Облик первоначальной селитьбы, состоявшей из гнезд разбросанных по холмам усадеб, окруженных частоколами, с плотно заселенной округой, где на протяжении нескольких километров по Волхову и окрестным рекам (Волховцу, Веряже, Прости, Ракомке) также располагались открытые и укрепленные поселения, объясняет не только название «Новгород» («новый» по отношению к предшествующим разрозненным укреплениям), но и согласуется со скандинавским топонимом Garðar — «Гарды», который, как убедительно обосновала Е.А.Мельникова, первоначально относился к «местности, где кончался прямой (без волоков) водный путь (Финский залив — Нева — Ладожское озеро — Волхов) и потому игравшей особенно важную роль в эпоху начальных русско-скандинавских контактов. Здесь же находилось и скопление поселений, располагавшихся на возвышенных местах, среди болотистых низин, затоплявшихся водой во время паводков. Характер этих поселений вполне отвечал значению, вкладываемому в слово garðr („ограда“, „укрепленная усадьба“) при образовании от него топонимов» [141,с.205]. Позднейшая детализация названия Hólmgarðr, с дополнением Hólm — «остров» могла быть равным образом связана и с «островом» Городища (которое Е.Н.Носов отождествляет с легендарным Славенском), либо с древнерусским топонимом «Холм» в Славенском конце. В обоих случаях симптоматично «переплетение» славянской и скандинавской микротопонимии, отразившее глубину и емкость русско-варяжских контактов, словно перенесенных из Ладоги в Новгород, распространившихся от устья Волхова к его истокам.
   Процесс этот практически не отражен в письменных источниках, и восстанавливается только по данным археологии и топонимики. Контаминация летописных и археологических данных (для исследования Ладоги возможная уже по отношению к событиям середины IX в.) в Новгороде достигается лишь на 130 лет позднее. Неревские клады (971/2 и 974/5 гг.) можно связать с событиями 988 г. [255, с. 180-207; 256, с. 287-331], когда Добрыня с киевской дружиной подчинял город власти великого князя Владимира. К этому времени Новгород стал крупным городским центром, с укрепленным Детинцем (где вскоре был воздвигнут деревянный Софийский собор), плотной уличной застройкой Неревского, Людина и Славенского концов, боярскими усадьбами площадью 1200-1500 кв. м.
   Название «Новгород», первоначально относившееся собственно к Детинцу, было перенесено на весь этот, огромный для своего времени, развивающийся городской организм. Точно так же за ним закрепилось и скандинавское имя «Хольмгард», под которым он неоднократно упоминается в рунических надписях, песнях скальдов и сагах.
   Скандинавские вещи в культурном слое Новгорода обнаруживаются в наиболее ранних его отложениях (включая «доярусный слой»); среди них — фрагмент витой шейной гривны, скорлупообразная фибула (типа ЯП 51 k), различные украшения, христианские крестики. Ряд изделий, выполненных новгородскими ремесленниками, может рассматриваться как «вещи-гибриды», результат взаимодействия традиций скандинавского и древнерусского ремесла. Время бытования всех этих вещей ограничено X-XI вв. в слоях первой половины XII в. скандинавских находок «уже почти нет» [198, с. 181]. Взаимодействие норманнов и славян в среде городского населения (ремесленников, купцов) в Новгороде было значительно менее длительным и интенсивным, чем в Ладоге, где оно продолжалось с середины VIII до конца XI в.
   Особый интерес представляют найденные в Новгороде рунические надписи. В слое первой четверти XI в. на одной из усадеб Неревского конца в 1956 г. был обнаружен обломок ребра коровы с процарапанными на нем 32 знаками, из которых более 10 могут быть отождествлены с рунами «датского» футарка XI в. Вторая надпись, на свиной кости, найдена в слое первой половины XI в. в том же Неревском раскопе в 1958 г.; на ней вырезан (сохранившийся неполностью) 16-значный футарк в начертании, характерном для времени «не ранее 900 г.» [140, с. 156-158]. Обстоятельства находок, особенно — второй, позволяют рассматривать их как свидетельство пребывания в Новгороде XI в. варягов, владевших руническим письмом. По сравнению с ладожскими находками, новгородские надписи зафиксировали следующий этап развития рунической письменности, относящийся к поздней эпохе викингов.
