Страница:
И в это время франки вновь обрели шансы на успех. Духовенство усилиями Бонифация было реформировано, и молодые предприимчивые Каролинги сменили зачахнувшую меровингскую династию.
Хотя каролингские майордомы в течение десятилетий держали в своих руках власть, лишь сын Карла Мартелла Пипин Короткий первым сделал решительный шаг, восстановив католический приоритет франков и заключив с папой обоюдовыгодный союз. За римским понтификом он признал светскую власть над частью Италии вокруг Рима. Возникло папское государство (патримоний св. Петра), которое, опираясь на фальсифицированный в папской канцелярии между 756 и 760 гг. документ, так называемый Константинов дар, положило начало светской власти папства, сыгравшей столь великую роль в политической и духовной истории средневекового Запада. Взамен папа признал за Пипином титул короля и короновал его в 754 г., в том же году, когда появилось и папское государство. Так был заложен фундамент, опираясь на который каролингская монархия за полвека объединила под своим господством наибольшую часть христианского Запада, а затем восстановила Западную империю.
Так, за четыре столетия, отделявших восшествие на императорский престол Карла Великого (800) от смерти Феодосия (395 г.), на Западе появился новый мир, возникший благодаря постепенному слиянию римского и варварского миров. Западное Средневековье обрело свой облик.
Этот средневековый мир стал итогом встречи и слияния двух миров, тяготевших друг к другу, итогом конвергенции римских и варварских структур, находившихся в состоянии преобразования.
Римский мир начал самоотчуждаться самое позднее с III в. Его централизованная организация неуклонно распадалась. К великому разделу, изолировавшему Запад от Востока, добавлялась растущая изоляция отдельных частей Западной Римской империи. Торговля, которая была преимущественно внутренней (между провинциями), приходила в упадок. Сельскохозяйственная и ремесленная продукция, вывозившаяся из мест производства в остальные области римского мира, как средиземноморское оливковое масло, рейнское стекло, галльские гончарные изделия, все более теряла рынки сбыта; денег становилось все меньше, и монеты были худшей пробы; обрабатываемые земли забрасывались, и количество запущенных полей, «agri deserti», росло. Так вырисовывались черты средневекового Запада: разложение на самодовлеющие мирки, существующие среди пустынного пространства лесов, равнин и ланд. «В развалинах больших городов одни лишь разрозненные кучки населения, свидетели былых бедствий, сохраняют для нас прежние их названия», — писал Орозий в начале V в. Наряду со многими другими это свидетельство, подтверждаемое археологией, указывает на важный факт обескровливания городов, ускоренного варварскими разрушениями. Несомненно, что, с одной стороны, это было обычным следствием насилия завоевателей, которые всегда разрушают, грабят, ввергают в нищету и сокращают население. Несомненно, что города благодаря накопленным богатствам были наиболее соблазнительной добычей и становились наиболее кровавой жертвой. Но если они не возрождались после этих испытаний, значит, эволюция общества отторгала от них население. И этот отток горожан был следствием убыли товаров, которые не обеспечивали более городского рынка. Городское население — это потребители, существовавшие за счет подвоза припасов. И когда исчезновение звонкой монеты лишило горожан возможности покупать, когда торговые каналы перестали орошать городские центры, горожане вынуждены были бежать туда, где производилась продукция. Прежде всего потребность в пище объясняет бегство богатых в свои поместья и исход бедных на земли богатых. Но варварское нашествие, дезорганизовавшее экономические связи и нарушившее торговлю, лишь ускорило аграризацию населения, а не породило ее.
Аграризация была явлением экономическим и демографическим, но в первую голову— социальным, придающим облику средневекового общества своеобразные черты. Особенно сильно поражал современников, а вслед за ними и многих исследователей истории поздней империи ее фискальный аспект. Ведь горожане часто бежали в деревню от вымогательств сборщиков податей и, спасаясь от Харибды, попадали к Сцилле, поскольку бедные оказывались во власти крупных собственников, превращаясь в их сельских рабов.
«Вот что тяжелее и возмутительнее всего, — писал Сальвиан. Когда люди теряют свои дома и земли вследствие разбоя или конфискации, произведенной сборщиками налогов, они бегут во владения магнатов и становятся их колонами. Как у той всемогущей и злобной женщины, которая была известна своей способностью превращать людей в животных, осевшие во владениях магнатов люди испытывают схожую метаморфозу, как бы испивая из чаши Цирцеи, ибо богатые начинают рассматривать их как свою собственность, хотя они пришли со стороны и им в действительности не принадлежат; так рожденные свободными превращаются в рабов». Здесь важно то, что это объяснение, хотя оно и содержит лишь часть истины, обнажает антифискальный настрой, черту несвойственную, как известно, средневековым умам и слишком часто маскирующую более реальные и глубинные причины. Именно дезорганизация обмена усиливала голод, а голод толкал массы людей в деревню и понуждал становиться рабами тех, кто кормит, то есть крупных собственников.
Первой жертвой развала античной торговой системы стали римские дороги. Средневековые дороги, которые появились позже, с материальной точки зрения были не столько дорогами, сколько путями. Коль скоро наземные дороги перестали пересекать пустынные пространства, функционировали лишь природные пути, то есть судоходные реки. По этой причине перестроилась, тяготея к речным артериям, вся система анемичного сообщения в Раннее Средневековье, и в то же время стала перекраиваться география городов, как хорошо показал Жан Дондт: «С конца римской эпохи сухопутное сообщение уступает место водному, вызывая соответствующее перемещение городских центров… В упадок приходят города, расположенные на перекрестках путей сообщения, за исключением речных путей». Примеры: Кассель и Бавё, важные сухопутные узлы в римскую эпоху, которые впоследствии исчезли; Тонгр, который медленно угас в V в., уступив место Маастрихту на Маасе. Следует, однако, заметить, что не все реки даже среди больших поднялись до уровня путей сообщения. Беспрестанные нашествия на восточные и центральные районы Европы, особенно нашествие аваров и нападения славян, а также сопротивление саксов и других народов Германии христианизации обесценили Дунай, Вислу, Одер, Эльбу и даже ограничили роль Рейна. Главные пути были те, которые через Рону, Сону, Мозель и Маас связывали Средиземноморье с Ла-Маншем и Северным морем. Христианизация Англии в VII в. и вызванный аварским нашествием поворот скандинавской торговли на запад сделали прибрежные районы между Сеной и Рейном наиболее благоприятным местом передвижения товаров и людей — в частности, паломников в Рим. Этим объясняется счастливая судьба портов Квентовик в устье Канша и Дуурстеде в устье Рейна. Марсель и Арль, оживленные в меровингскую эпоху, после 670 г. пришли в упадок ввиду возобновления движения по сухопутным альпийским путям и благодаря умиротворению Северной Италии после ее заселения лангобардами, что оживило также и движение по реке По. Сена, Луара, Гаронна, связывающие Руан и Париж. Орлеан и Тур, Тулузу и Бордо, тоже позже стали важными путями сообщения, хотя их выход на морские, океанские просторы, выплывать куда все более боялись, имел второстепенное значение. Зато арабские завоевания превратили Эбро и Дуеро в пограничные реки, а их обезлюдевшие долины в пустоши.
