Страница:
Во время нашего дальнейшего путешествия и дамы, и священник вели себя со мною совершенно иначе: женщины неустанно благодарили Бога за то, что Он вовремя послал меня им на помощь, а священник вызвался не только найти для меня в Риме подходящее пристанище, но и представить меня своему господину, кардиналу, который, несомненно, будет мне чрезвычайно благодарен за спасение госпожи Дианы. Так, в полном согласии и умиротворении, мы и прибыли в Рим…
Первые несколько дней прошли в ожидании, и я использовал их, чтобы осмотреть Вечный город. Весь Рим в те дни был захвачен сказочными зрелищами, связанными с прибытием нового польского посла при папской курии. Все только и говорили о его подкованных золотом арабских скакунах, о серебряных латах его всадников и о роскошных пурпурных чепраках – я не мог надивиться тому, каким светским и жадным до зрелищ оказался этот священный город. А посол моего суверена, которому я не замедлил представиться, рассказал к тому же, что иные кардиналы прославились в первую очередь как устроители пышных театральных представлений и певческих состязаний, – одним словом, Рим, который я до того представлял себе не иначе как в мрачном блеске молитвенного усердия, встретил меня всеми красотами и увеселениями мирской жизни. Повсюду высились модные дворцы, для украшения которых разграблялись сохранившиеся древние виллы и термы. Чернь глазела на все это и, казалось, была вполне довольна происходящим. Видел я и дивные фонтаны, оживляемые каменными изваяниями из далеких языческих времен, которые трубили в морские раковины посреди бурных, пенящихся вод, в то время как маленькие резвые карапузы с ликующим визгом катались на спинах мраморных дельфинов. Я любовался гордыми кавалькадами князей Церкви, в особенности родственников правящего Папы, которые, как мне сказали, были самыми могущественными людьми в городе. Во мне, приехавшем из бедной, раздираемой многолетними религиозными битвами Германии, эти роскошества вначале вызвали скорее неприязненные чувства, особенно когда я понял, что здесь мало кого заботят страдания моей родины. Даже мой бывший спутник, молодой священник, который оказался домашним капелланом кардинала и добивался для меня аудиенции у своего господина, слушал меня с вежливым равнодушием, когда я рассказывал ему о нескончаемой войне в Германии. В то же время эта всеобщая беззаботность и веселая светскость немного успокоили меня и ослабили мою тревогу за судьбу учителя, ибо разве могла инквизиция в городе, утопающем в столь пышных празднествах и веселии, на самом деле быть такой страшной, как мне рассказывали?
Молодой священник между тем сдержал свое слово: спустя несколько дней я получил обещанное приглашение к Его Высокопреосвященству. Я ожидал увидеть в его дворце шумную толпу музыкантов и артистов, но ничего подобного не случилось. Залы, по которым меня вели в его покои, были пустынны и строги; в них веял дух скорби и отречения, знакомый мне по многим жилищам князей Церкви моей родины, в которых часто бывал мой отец и которые я иногда посещал вместе с ним. Наконец я оказался в помещении со множеством различнейших научных инструментов. На столе рядом с глобусом были развернуты карты с обозначенными на них созвездиями – хозяин этого дома, без сомнения, прекрасно разбирался в изучаемой мною науке.
Потом в комнату вошел кардинал. Как я и ожидал, это был владыка от головы до пят, человек с отважным и замкнутым лицом. Его по моде того времени клином подстриженная борода придавала лицу что-то светское и напоминала наших современных германских полководцев. Но меня поразила в нем вовсе не эта светскость, а его потрясающее сходство с Дианой – вряд ли я удивился бы больше, неожиданно увидев саму Диану.
Он протянул мне руку для поцелуя, я приложился к кольцу, и кардинал заговорил со мною оживленно и по-светски любезно. Он сказал, что ему следовало бы гневаться на меня, так как я пренебрег его добрым советом и, вместо того чтобы возвратиться на родину, отправился в Рим. Однако спасение его племянницы, конечно же, полностью искупило мою вину, и у меня не будет повода усомниться в его благодарности. Ведь Господь порою пользуется и нашим непослушанием для достижения своих целей, поэтому и он постарается быть не менее великодушен. Когда кардинал упомянул свою племянницу, его величественное лицо на мгновение приняло мягкое, нежное выражение, немного ослабив впечатление трезвой уравновешенности клирика и еще более подчеркнув привлекательность его человеческих черт.
Однако, продолжал он, опасность, побудившая его настаивать на моем возвращении в Германию, еще не миновала, и раз уж я оказался в Риме, то для меня, известного ученика синьора, нет иной возможности избежать определенных неприятностей, как укрыться в стенах его собственного дома. Он выразил надежду, что не вызовет моего недовольства, попросив меня на некоторое время взять на себя роль его секретаря, ибо я уже из одной лишь обстановки этой комнаты, вероятно, мог заключить, что любовь его племянницы к звездам – фамильная черта. При этих словах лицо духовного владыки вновь смягчилось и взгляд заметно потеплел. Сам же он, прибавил кардинал, будет рад моему обществу, так как ему известно, что я одновременно имею честь быть учеником знаменитого немецкого ученого, о котором он желал бы узнать побольше.