   Хольмгард неоднократно упоминается в рунических надписях XI в., сохранившихся на территории Скандинавии. Обычно это — место гибели воина, иногда — в составе военного отряда (видимо, нечто подобное наемным дружинам, судьбе которых посвящена «Сага об Эймунде»):
 
 
Он пал
в Хольмгарде
кормчий
с корабельщиками
 
(Камень в Эста. Сёдерманланд)
 
   В надписи из Шюста (Упланд, Швеция) упоминается olafs kriki — церковь Олава в Новгороде, где погиб (в последней трети XI в.) некий Спьяльбуд [140, с. 113-114; 137, с. 175-178]. Варяжский храм в память конунга Олава Святого, важнейшие этапы жизни которого были связаны с Новгородом, достаточно отчетливо очерчивает верхний уровень славяно-скандинавских контактов. Князья и их дружина — вот преимущественно та социальная среда, в которой и по данным саг, и по сведениям летописи оказывались в Новгороде варяги. Наряду с отдельными боярскими усадьбами, иноземными торговыми дворами, основным местом их пребывания были княжеские резиденции (Ярославово Дворище, или Рюриково Городище). Но политическая структура Новгорода уже в IX-XI вв. существенно ограничивала права князя и его дружины в пользу местного боярского самоуправления. Именно поэтому, несмотря на всю престижность и выгодность пребывания в Новгороде, роль варягов здесь была гораздо менее заметна, чем в Ладоге VIII-IX вв., хотя их количество при этом могло быть временами и значительно большим. Но военные контингента сотен, иногда даже тысяч викингов, готовых получать от новгородского князя «по эйриру серебра», а если его не хватало, «брать это бобрами и соболями» [189, с. 92], не могли стать политическим соперником новгородского боярства, возглавлявшего мощную, выросшую из племенной, территориальную организацию. Тысяче варягов она могла противопоставить до сорока тысяч своих собственных воинов, и, как в 1015 г., этой силы могло быть достаточно для полного контроля не только в северной Руси, но и для успешной борьбы за «великий стол киевский».
   Существенным элементом русско-скандинавских отношений, связанных с Новгородом, была установленная при Олеге дань в 300 гривен (75 северных марок серебра), которая выплачивалась варягам «мира деля» вплоть до смерти Ярослава Мудрого в 1054 г. По социальным нормам, реконструированным для Скандинавии эпохи викингов, этой суммы было достаточно для содержания небольшого отряда (в несколько кораблей), способного защищать безопасность плавания в «Хольмском море», Финском заливе (Hólmshaf). Откупаясь от набегов викингов и обеспечивая силами союзных варягов свои интересы на море, новгородское боярство (как и Византийская империя в аналогичных ситуациях) выступало как крупная организующая сила, осуществляющая целенаправленную государственную политику Верхней Руси [186, с. 299-300].
   Система отношений, включавшая такой откуп, равно как постоянное содержание наемной варяжской дружины при князе, сложилась, по-видимому, к концу IX в. Отношения в более ранний период развивались в несколько иных формах. Определенная часть норманнов, как и в Ладоге, и в южном Приладожье, влилась в состав местного населения, что проявилось в летописном указании на «людье ноугородьци от рода варяжьска» [ПВЛ, 862 г.]. Приуроченные летописью к 864 г., такого рода славяно-варяжские связи в Новгороде развивались, очевидно, на протяжении всего IX в. Ославянившиеся норманны слились с другими кланами новгородского боярства, и уже в середине столетия политические цели этих варяжских потомков были резко противоположны целям как находников, так и наемников, и даже целям возводивших себя к Рюрику князей.