Не стоит, однако, думать, что благодаря этим путям сообщения, особенно речным, осуществлялась крупная торговля. Ее объектом были лишь некоторые предметы первой необходимости. Это соль, перевозка которой по Мозелю из Меца в Трир полусонным лодочником требовала, по словам Григория Турского, чудесного вспомоществования св. Мартина или которую переправляли монахи Нуармутье на континент, а также продукты, ставшие почти что предметами роскоши, как вино и масло, которые, например, св. Филиберт, аббат Жюмьежа в конце VII в., получил от своих друзей из Бордо. Но особенно важной статьей торговли были такие ценности, как дорогие ткани, пряности, которые восточные купцы, именовавшиеся «сирийцами», а в действительности бывшие евреями, привозили на Запад; ими же торговали восточные купцы, осевшие в христианском мире, которым доставляли их компатриоты. История денежного обращения в этот период свидетельствует об эпизодичности обмена. Золотая монета вообще вышла из обращения, и если меровингские государи ее чеканили, то не ради обеспечения экономических потребностей, а чтобы поддержать свой престиж и проявить права суверенной власти. Рост числа монетных дворов, отнюдь не связанный с активизацией обмена, лишь подчеркивал слабость распространения монеты, которую необходимо было, так сказать, производить на месте, как и другие необходимые продукты, в условиях разобщенной экономической жизни.
Аграризация как социальное явление — это лишь наиболее зримый аспект той эволюции, которая придала средневековому западному обществу одну особенно характерную черту, которая оказалась запечатленной в сознании людей на более долгое время, чем в материальной жизни: это профессиональное и социальное размежевание. Нежелание людей заниматься некоторыми ремеслами, текучесть сельской рабочей силы побудили еще императоров поздней Римской империи сделать определенные профессии в обязательном порядке наследственными и поощрять земельных собственников к прикреплению колонов к земле, чтобы они заменили рабов, становившихся все более и более малочисленными. Необходимо было удерживать на своих местах людей, нужных экономике, которая не питалась более привозной продукцией, а замкнулась на местном производстве. Один из последних императоров Запада Майориан (457 — 461) жаловался на «хитрости, к которым прибегают эти люди, не желая оставаться в сословиях своих отцов». Средневековый христианский мир сделал из желания порвать со своим сословием смертный грех. Каков отец, таков и сын — вот закон западного Средневековья, унаследованный от поздней Римской империи. Устойчивость была противопоставлена социальным переменам, особенно возвышениям. Идеалом стало общество «старожилов» (фр. manants от лат. manere — оставаться).
В такое стратифицированное общество варвары-завоеватели просачивались или внедрялись силой без особых затруднений. И прежде всего потому, что они с давних пор не были кочевниками, часто останавливались на одном месте, и лишь давление внешних обстоятельств (перемены климата, натиск других народов), усиливаемое внутренней эволюцией, вынуждало их трогаться в путь. Повторим еще раз: завоеватели были оседлыми беженцами. Несомненно, они сохраняли привычки своего относительно недавнего кочевого прошлого, отзвуки которого давали знать о себе и в средние века. Как удачно выразился Марк Блок, «кочевье людей» сменилось у них «кочевьем полей», то есть они стали заниматься полукочевым земледелием, время от времени меняя поля под культурами в границах определенного пространства за счет подъема целины на его окраинах, выкорчевывая или выжигая лес, и за счет севооборота. Какой бы смысл ни придавать знаменитой фразе Тацита, сказавшего о германцах I в., что «они меняют пашню каждый год и еще остается поле», она ясно указывает на сосуществование смены полей и постоянства занимаемой территории.
Несомненно также, что скотоводство занимало привилегированное положение в хозяйстве варваров, ибо оно не только обеспечивало тем богатством, которое можно захватить с собой в случае перемещения, но и являло собой видимый знак благосостояния, а при необходимости скот использовался и как средство обмена. Было замечено, что в ста пятидесяти случаях краж, предусмотренных Салической правдой начала VI в., семьдесят четыре касаются домашних животных. Когда в средние века земля стала главным богатством, крестьянин тем не менее оставался привязанным к своей корове, свинье, козе связями более сильными, нежели утилитарно-хозяйственные, в которых проявлялись черты изначальной ментальности. В некоторых районах корова долгое время выступала в роли денежного эквивалента, средства обмена и оценки богатства.
Историки даже подчеркивали, что после завоеваний у варваров привязанность к личной собственности была более сильной, чем у римлян. Капитул 27 о кражах (de furtis diversis) Салической правды очень дотошен и суров в отношении таких посягательств на собственность, как потрава скотом чужой нивы, кошение травы на чужом поле, сбор чужого винограда или обработка чужого поля. Привязанность мелкого крестьянина из варваров к своей собственности, своему аллоду, была, несомненно, тем большей, что он стремился утвердить свою независимость, и это было естественным поведением человека, осевшего в завоеванной стране и желающего проявить свое превосходство над массой местного населения, подвластного крупным собственникам. Конечно, большая часть аллодов — а ими владели не только завоеватели, но и завоеванные — оказалась постепенно поглощенной крупной феодальной собственностью. Тем не менее если не на уровне собственности, то на уровне пользования, судя по кутюмам, пенитенциариям и руководствам для исповедников, на протяжении всей средневековой эпохи сохранялось представление о тяжести хозяйственных правонарушений и преступлений. И крестьянину власть сеньора должна была казаться особенно тяжкой, когда тот со сворой охотничьих собак беззаботно проносился по полям своих сервов или держателей: материальный ущерб приумножался оскорблением.
