественны, и вскоре, заболев, умирали.
   Все их число было четырнадцать, и последний из них скончался более десяти лет спустя. Научились они говорить на нашем языке. Один из чужаков поднялся даже в горы до самого Чимлу, путешествуя с паломниками, желавшими поклоняться мне и Тазу как богу, и мы с Тазу много дней напролет беседовали с ним, и учили друг друга. Он поведал нам, что их дом двигался в небесах, подобно ящеру-дракону, но крылья его сломались. В земле, откуда были родом чужаки, солнечный свет слаб, и наше буйное солнце губит их. Хотя кутали они тела свои в многослойные одежды, тонкая кожа пропускала солнце, и вскоре всем им предстояло умереть. Он сказал — им жаль, что они прилетели к нам. А я ответила: «Вы должны были явиться — так предрек Господь Бог. Что толку жалеть?»
   Он согласился со мною, что чужаки — не Бог. Сам он говорил, что Бог живет в небе, но по-моему, это глупо — что ему там делать? Тазу говорит, что они и вправду были Богом, когда прилетели, ибо они исполнили предсказание и переменили лик мира, но теперь, как мы, стали простыми людьми.
   Чужак тот полюбился Руавей — быть может, потому, что и она среди нас чужая, — и покуда тот оставался в Чимлу, они спали вместе. Она говорит, что под своими покрывалами и пологами он ничем не отличался от других мужчин. Он обещал ей, что не сможет оплодотворить ее, ибо семя чужаков не вызреет в нашей земле. И действительно, никто из них не оставил потомства.
   Поведал он нам и имя свое — Бин-йи-зин. Несколько раз возвращался он в Чимлу, и умер последним из своего племени. Руавей он оставил перед смертью темные хрусталики, которые носил перед глазами. Через них ей все виделось яснее и четче, хотя, когда я смотрела, все расплывалось перед глазами. Мне чужак оставил летопись своей жизни, начертанную изумительно твердой рукою рядами мелких фигурок. Ее я храню в шкатулке вместе со своею повестью.
   Когда ядра Тазу созрели, нам пришлось решать, как быть, ибо среди простонародья братья не могут брать в жены сестер. Мы спросили совета у жрецов, и те ответили, что брак, заключенный божьей силою, нерасторжим, и, хотя мы перестали быть Богом, но мужем и женою останемся. Сие порадовало нас безмерно, ибо давно мы вошли в сердце друг другу, и много раз мы всходили на ложе. Дважды зачинала я, но дело кончалось выкидышем — один раз очень скоро, а другой — на четвертом месяце, и больше чрево мое не принимало семени. Хотя мы и скорбели, в том есть наше счастье, ибо народись у нас дитя, народ мог бы возвести его в боги.
   Тяжело научиться жить без бога, и не всем это удается. Иные предпочтут ложного бога, лишь бы не обойтись без него вовсе. Все эти годы паломники всходили на Чимлу, умоляя нас с Тазу вернуться в город и быть им Господом. Ныне таких уже немного. А когда стало ясно, что чужаки не желают править страною как бог, ни по старому обычаю, ни по новому, многие мужи пошли путем Омимо — брали в жены женщин нашей крови и провозглашали себя богами. Всякий находил себе приверженцев, и воевал с соседом. Но никто из них не мог похвастаться ужасающей отвагой Омимо, или той верностью, что питает войско к славному военачальнику. Все они нашли горькую смерть от рук озлобленных, разочарованных, несчастных подданных.
   Ибо страна моя и народ прозябают в том же злосчастье, что зрела я за своим плечом в ночь, когда рухнул мир. Великие каменные дороги пребывают в запустении, и местами разрушаются. Мост в Альмогае так и не отстроили заново. Житницы и амбары пусты и заброшены. Старики и больные выпрашивают подаяния у соседей, девица в тягости может найти пристанище лишь у матери, а сирота лишен приюта вовсе. На западе и юге — голод. Теперь и мы стали голодным народом. Ангелы уже не сплетают сеть правления, и один край земли не знает, что творится в другом. Говорят, варвары расселились на Четвертой реке, и в полях плодятся земляные драконы. А потешные воеводы и размалеванные божки продолжают собирать войска, чтобы впустую тратить людские силы и жизни, оскверняя святую землю.
   Смутные времена не вечны. Вечности не бывает. Как богиня я умерла много лет назад, и много лет жила простой женщиной. Но каждый год я вижу, как солнце отворачивает на север за спиной великой Канагадвы. Хотя Бог уже не пляшет на сверкающих мостовых, за плечом своей смерти я вижу день рожденья мира.