   Славяно-скандинавский синтез в Новгороде, еще в большей степени, чем в Ладоге и Приладожье, проходил при постоянном преобладании местного, славянского компонента. До конца IX в. (эпохи Олега) он, по существу, не влиял на положение в других русских землях. Однако своеобразие политической, экономической (в аспекте внешних связей), культурной жизни Верхней Руси, в значительной мере определялось длительным, на протяжении последних десятилетий VIII, всего IX, X и XI вв. взаимодействием славян и скандинавов. Эти отношения прошли сложный путь: от первых, эпизодических контактов дружин воинов-купцов, продвигавшихся по неведомым еще водным путям в глубины лесной зоны северной части Восточной Европы, к совместным поселениям на важнейших магистралях, в окружении автохтонных финских племен; затем — к социально-политическому партнерству наиболее активных общественных групп. В этом сотрудничестве перевес неизбежно оказывался на стороне словен ильменских, опиравшихся и на ресурсы собственного племенного княжения, и на поддержку родственных образований в соседних областях. Часть варяжской знати либо слилась с местным боярством, либо вошла в состав отчасти противостоящего этому боярству, но в целом — служащего его интересам военно-административного аппарата (князь с дружиной). Именно к этому аппарату примыкали в дальнейшем новые контингента варягов, выступавшие на Руси в качестве наемных дружин. Традиционные, на протяжении трех столетий связи обеспечили их развитие на новом уровне — княжеско-династическом, отразившемся в художественных произведениях феодальной культуры. Именно поэтому Новгород — Хольмгард, как ни один другой русский город ярким и сказочным вошел в тексты скандинавских саг.
   Роль остальных центров Верхней Руси в развитии русско-скандинавских связей может быть освещена лишь на основе археологических данных, значительно уступающих обилию материалов Новгорода и Ладоги.
   Псков приобретает черты города на рубеже IX-X вв. (Псков — Г, по С.В.Белецкому), когда рядом с древним мысовым городищем Крома появляется обширный посад. Керамический комплекс этого времени насыщен западнославянскими элементами; население города, впитавшее какие-то группы новых поселенцев, занималось ремеслом и торговлей. Скандинавские вещи, «гибридные» изделия местного ремесла, равно как и погребения по варяжскому обряду в городском некрополе (две камерные гробницы, сожжение с набором скорлупообразных фибул) свидетельствуют о скандинавском элементе в составе населения Пскова и, в частности, о присутствии варягов в дружине [18, с. 15].
   Изборск, упомянутый в «предании о варягах», уже в VIII-IX вв. был значительным центром славянского населения в южном прибрежье Псковского озера. Укрепленное поселение на так называемом Труворовом городище до начала X в., по заключению, основанному на многолетних исследованиях В.В.Седова, сохраняло протогородской характер. В X в. укрепления Изборска перестраиваются, наряду с детинцем формируется торгово-ремесленный посад. Здесь производились гребни, аналогичные староладожским и другим североевропейским формам, известны отдельные скандинавские вещи (серебряная фибула, шпоры «викингского типа»). На рубеже XI-ХII вв. в Изборске были сооружены каменные укрепления, в это время он становится важнейшей пограничной крепостью на подступах к Пскову [195; 196; 197].
   Полоцкое городище, существовавшее до 980 г., исследовано в очень небольшом объеме. Находки в его окрестностях (клад дирхемов 40-х годов X в., франкский меч) свидетельствуют о том, что город, возникший в VIII-IX вв., принимал активное участие в системе внешних связей, охватывавшей другие рассмотренные русские центры [245].
   Материалы западных районов Верхней Руси и прилегающих областей в целом не противоречат известиям летописи о русско-скандинавских отношениях IX-X вв.; однако они и не дают столь ярких и детальных свидетельств о развитии этих отношений, как данные археологии и письменных источников для Ладоги и Новгорода. Это не случайно — активность норманнов была направлена прежде всего на магистральные водные пути, а в IX в. — преимущественно к непосредственным источникам арабского серебра, на Волжский путь; лишь взаимодействие со славянами во всех основных восточноевропейских центрах балтийско-волжской торговли привело их к переориентации не только на Новгород, но и на другие, более южные русские центры.