Наконец, ясно, что в варварских обществах, мирно или с боем осевших на римской территории, не было равенства или его уже не было, если оно когда-либо существовало. Перед побежденными варвар мог гордиться лишь своей свободой, дорогой для него тем более, чем он был менее значительной персоной. Дело в том, что далеко зашедшая социальная дифференциация среди завоевателей привела еще до их переселения к возникновению если не классов, то различных социальных категорий. Появились могущественные и слабые, богатые и бедные, которые легко превращались в крупных и мелких землевладельцев на занятых или захваченных ими землях. Юридические различия, проводимые в законах Раннего Средневековья, могут создать иллюзию пропасти между свободными варварами, рабы которых якобы происходили из подчиненных иноплеменников, и потомками римлян, иерархически делившихся на свободных и несвободных. В действительности же социальная реальность была сильнее, и она быстро отделяла «могущественных» (potentiores) людей варварского и римского происхождения от «смиренных» (humiliores) из обеих этнических групп.
Таким образом, благодаря традиции сосуществования, которая в некоторых районах восходит к III в., за расселением варваров довольно быстро последовало их более или менее полное слияние с местным населением. Тщетно было бы искать, за исключением ограниченного числа случаев, этнические особенности в том, что нам известно о типах сельскохозяйственной организации Раннего Средневековья. Важно понять, что в этой сфере, которой, как ни одной другой, свойственны постоянство, длительность и устойчивость, было бы абсурдно сводить истоки разнообразия к столкновению римских традиций с варварскими обычаями. Требования географии и различия, предопределенные историей начиная с неолита, составляли здесь наследство, вероятно, более существенное. Но что особенно важно и что ясно прослеживается, так это одновременный процесс аграризации и роста крупной собственности, охвативший все население.
Об этом свидетельствует топонимика. Возьмем пример Франции. Для начала заметим, что личные имена могут быть обманчивы, поскольку среди галло-римлян быстро распространилась мода давать из снобизма своим детям германские имена. А завоеватели, хотя они и оказали влияние на лексику и в меньшей мере на синтаксис (например, на порядок слов, когда определитель предшествует определяемому, как в названии «Карльпон» от «Caroli ponte», а не наоборот, как «Понтуаз» от «Ponte Isarae»), своего языка не навязали, а восприняли латинский, точнее говоря, развивавшийся нижнелатинский, который вульгаризировался вместе с аграризацией хозяйства.
Важным фактом топонимики является рост числа названий, оканчивавшихся на «кур» и «виль» (court, ville), которым предшествуют личные имена, неважно какие — римские или германские, что указывает на распространение крупных владений — «curtis» (особенно в Лотарингии, Артуа и Пикардии) и «villa» (в тех же районах, а также в Иль-де-Франсе и Босе). В этимологии названий Мартенвиль (Martini Villa — деп. Вогезы) или Бузонвиль (Bosoni Villa — деп. Мозель, Мерт и Мозель, Луара) интерес представляют не галло-римлянин Мартин или германец Бозон, а слово «вилла», означающее крупное владение, которому тот и другой дали свое имя.
Ассимиляция варваров наталкивалась, конечно, на препятствия, из которых наиболее серьезными, надо полагать, для многих народов были их язычество и особенно арианство (до обращения в католицизм), а также их малочисленность. Впрочем, как сказал Марк Блок, «влияние одной цивилизации на другую не обязательно измеряется численным соотношением людей». Желание варварских народов после их расселения по римской территории разобщенными малыми группами сохранить свои традиции и обычаи, к которым они испытывали крепкую привязанность, чрезвычайно усиливалось страхом оказаться поглощенными, ввиду своей малочисленности, местным населением. Единственный народ, относительно которого мы располагаем правдоподобной оценкой его численности, — это вандалы Гензериха в момент их высадки в Африке в 429 г.; их было 80 тысяч. Ни вестготы, ни франки, ни другие группы завоевателей не должны были насчитывать более 100 тыс. человек. Расчеты, согласно которым общее количество варваров, осевших на римском Западе, составляло 5% всего населения, недалеки от истины.
Варвары поэтому стремились, по крайней мере поначалу, избегать городов, где была большая опасность их поглощения. Правда, «столицы» варварских королей — Брага, столица первого варварского короля-католика, свева Рикиария (448 — 456), вестготские столицы Тулуза, Барселона, Мерида, Толедо, столицы франков Турне, Суассон, Париж, бургундская столица Лион, Равенна, столица остгота Теодориха, Павия и Монца, столицы лангобардов, — имели, несомненно, высокий процент жителей-варваров. Впрочем, некоторые варварские короли, например франкские, предпочитали жить в своих сельских имениях, виллах, а не в городских «дворцах». Они также становились сельскими жителями и вели образ жизни крупных земельных собственников.
Случалось, что вновь прибывшие варвары оседали в сельской местности целыми деревнями, о чем до сих пор напоминают их названия: таковы Оменанкур (деп. Марна), напоминающий об аламанах, Сермез (Сена и Уаза) — поселение сарматов, Франконвиль (Сена и Уаза) — франков, Гудурвиль (Тарн и Гаронна) и Вильгуду (Тарн) — готов. Еще больший интерес представляют топонимы во Фландрии, Лотарингии, Эльзасе и Франш-Конте с суффиксом собирательности (-ing), обозначающим окружение, «familia», франкского, аламанского или бургундского вождя, ставшего крупным собственником, как, например, Ракранж (деп. Мозель), название, происходящее от слова «Рахеринга», то есть «люди Рахера». И особенно многочисленны названия со словом «фер» (fere, fara), обозначающим у франков, бургундов, вестготов и лангобардов семейный германский клан, осевший в одном месте ради сохранения единства: Ла-Фер (деп. Эн), Фер-Шампенуаз (Марна), Лафавр (Изер), Ла-Фар (Буш-дю-Рон, Высокие Альпы, Воклюз) и часто встречающиеся «фара» в Италии.
Стремление варваров сберечь свою самобытность обнаруживается также и в раннесредневековом законодательстве, где появляется такой столь чуждый римской юридической традиции принцип, как персональность права. В варварском королевстве люди не подлежали действию единого закона, распространявшегося на всех жителей его территории, но каждого человека судили по правовому обычаю той этнической группы, к которой он принадлежал: франка по франкскому обычаю или, точнее, по закону своей группы среди франков, например салическому; бургунда — по бургундскому, а римлянина — по римскому праву. Отсюда удивительные расхождения, когда за насилие над девушкой римлянин наказывался смертью, а бургунд штрафом; напротив, свободная женщина, живущая с рабом, по римскому закону всего лишь сожительница, не теряющая своих прирожденных прав, тогда как салический закон низводил ее до положения рабыни. Риск могущей возникнуть от этого неразберихи в новых государствах был таков, что в начале V в. были предприняты большие усилия по обобщению права. Отдельные дошедшие до нас акты, часто в более поздних редакциях, весьма различны по своей природе.
Эдикт Теодориха отличался тем, что исходил не из персональности права, но стремился установить для всех «наций», римской и варварских, живущих под его властью, единую юрисдикцию. Этот остгот, Теодорих Великий, был последним истинным продолжателем римской традиции на Западе.
Салический закон, записанный на латыни при Хлодвиге, но дошедший до нас лишь в списке конца VIII в. со многими добавлениями и, вероятно, исправлениями, кодифицировал обычаи салических франков.
Знаменитый закон Гундобада (Lex Gundobada), изданный умершим в 516 г. королем бургундов Гундобадом и записанный на латинском языке, определял отношения между бургундами, а также между бургундами и римлянами. Обычное право вестготов было впервые кодифицировано Эрихом (466 — 485), а затем Леовигильдом (568 — 586). Фрагменты кодекса Эриха были обнаружены на одном из палимпсестов Национальной библиотеки в Париже, тогда как отрывки кодекса Леовигильда удалось восстановить по более позднему своду законов, где они приводились в качестве цитат из «древнего закона».
Эдикт лангобардского короля Ротари (643 г.) был дополнен несколькими другими королями. От аламанов сохранились «Рас-tus» VII в. и «Аламанская правда» («Lex Alamannorum») VIII в., написанная под влиянием франкского законодательства, равно как и «Баварская правда» («Lex Baiuvariorum»), навязанная баварам в середине VIII в. франками, их покровителями.
Особенно велика была потребность в кодификации и записи законов для варваров, но некоторым королям представлялось необходимым и новое законодательство для римлян. Оно в общем представляло собой адаптированный, упрощенный вариант кодекса Феодосия 438 г. Таковы «Бревиарий Алариха» (506 г.) и «Lex romana Burgundiorum» у бургундов.
Разнообразие права, однако, было не столь велико, как может показаться, прежде всего потому, что варварские законы разных народов были схожи, к тому же в каждом королевстве один какой-либо кодекс брал верх над другим, и, наконец, потому, что римское влияние, более или менее глубоко запечатленное с самого начала, как, например, у вестготов, ввиду превосходства римского права, становилось все более определяющим. Воздействие же церкви, особенно после обращения в католицизм королей-ариан, и унификаторские устремления Каролингов в конце VIII — начале IX в. еще более содействовали отступлению или исчезновению персональности права перед его территориальностью. В правление вестготского короля Рецесвинта (649 — 672), например, духовенство вынудило его издать новый свод законов, распространявшихся как на вестготов, так и на римлян.
Однако юридический партикуляризм Раннего Средневековья продолжал питать характерную для всех средних веков тенденцию к обособленности права, которая, как мы видели, своими корнями уходила в разобщенность населения и хозяйства, в отсутствие экономических связей. Все это укрепляло узкоприходский кругозор, дух родной колокольни, столь свойственный Средневековью. Иногда даже открыто апеллировали к правовому партикуляризму Раннего Средневековья. В X и XI вв. в клюнийских хартиях продолжал привлекать закон Гундобада, чтобы обосновать персональный статус человека, хотя он вытекал и из местных кутюмов. В XII в. в актах города Модена встречается противопоставление местных жителей, «живущих по римскому закону», колонии французов или нормандцев, которые, вероятно, принесли с собой легенды артуровского цикла, запечатленные в скульптуре городского романского собора, и которые определены в актах как «живущих по салическому закону».
Варвары пытались воспринять по возможности все высшее, что осталось от Римской империи, особенно в области культуры и политической организации.
Но здесь, как и во всем прочем, они ускорили, отягчили и усугубили упадок, наметившийся в эпоху поздней империи. Закат они превратили в регресс, утроив силу варваризации: своим варварством они амальгамировали варварство одряхлевшего римского мира и выпустили наружу дикие примитивные силы, скрытые ранее лоском римской цивилизации. Регресс был прежде всего количественным: загубленные человеческие жизни, разрушенные памятники архитектуры и хозяйственные постройки, быстрое сокращение народонаселения, исчезновение произведений искусства, разрушение дорог, мастерских, складов, систем орошения, уничтожение посадок сельскохозяйственных культур. Шло непрекращающееся разрушение, поскольку руины античных памятников служили карьерами для добычи камня, колонн, украшений. Неспособный творить и производить, варварский мир занимался «утилизацией». В этом разоренном, ослабевшем и полуголодном мире природные бедствия довершали то, что начали варвары. С 543 г. и на протяжении более полувека пришедшая с Востока чума опустошала Италию, Испанию и большую часть Галлии. После нее, как обнажившееся дно бездны, наступил трагический VII в., вызывающий желание воскресить старое понятие «темных веков». Два столетия спустя Павел Диакон вспоминал, не без литературного пафоса, об ужасах мора в Италии: «Многолюдные некогда деревни и города в один день оказались погруженными в полное безмолвие из-за всеобщего бегства. Бежали дети, бросив непогребенными тела родителей, родители же бросили еще теплыми своих детей. Если кому-то случалось задержаться, чтобы погрести ближнего своего, то он обрекал себя самого на смерть без погребения… Время вернулось к тиши, царившей до сотворения человека: ни голоса в полях, ни свиста пастуха… Земля тщетно ждала жнеца, и виноградные гроздья оставались висеть до зимы. Поля превратились в кладбища, а дома людей — в логовища диких зверей».