   Это обстоятельство отмечено и «Повестью временных лет», сообщившей о расширении первоначального «княжения» Рюрика именно в восточном и юго-восточном направлениях, от Белоозера — к Ростову и Мурому. В материалах памятников этого региона имеются подтверждения ранней активности скандинавов на землях формирующейся северо-восточной Руси, в IX в. тесно связанной с Верхней Русью. По мнению современного исследователя этого региона И.В.Дубова, основной поток славянской колонизации Волго-Окского междуречья шел в это время с Северо-Запада, и в потоке славянского (а также ассимилируемого финно-угорского) населения сюда проникали и отдельные группы варягов [70, с. 33-37]. Скандинавские находки известны у д. Городище в окрестностях летописного Белоозера [40, с. 131-137; 41, с. 186-187], на Сарском городище под Ростовом [120, с. 20], в погребениях владимирских курганов [190, с. 243]. Наиболее ранние и выразительные скандинавские комплексы сосредоточены в курганных могильниках Ярославского Поволжья, Тимеревском, Михайловском, Петровском, при которых располагались открытые поселения.
   Ярославские памятники дали богатый и разнообразный материал, относящийся как к истории освоения края славянами, так и к характеристике торговой активности на Волжском пути в IX-XI вв. [257; 70, с. 124-187]. Вплоть до основания великокняжеской крепости в Ярославле эти открытые торгово-ремесленные поселения вместе с летописным Ростовом составляли, по-видимому, основу загадочного «третьего центра Руси», который арабские источники называют «Арса» [70, с. 104-123; 134, с. 22]. Присутствие норманнов в этой политической общности по погребальным памятникам прослеживается с IX в. В X в. разворачивается процесс этнической интеграции и социальной стратификации, который привел к растворению пришельцев в славянской среде. Вклад варягов в культуру торгово-ремесленных поселений проявился не только в погребальном обряде, распространении некоторых типов вещей, но и в какой-то мере в керамической и домостроительной традициях [199, с. 111-118; 219, с. 118-123]. Продвижение скандинавских воинов-купцов по Волжскому пути зафиксировано находкой норманского сожжения с оружием в Белымере, близ Булгара, что позволяет с большей долей вероятности видеть в «русах», встреченных здесь в 922 г. Ибн-Фадланом, представителей именной этой группы [270, с. 64-65].
   В конце X — начале XI в. на Северо-Востоке развиваются процессы, которые привели к быстрому обособлению Ростово-Суздальской земли и превращению ее в одно из крупнейших древнерусских княжеств. К этому времени скандинавский элемент здесь исчез полностью, что в значительной мере было обусловлено упадком Волжского пути, после разгрома Святославом Булгара и Хазарии в 964-965 гг. В отличие от основной территории Верхней Руси, в верхневолжских землях активность норманнов ограничена временем с середины IX до середины X в.
   Прекращение движения арабского серебра по Волге, однако, не означало свертывания русско-скандинавских экономических отношений. В X — начале XI в. происходит их перестройка, в результате которой Русь превращается из транзитного экспортера в импортера монетного серебра, поступающего из западноевропейских стран через Скандинавию. Наибольшее количество кладов X-XII вв. с западными денариями сосредоточено в Новгородской земле [170, с. 15, 47]. Заметное место в этих кладах занимает английское серебро, поступавшее в виде «Данегельда», что непосредственно указывает на участие викингов в торговых сношениях с русскими землями.
   Верхняя Русь, таким образом, на протяжении нескольких столетий — с середины VIII до начала XII в. была постоянной и обширной ареной длительных и разносторонних славяно-скандинавских контактов. Многовековые отношения неоднократно меняли форму, направление, социальную мотивировку; они охватывали различные слои населения, включали наряду со славянами и скандинавами представителей других этнических групп. Все это вело к глубокому взаимопроникновению разных уровней материальной и духовной культуры [329, с. 48-57].