Хотя каролингские майордомы в течение десятилетий держали в своих руках власть, лишь сын Карла Мартелла Пипин Короткий первым сделал решительный шаг, восстановив католический приоритет франков и заключив с папой обоюдовыгодный союз. За римским понтификом он признал светскую власть над частью Италии вокруг Рима. Возникло папское государство (патримоний св. Петра), которое, опираясь на фальсифицированный в папской канцелярии между 756 и 760 гг. документ, так называемый Константинов дар, положило начало светской власти папства, сыгравшей столь великую роль в политической и духовной истории средневекового Запада. Взамен папа признал за Пипином титул короля и короновал его в 754 г., в том же году, когда появилось и папское государство. Так был заложен фундамент, опираясь на который каролингская монархия за полвека объединила под своим господством наибольшую часть христианского Запада, а затем восстановила Западную империю.
Так, за четыре столетия, отделявших восшествие на императорский престол Карла Великого (800) от смерти Феодосия (395 г.), на Западе появился новый мир, возникший благодаря постепенному слиянию римского и варварского миров. Западное Средневековье обрело свой облик.
Этот средневековый мир стал итогом встречи и слияния двух миров, тяготевших друг к другу, итогом конвергенции римских и варварских структур, находившихся в состоянии преобразования.
Римский мир начал самоотчуждаться самое позднее с III в. Его централизованная организация неуклонно распадалась. К великому разделу, изолировавшему Запад от Востока, добавлялась растущая изоляция отдельных частей Западной Римской империи. Торговля, которая была преимущественно внутренней (между провинциями), приходила в упадок. Сельскохозяйственная и ремесленная продукция, вывозившаяся из мест производства в остальные области римского мира, как средиземноморское оливковое масло, рейнское стекло, галльские гончарные изделия, все более теряла рынки сбыта; денег становилось все меньше, и монеты были худшей пробы; обрабатываемые земли забрасывались, и количество запущенных полей, «agri deserti», росло. Так вырисовывались черты средневекового Запада: разложение на самодовлеющие мирки, существующие среди пустынного пространства лесов, равнин и ланд. «В развалинах больших городов одни лишь разрозненные кучки населения, свидетели былых бедствий, сохраняют для нас прежние их названия», — писал Орозий в начале V в. Наряду со многими другими это свидетельство, подтверждаемое археологией, указывает на важный факт обескровливания городов, ускоренного варварскими разрушениями. Несомненно, что, с одной стороны, это было обычным следствием насилия завоевателей, которые всегда разрушают, грабят, ввергают в нищету и сокращают население. Несомненно, что города благодаря накопленным богатствам были наиболее соблазнительной добычей и становились наиболее кровавой жертвой. Но если они не возрождались после этих испытаний, значит, эволюция общества отторгала от них население. И этот отток горожан был следствием убыли товаров, которые не обеспечивали более городского рынка. Городское население — это потребители, существовавшие за счет подвоза припасов. И когда исчезновение звонкой монеты лишило горожан возможности покупать, когда торговые каналы перестали орошать городские центры, горожане вынуждены были бежать туда, где производилась продукция. Прежде всего потребность в пище объясняет бегство богатых в свои поместья и исход бедных на земли богатых. Но варварское нашествие, дезорганизовавшее экономические связи и нарушившее торговлю, лишь ускорило аграризацию населения, а не породило ее.
Аграризация была явлением экономическим и демографическим, но в первую голову— социальным, придающим облику средневекового общества своеобразные черты. Особенно сильно поражал современников, а вслед за ними и многих исследователей истории поздней империи ее фискальный аспект. Ведь горожане часто бежали в деревню от вымогательств сборщиков податей и, спасаясь от Харибды, попадали к Сцилле, поскольку бедные оказывались во власти крупных собственников, превращаясь в их сельских рабов.
«Вот что тяжелее и возмутительнее всего, — писал Сальвиан. Когда люди теряют свои дома и земли вследствие разбоя или конфискации, произведенной сборщиками налогов, они бегут во владения магнатов и становятся их колонами. Как у той всемогущей и злобной женщины, которая была известна своей способностью превращать людей в животных, осевшие во владениях магнатов люди испытывают схожую метаморфозу, как бы испивая из чаши Цирцеи, ибо богатые начинают рассматривать их как свою собственность, хотя они пришли со стороны и им в действительности не принадлежат; так рожденные свободными превращаются в рабов». Здесь важно то, что это объяснение, хотя оно и содержит лишь часть истины, обнажает антифискальный настрой, черту несвойственную, как известно, средневековым умам и слишком часто маскирующую более реальные и глубинные причины. Именно дезорганизация обмена усиливала голод, а голод толкал массы людей в деревню и понуждал становиться рабами тех, кто кормит, то есть крупных собственников.
Первой жертвой развала античной торговой системы стали римские дороги. Средневековые дороги, которые появились позже, с материальной точки зрения были не столько дорогами, сколько путями. Коль скоро наземные дороги перестали пересекать пустынные пространства, функционировали лишь природные пути, то есть судоходные реки. По этой причине перестроилась, тяготея к речным артериям, вся система анемичного сообщения в Раннее Средневековье, и в то же время стала перекраиваться география городов, как хорошо показал Жан Дондт: «С конца римской эпохи сухопутное сообщение уступает место водному, вызывая соответствующее перемещение городских центров… В упадок приходят города, расположенные на перекрестках путей сообщения, за исключением речных путей». Примеры: Кассель и Бавё, важные сухопутные узлы в римскую эпоху, которые впоследствии исчезли; Тонгр, который медленно угас в V в., уступив место Маастрихту на Маасе. Следует, однако, заметить, что не все реки даже среди больших поднялись до уровня путей сообщения. Беспрестанные нашествия на восточные и центральные районы Европы, особенно нашествие аваров и нападения славян, а также сопротивление саксов и других народов Германии христианизации обесценили Дунай, Вислу, Одер, Эльбу и даже ограничили роль Рейна. Главные пути были те, которые через Рону, Сону, Мозель и Маас связывали Средиземноморье с Ла-Маншем и Северным морем. Христианизация Англии в VII в. и вызванный аварским нашествием поворот скандинавской торговли на запад сделали прибрежные районы между Сеной и Рейном наиболее благоприятным местом передвижения товаров и людей — в частности, паломников в Рим. Этим объясняется счастливая судьба портов Квентовик в устье Канша и Дуурстеде в устье Рейна. Марсель и Арль, оживленные в меровингскую эпоху, после 670 г. пришли в упадок ввиду возобновления движения по сухопутным альпийским путям и благодаря умиротворению Северной Италии после ее заселения лангобардами, что оживило также и движение по реке По. Сена, Луара, Гаронна, связывающие Руан и Париж. Орлеан и Тур, Тулузу и Бордо, тоже позже стали важными путями сообщения, хотя их выход на морские, океанские просторы, выплывать куда все более боялись, имел второстепенное значение. Зато арабские завоевания превратили Эбро и Дуеро в пограничные реки, а их обезлюдевшие долины в пустоши.
Не стоит, однако, думать, что благодаря этим путям сообщения, особенно речным, осуществлялась крупная торговля. Ее объектом были лишь некоторые предметы первой необходимости. Это соль, перевозка которой по Мозелю из Меца в Трир полусонным лодочником требовала, по словам Григория Турского, чудесного вспомоществования св. Мартина или которую переправляли монахи Нуармутье на континент, а также продукты, ставшие почти что предметами роскоши, как вино и масло, которые, например, св. Филиберт, аббат Жюмьежа в конце VII в., получил от своих друзей из Бордо. Но особенно важной статьей торговли были такие ценности, как дорогие ткани, пряности, которые восточные купцы, именовавшиеся «сирийцами», а в действительности бывшие евреями, привозили на Запад; ими же торговали восточные купцы, осевшие в христианском мире, которым доставляли их компатриоты. История денежного обращения в этот период свидетельствует об эпизодичности обмена. Золотая монета вообще вышла из обращения, и если меровингские государи ее чеканили, то не ради обеспечения экономических потребностей, а чтобы поддержать свой престиж и проявить права суверенной власти. Рост числа монетных дворов, отнюдь не связанный с активизацией обмена, лишь подчеркивал слабость распространения монеты, которую необходимо было, так сказать, производить на месте, как и другие необходимые продукты, в условиях разобщенной экономической жизни.
Аграризация как социальное явление — это лишь наиболее зримый аспект той эволюции, которая придала средневековому западному обществу одну особенно характерную черту, которая оказалась запечатленной в сознании людей на более долгое время, чем в материальной жизни: это профессиональное и социальное размежевание. Нежелание людей заниматься некоторыми ремеслами, текучесть сельской рабочей силы побудили еще императоров поздней Римской империи сделать определенные профессии в обязательном порядке наследственными и поощрять земельных собственников к прикреплению колонов к земле, чтобы они заменили рабов, становившихся все более и более малочисленными. Необходимо было удерживать на своих местах людей, нужных экономике, которая не питалась более привозной продукцией, а замкнулась на местном производстве. Один из последних императоров Запада Майориан (457 — 461) жаловался на «хитрости, к которым прибегают эти люди, не желая оставаться в сословиях своих отцов». Средневековый христианский мир сделал из желания порвать со своим сословием смертный грех. Каков отец, таков и сын — вот закон западного Средневековья, унаследованный от поздней Римской империи. Устойчивость была противопоставлена социальным переменам, особенно возвышениям. Идеалом стало общество «старожилов» (фр. manants от лат. manere — оставаться).
В такое стратифицированное общество варвары-завоеватели просачивались или внедрялись силой без особых затруднений. И прежде всего потому, что они с давних пор не были кочевниками, часто останавливались на одном месте, и лишь давление внешних обстоятельств (перемены климата, натиск других народов), усиливаемое внутренней эволюцией, вынуждало их трогаться в путь. Повторим еще раз: завоеватели были оседлыми беженцами. Несомненно, они сохраняли привычки своего относительно недавнего кочевого прошлого, отзвуки которого давали знать о себе и в средние века. Как удачно выразился Марк Блок, «кочевье людей» сменилось у них «кочевьем полей», то есть они стали заниматься полукочевым земледелием, время от времени меняя поля под культурами в границах определенного пространства за счет подъема целины на его окраинах, выкорчевывая или выжигая лес, и за счет севооборота. Какой бы смысл ни придавать знаменитой фразе Тацита, сказавшего о германцах I в., что «они меняют пашню каждый год и еще остается поле», она ясно указывает на сосуществование смены полей и постоянства занимаемой территории.
Несомненно также, что скотоводство занимало привилегированное положение в хозяйстве варваров, ибо оно не только обеспечивало тем богатством, которое можно захватить с собой в случае перемещения, но и являло собой видимый знак благосостояния, а при необходимости скот использовался и как средство обмена. Было замечено, что в ста пятидесяти случаях краж, предусмотренных Салической правдой начала VI в., семьдесят четыре касаются домашних животных. Когда в средние века земля стала главным богатством, крестьянин тем не менее оставался привязанным к своей корове, свинье, козе связями более сильными, нежели утилитарно-хозяйственные, в которых проявлялись черты изначальной ментальности. В некоторых районах корова долгое время выступала в роли денежного эквивалента, средства обмена и оценки богатства.
Историки даже подчеркивали, что после завоеваний у варваров привязанность к личной собственности была более сильной, чем у римлян. Капитул 27 о кражах (de furtis diversis) Салической правды очень дотошен и суров в отношении таких посягательств на собственность, как потрава скотом чужой нивы, кошение травы на чужом поле, сбор чужого винограда или обработка чужого поля. Привязанность мелкого крестьянина из варваров к своей собственности, своему аллоду, была, несомненно, тем большей, что он стремился утвердить свою независимость, и это было естественным поведением человека, осевшего в завоеванной стране и желающего проявить свое превосходство над массой местного населения, подвластного крупным собственникам. Конечно, большая часть аллодов — а ими владели не только завоеватели, но и завоеванные — оказалась постепенно поглощенной крупной феодальной собственностью. Тем не менее если не на уровне собственности, то на уровне пользования, судя по кутюмам, пенитенциариям и руководствам для исповедников, на протяжении всей средневековой эпохи сохранялось представление о тяжести хозяйственных правонарушений и преступлений. И крестьянину власть сеньора должна была казаться особенно тяжкой, когда тот со сворой охотничьих собак беззаботно проносился по полям своих сервов или держателей: материальный ущерб приумножался оскорблением.