   Этот сложный комплекс взаимосвязанных факторов, выявляемых на основании изучения археологических, письменных, нумизматических, лингвистических данных, должен быть обязательной основой для анализа одного из запутанных, осложненных избыточными построениями вопросов ранней истории Киевской Руси — проблемы происхождения термина «русь», первоначально обозначавшего одну из групп восточноевропейского населения, затем приобретшего территориальное значение «Русская Земля» и, наконец, ставшего названием государства и страны — Русь [16, с. 289-293, 365-384]. Советские лингвисты за последние двадцать лет неоднократно исследовали эту проблему. Обоснованно отвергнуты как несостоятельные любые попытки возвести летописное «русь» непосредственно к росомонам, роксоланам, библейско-византийскому Rhôs, 'Pwo или Rôsch, а также к реке Рось в Среднем Поднепровье. Бытование на юге древних форм «рос», «рось» могло лишь способствовать закреплению здесь формы «русь» после ее появления. Но возникнуть она могла только там, где для этого имелись необходимые лингвоисторические предпосылки. Такие предпосылки имелись прежде всего в северных новгородских землях, где сохранилась богатейшая древняя топонимика (Руса, Порусье, Околорусье в южном Приильменье; Руса на Волхове, Русыня — на Луге, Русська — на Воложбе и Рускиево — в низовьях Свири, в Приладожье), полностью отсутствующая на юге. В таком случае лингвистически обоснованным остается только давно известное объяснение «русь» из финского ruotsi (саамск. ruossa наряду с ruošša в значении «Россия, русский»), карельского ruočči и подобных им, близких по звучанию и нередко противоположных по значению форм [169, с. 46-63]. Историков (нелингвистов) смущает и отпугивает то обстоятельство, что финский, карельский, саамский этнонимы обозначают прежде всего «швед, Швеция». Правда, авторитетный советский филолог А.И.Попов приводит примеры того, как у разных групп карел ruočči называют то шведов, то финнов; как параллельные и очень близкие названия у саамов применяются для обозначения и шведов, и русских; как близкое карельскому, «роч» в языке коми означает «русский». Неполная этническая определенность терминов этого типа характерна и знаменательна для обширного пласта древней этнонимии (также неполны, противоречивы порой славянские названия «Немцы», «Варяги», «Влахи» и пр.). Наиболее обоснованная этимология финского термина была предложена одним из основоположников советской скандинавистики, В.А.Бримом, который связывал ruotsi с древнесеверным drôt — «толпа», «дружина», с формой родительного падежа drôts, где начальное d в прибалтийско-финской передаче неизбежно должно было отпасть [24, с. 7-10]. Продуктивность и весьма древнее семантическое расслоение этого термина, который, однако, никогда у скандинавов не служил этнонимом, отмечалась нами ранее. Цепочка преобразований: drôts — ruotsi — русь лингвистически является совершенно закономерной и единственной объясняющей происхождение славянского слова (подчиненного той же модели, что и другие передачи финских этнонимов — «сумь», «емь», «весь», «чудь» и др.).
   Верхняя Русь является единственной областью, где имелись все необходимые предпосылки для такого преобразования в виде длительных и устойчивых славяно-финско-скандинавских контактов. «Русь» в значении самоназвания (не этнонима, который присваивают иноязычные соседи) могла появиться только в среде этого смешанного населения, где славянский компонент ассимилировал как носителей исходного социального термина — варягов, так и передатчиков этого термина, вступивших в контакт со скандинавами на несколько столетий раньше, финское население. «Русь» как этническое наименование — явление прежде всего восточноевропейское, связанное не с переселением какой-либо особой племенной группы, а с этносоциальным синтезом, который потребовал появления нового, надплеменного и надэтничного обозначения [229, с. 215-220].