Наконец, ясно, что в варварских обществах, мирно или с боем осевших на римской территории, не было равенства или его уже не было, если оно когда-либо существовало. Перед побежденными варвар мог гордиться лишь своей свободой, дорогой для него тем более, чем он был менее значительной персоной. Дело в том, что далеко зашедшая социальная дифференциация среди завоевателей привела еще до их переселения к возникновению если не классов, то различных социальных категорий. Появились могущественные и слабые, богатые и бедные, которые легко превращались в крупных и мелких землевладельцев на занятых или захваченных ими землях. Юридические различия, проводимые в законах Раннего Средневековья, могут создать иллюзию пропасти между свободными варварами, рабы которых якобы происходили из подчиненных иноплеменников, и потомками римлян, иерархически делившихся на свободных и несвободных. В действительности же социальная реальность была сильнее, и она быстро отделяла «могущественных» (potentiores) людей варварского и римского происхождения от «смиренных» (humiliores) из обеих этнических групп.
Таким образом, благодаря традиции сосуществования, которая в некоторых районах восходит к III в., за расселением варваров довольно быстро последовало их более или менее полное слияние с местным населением. Тщетно было бы искать, за исключением ограниченного числа случаев, этнические особенности в том, что нам известно о типах сельскохозяйственной организации Раннего Средневековья. Важно понять, что в этой сфере, которой, как ни одной другой, свойственны постоянство, длительность и устойчивость, было бы абсурдно сводить истоки разнообразия к столкновению римских традиций с варварскими обычаями. Требования географии и различия, предопределенные историей начиная с неолита, составляли здесь наследство, вероятно, более существенное. Но что особенно важно и что ясно прослеживается, так это одновременный процесс аграризации и роста крупной собственности, охвативший все население.
Об этом свидетельствует топонимика. Возьмем пример Франции. Для начала заметим, что личные имена могут быть обманчивы, поскольку среди галло-римлян быстро распространилась мода давать из снобизма своим детям германские имена. А завоеватели, хотя они и оказали влияние на лексику и в меньшей мере на синтаксис (например, на порядок слов, когда определитель предшествует определяемому, как в названии «Карльпон» от «Caroli ponte», а не наоборот, как «Понтуаз» от «Ponte Isarae»), своего языка не навязали, а восприняли латинский, точнее говоря, развивавшийся нижнелатинский, который вульгаризировался вместе с аграризацией хозяйства.
Важным фактом топонимики является рост числа названий, оканчивавшихся на «кур» и «виль» (court, ville), которым предшествуют личные имена, неважно какие — римские или германские, что указывает на распространение крупных владений — «curtis» (особенно в Лотарингии, Артуа и Пикардии) и «villa» (в тех же районах, а также в Иль-де-Франсе и Босе). В этимологии названий Мартенвиль (Martini Villa — деп. Вогезы) или Бузонвиль (Bosoni Villa — деп. Мозель, Мерт и Мозель, Луара) интерес представляют не галло-римлянин Мартин или германец Бозон, а слово «вилла», означающее крупное владение, которому тот и другой дали свое имя.
Ассимиляция варваров наталкивалась, конечно, на препятствия, из которых наиболее серьезными, надо полагать, для многих народов были их язычество и особенно арианство (до обращения в католицизм), а также их малочисленность. Впрочем, как сказал Марк Блок, «влияние одной цивилизации на другую не обязательно измеряется численным соотношением людей». Желание варварских народов после их расселения по римской территории разобщенными малыми группами сохранить свои традиции и обычаи, к которым они испытывали крепкую привязанность, чрезвычайно усиливалось страхом оказаться поглощенными, ввиду своей малочисленности, местным населением. Единственный народ, относительно которого мы располагаем правдоподобной оценкой его численности, — это вандалы Гензериха в момент их высадки в Африке в 429 г.; их было 80 тысяч. Ни вестготы, ни франки, ни другие группы завоевателей не должны были насчитывать более 100 тыс. человек. Расчеты, согласно которым общее количество варваров, осевших на римском Западе, составляло 5% всего населения, недалеки от истины.
Варвары поэтому стремились, по крайней мере поначалу, избегать городов, где была большая опасность их поглощения. Правда, «столицы» варварских королей — Брага, столица первого варварского короля-католика, свева Рикиария (448 — 456), вестготские столицы Тулуза, Барселона, Мерида, Толедо, столицы франков Турне, Суассон, Париж, бургундская столица Лион, Равенна, столица остгота Теодориха, Павия и Монца, столицы лангобардов, — имели, несомненно, высокий процент жителей-варваров. Впрочем, некоторые варварские короли, например франкские, предпочитали жить в своих сельских имениях, виллах, а не в городских «дворцах». Они также становились сельскими жителями и вели образ жизни крупных земельных собственников.
Случалось, что вновь прибывшие варвары оседали в сельской местности целыми деревнями, о чем до сих пор напоминают их названия: таковы Оменанкур (деп. Марна), напоминающий об аламанах, Сермез (Сена и Уаза) — поселение сарматов, Франконвиль (Сена и Уаза) — франков, Гудурвиль (Тарн и Гаронна) и Вильгуду (Тарн) — готов. Еще больший интерес представляют топонимы во Фландрии, Лотарингии, Эльзасе и Франш-Конте с суффиксом собирательности (-ing), обозначающим окружение, «familia», франкского, аламанского или бургундского вождя, ставшего крупным собственником, как, например, Ракранж (деп. Мозель), название, происходящее от слова «Рахеринга», то есть «люди Рахера». И особенно многочисленны названия со словом «фер» (fere, fara), обозначающим у франков, бургундов, вестготов и лангобардов семейный германский клан, осевший в одном месте ради сохранения единства: Ла-Фер (деп. Эн), Фер-Шампенуаз (Марна), Лафавр (Изер), Ла-Фар (Буш-дю-Рон, Высокие Альпы, Воклюз) и часто встречающиеся «фара» в Италии.