   Эти выводы современных лингвистов, А.И.Попова, Г.А.Хабургаева, подытожившие труд многих поколений исследователей, буквально дословно подтверждает «Повесть временных лет»: «И беша у него варяги и словени и прочи прозвашася русью» — так завершает она рассказ о походе Олега на Киев [ПВЛ, 882 г.]. Сложные построения, с помощью которых историки (нелингвисты) пытаются дезавуировать более раннее летописное сообщение: «И от тех варяг прозвася Руская земля, новугородьци» [186, с. 302-303], не учитывают, пожалуй, главного: в летописи мы имеем дело не только с историческими фактами, но и с тем, что «наивно-мифологическим является осмысление этих фактов... А факты эти сводятся к тому, что летописному утверждению о появлении руси на севере и о ее связи с норманнскими поселениями Приладожья соответствуют многочисленные данные ономастики» [229, с. 219-220]. При этом здесь, на севере Руси, славяно-скандинавские лингвистические отношения подчинены особым, специфически восточноевропейским законам [141, с. 206], проявившимся и в необычной продуктивности модели «X-gardr», и в переогласовке северного farimaðr в новгородско-летописное «Поромон, Паромон», и в различных кальках типа «Холопий городок» — trelleborg. Именно в контексте этих языковых отношений термин «русь», родившийся на славяно-финско-скандинавской этносоциальной почве, утратил (никогда, впрочем, ему особенно не свойственную) адресованную норманнам этническую окраску, и превратился в самоназвание не только новгородцев, «прозвавшихся русью», но и варяжских послов «хакана росов», а затем посланцев Олега и Игоря, диктовавших грекам «Мы от рода рускаго». Языковый процесс был лишь одной из граней славяно-варяжских отношений, и его внутренняя динамика подчинялась динамике социальных и политических процессов, развернувшихся не только в Верхней Руси, но и далеко за ее пределами, на магистральных общегосударственных путях Восточной Европы, в ее центрах, перераставших из племенных столиц и межплеменных торжищ в города Древнерусского государства. Именно эти центры и магистрали стали основными каналами развития русско-скандинавских связей в IX-XI вв.
 

4. Путь из варяг в греки

   Волховско-Днепровская магистраль, протяженностью около 1500 км, начиналась в восточной оконечности Финского залива, и проходила по Неве («устье озера Нево»), юго-западной части Ладожского озера, Волхову, оз. Ильмень, Ловати, с переходом из Балтийского бассейна в Черноморский, по речкам Усвяче, Каспле, Лучесе, верхнему течению Западной Двины (где открывался еще один выход на Балтику) и системе волоков на Днепр в районе Смоленска. Отсюда начинался путь по Днепру, с важным перекрестком в районе Киева, труднопроходимым участком днепровских порогов и выходом на простор Черного моря в непосредственной близости от Херсонеса (Корсуни) и других византийских владений в Крыму [239, с. 45; 25, с. 210-247; 20, с. 239-270; 249, с. 105; 10, с. 159-169; 107, с. 37-43; 186, с. 125-128, 294].
   Эта магистраль входила в IX—X вв. в разветвленную систему трансъевропейских водных путей. Ее основу составляли расположенные в меридиональном направлении реки Волхов, Днепр и — в значительной мере — Волга. Связи в направлении с востока на запад осуществлялись по Оке, верхнему течению Волги, Западной Двине, Неману, Десне, Дону и сложным водным системам из небольших рек Приильменья (Пола, Полнеть, Мета), Приладожья (Сясь, Тихвинка), Верхнего Поволжья (Чагода, Молога и др.).
   Волхов вместе с реками восточного Приильменья уже на исходе VIII в. был включен в систему международных коммуникаций [157, с. 100-103]. По мере развития северной части Волжско-Балтийского пути, начинали функционировать и отдельные звенья Пути из варяг в греки. В его становлении можно выделить несколько этапов.
   Первый этап (800-833 гг.) фиксируется по 25 кладам «первого периода обращения дирхема» (конец VIII в. — 833 г.) 12 из них составляют раннюю группу (786-817 гг.). Они известны как на Волховско-Днепровском, так и на Волжском пути. Клады этого времени распространяются по «северославянской культурно-исторической зоне», достигая Поморья и Мекленбурга, а также появляются в бассейне Верхнего и Среднего Днепра. На пространстве от Киева до Ладоги они образуют компактный ареал [98, с. 132] и свидетельствуют, видимо, о начале социально-экономических процессов, наиболее ярко проявившихся в стабилизации денежного обращения в пределах нового политического образования — «каганата росов», «Руской земли» рубежа 830-840-х годов.
   Установившее (судя по кладам Готланда и западной Балтики) тесные внешние связи [249, с. 80; 230, с. 193] восточноевропейское государство, пытавшееся противопоставить Хазарии как политическую мощь Византии, так и военную активность «свеев», в середине IX в. переживает определенный кризис, подвергаясь на юге давлению хазар [240, с. 203-205], а на севере — варягов. Стабилизация славяно-скандинавских отношений после «изгнания варягов» и «призвания князей» во главе с Рюриком привела после 850-х годов к возобновлению и расширению балтийской торговли.