Стремление варваров сберечь свою самобытность обнаруживается также и в раннесредневековом законодательстве, где появляется такой столь чуждый римской юридической традиции принцип, как персональность права. В варварском королевстве люди не подлежали действию единого закона, распространявшегося на всех жителей его территории, но каждого человека судили по правовому обычаю той этнической группы, к которой он принадлежал: франка по франкскому обычаю или, точнее, по закону своей группы среди франков, например салическому; бургунда — по бургундскому, а римлянина — по римскому праву. Отсюда удивительные расхождения, когда за насилие над девушкой римлянин наказывался смертью, а бургунд штрафом; напротив, свободная женщина, живущая с рабом, по римскому закону всего лишь сожительница, не теряющая своих прирожденных прав, тогда как салический закон низводил ее до положения рабыни. Риск могущей возникнуть от этого неразберихи в новых государствах был таков, что в начале V в. были предприняты большие усилия по обобщению права. Отдельные дошедшие до нас акты, часто в более поздних редакциях, весьма различны по своей природе.
Эдикт Теодориха отличался тем, что исходил не из персональности права, но стремился установить для всех «наций», римской и варварских, живущих под его властью, единую юрисдикцию. Этот остгот, Теодорих Великий, был последним истинным продолжателем римской традиции на Западе.
Салический закон, записанный на латыни при Хлодвиге, но дошедший до нас лишь в списке конца VIII в. со многими добавлениями и, вероятно, исправлениями, кодифицировал обычаи салических франков.
Знаменитый закон Гундобада (Lex Gundobada), изданный умершим в 516 г. королем бургундов Гундобадом и записанный на латинском языке, определял отношения между бургундами, а также между бургундами и римлянами. Обычное право вестготов было впервые кодифицировано Эрихом (466 — 485), а затем Леовигильдом (568 — 586). Фрагменты кодекса Эриха были обнаружены на одном из палимпсестов Национальной библиотеки в Париже, тогда как отрывки кодекса Леовигильда удалось восстановить по более позднему своду законов, где они приводились в качестве цитат из «древнего закона».
Эдикт лангобардского короля Ротари (643 г.) был дополнен несколькими другими королями. От аламанов сохранились «Рас-tus» VII в. и «Аламанская правда» («Lex Alamannorum») VIII в., написанная под влиянием франкского законодательства, равно как и «Баварская правда» («Lex Baiuvariorum»), навязанная баварам в середине VIII в. франками, их покровителями.
Особенно велика была потребность в кодификации и записи законов для варваров, но некоторым королям представлялось необходимым и новое законодательство для римлян. Оно в общем представляло собой адаптированный, упрощенный вариант кодекса Феодосия 438 г. Таковы «Бревиарий Алариха» (506 г.) и «Lex romana Burgundiorum» у бургундов.
Разнообразие права, однако, было не столь велико, как может показаться, прежде всего потому, что варварские законы разных народов были схожи, к тому же в каждом королевстве один какой-либо кодекс брал верх над другим, и, наконец, потому, что римское влияние, более или менее глубоко запечатленное с самого начала, как, например, у вестготов, ввиду превосходства римского права, становилось все более определяющим. Воздействие же церкви, особенно после обращения в католицизм королей-ариан, и унификаторские устремления Каролингов в конце VIII — начале IX в. еще более содействовали отступлению или исчезновению персональности права перед его территориальностью. В правление вестготского короля Рецесвинта (649 — 672), например, духовенство вынудило его издать новый свод законов, распространявшихся как на вестготов, так и на римлян.
Однако юридический партикуляризм Раннего Средневековья продолжал питать характерную для всех средних веков тенденцию к обособленности права, которая, как мы видели, своими корнями уходила в разобщенность населения и хозяйства, в отсутствие экономических связей. Все это укрепляло узкоприходский кругозор, дух родной колокольни, столь свойственный Средневековью. Иногда даже открыто апеллировали к правовому партикуляризму Раннего Средневековья. В X и XI вв. в клюнийских хартиях продолжал привлекать закон Гундобада, чтобы обосновать персональный статус человека, хотя он вытекал и из местных кутюмов. В XII в. в актах города Модена встречается противопоставление местных жителей, «живущих по римскому закону», колонии французов или нормандцев, которые, вероятно, принесли с собой легенды артуровского цикла, запечатленные в скульптуре городского романского собора, и которые определены в актах как «живущих по салическому закону».
Варвары пытались воспринять по возможности все высшее, что осталось от Римской империи, особенно в области культуры и политической организации.
Но здесь, как и во всем прочем, они ускорили, отягчили и усугубили упадок, наметившийся в эпоху поздней империи. Закат они превратили в регресс, утроив силу варваризации: своим варварством они амальгамировали варварство одряхлевшего римского мира и выпустили наружу дикие примитивные силы, скрытые ранее лоском римской цивилизации. Регресс был прежде всего количественным: загубленные человеческие жизни, разрушенные памятники архитектуры и хозяйственные постройки, быстрое сокращение народонаселения, исчезновение произведений искусства, разрушение дорог, мастерских, складов, систем орошения, уничтожение посадок сельскохозяйственных культур. Шло непрекращающееся разрушение, поскольку руины античных памятников служили карьерами для добычи камня, колонн, украшений. Неспособный творить и производить, варварский мир занимался «утилизацией». В этом разоренном, ослабевшем и полуголодном мире природные бедствия довершали то, что начали варвары. С 543 г. и на протяжении более полувека пришедшая с Востока чума опустошала Италию, Испанию и большую часть Галлии. После нее, как обнажившееся дно бездны, наступил трагический VII в., вызывающий желание воскресить старое понятие «темных веков». Два столетия спустя Павел Диакон вспоминал, не без литературного пафоса, об ужасах мора в Италии: «Многолюдные некогда деревни и города в один день оказались погруженными в полное безмолвие из-за всеобщего бегства. Бежали дети, бросив непогребенными тела родителей, родители же бросили еще теплыми своих детей. Если кому-то случалось задержаться, чтобы погрести ближнего своего, то он обрекал себя самого на смерть без погребения… Время вернулось к тиши, царившей до сотворения человека: ни голоса в полях, ни свиста пастуха… Земля тщетно ждала жнеца, и виноградные гроздья оставались висеть до зимы. Поля превратились в кладбища, а дома людей — в логовища диких зверей».