Последнее его замечание удивило меня и вновь оживило во мне надежду, ибо разве оно не свидетельствовало о том, что кардиналу близки также идеи моего нынешнего учителя? Он как будто прочел мои мысли и вдруг сказал совершенно неожиданно:
– Да, мой юный друг, это все великие гипотезы! Очень смелые гипотезы…
Он словно обозначил этими словами тот путь, которым мне надлежало следовать в моих дальнейших речах. Однако уже через минуту он увлек меня в такую оживленную беседу об этих гипотезах, что я готов был считать его столь же убежденным в правоте моего учителя, как и я сам.
Итак, я был принят в число домочадцев кардинала, и так же как я прежде пользовался приборами и инструментами учителя, так теперь я работал с приборами и инструментами кардинала, обладая полной свободой действия и, что еще важнее, неограниченным правом записывать результаты своих наблюдений и докладывать о них время от времени кардиналу. Очень скоро я заметил, что он не только позволяет говорить мне о науке моего учителя с величайшей непринужденностью, но даже поощряет эту непринужденность. Он слушал меня, не противореча, а иногда даже вставлял шутливо-одобрительные замечания, как, например: быть может, высокомерному человечеству будет даже полезно задуматься над тем, что Земля – вовсе не средоточие Вселенной, а лишь бедная маленькая звезда. И хотя он время от времени, как некий предостерегающий знак, употреблял выражение «великие гипотезы», он все же никогда не нарушал и не опровергал ход моих мыслей. Лишь когда я пытался перейти от разговора о науке учителя к разговору о его судьбе, он тотчас же прекращал беседу, и хотя он в своей благородно-светской манере ни разу не обидел меня ссылкой на запретность темы, он все же ясно давал мне почувствовать, что здесь проходит граница, которую нельзя переходить.
О Диане я все это время ничего не слышал, и моему желанию нанести визит нашим бывшим спутницам капеллан кардинала деликатно, но очень определенно воспротивился, напомнив, что мне ни на шаг нельзя отлучаться из дворца Его Высокопреосвященства. Постепенно мне стало ясно, что я нахожусь в своего рода заточении, быть может, даже под наблюдением инквизиции, и Диана, как ученица синьора, должно быть, находится в том же положении; и только благодаря великодушию кардинала, тюрьму нам по-рыцарски заменили домашним арестом. Ибо, хотя мне и было запрещено покидать дворец, в стенах его я располагал полной свободой и мог делать все, что пожелаю. Я ежедневно посещал утреннюю мессу, которую кардинал служил в своей домашней часовне в присутствии вельмож из соседних дворцов; меня часто приглашали к трапезе, за которой разговор очень скоро переходил на мою науку, и я с растущим удивлением замечал, что у учителя много сторонников среди высшего духовенства Рима. Мне трудно было представить себе, что в этом просвещенном, благородном римском обществе существовала инквизиция, а когда я вспоминал о судьбе Джордано Бруно, зловеще упомянутого тогда Дианой в «преддверии неба», она казалась мне небылицей. Впрочем, за трапезой Его Высокопреосвященства не скрывали и опасений Церкви, вызванных открытиями новой науки, но я горячо приветствовал ссылки на эти опасения, ибо они давали мне возможность встать на защиту довода о том, что одна истина не может противоречить другой. Я, разгорячившись, произносил страстные проповеди, доказывая, что новая картина неба еще больше возвеличивает Бога-Творца. Меня внимательно слушали, молча, но, как мне казалось, благосклонно. Я не подозревал в своей юношеской неопытности, что эти застольные беседы были своего рода допросами, и без оглядки упивался радостным сознанием, что могу тем самым оказать помощь нашему достопочтенному учителю, а заодно заслужить похвалу Дианы. Да, эта мысль сообщала разговорам некое тайное очарование и служила моему юному сердцу своеобразным мистическим выражением его невинной любви, постоянным внутренним преодолением внешней разлуки с любимой. Сам кардинал тоже был частью этого очарования: я уже знал, что Диана была дочерью его сестры, единственной женщины, которую он беззаветно любил и почитал и любовь к которой затем перенес на ее дочь. Он не возвышал своих родственников, как это делали другие кардиналы, и отцовская любовь его к племяннице не играла в глазах света какой-то особой роли: она никогда не внушала ему честолюбивых планов как можно выгоднее выдать девушку замуж. С пониманием и самоотвержением уступил он ее «звездной любви», как он выражался, и доверил ее синьору, скрыв, однако, ее происхождение под маской родства с учителем.
Но я возвращаюсь к застольным беседам во дворце Его Высокопреосвященства. Однажды, когда я в очередной раз был приглашен на трапезу кардинала, я заметил среди гостей – большей частью представителей высшей духовной знати – одного священника аскетической наружности, в скромном, почти бедном облачении. Я принял его за одного из тех неимущих священников без собственного прихода, которыми буквально кишел Рим и которого кардинал, вероятно, пригласил из жалости. Он тихо вкушал предложенное угощение, ни единым словом не участвуя в общей беседе, которая опять устремилась в русло известной темы. Однако от меня не укрылось, что в этот раз за столом царило совершенно иное настроение, причина которого мне была непонятна.
– Хорошо, – сказал один из прелатов, обращаясь ко мне, – я согласен с вами в том, что новая картина мироздания может укрепить веру в Творца и прибавить ей красоты и величия. А как же быть со спасением? Мыслимо ли, чтобы Бог послал Своего Единородного Сына на эту жалкую, маленькую планету, какой она представляется вашему учителю?
Я ответил:
– В спасении Бог являет людям Свою сущность, небесные тела не могут поколебать веру в спасение, она может поколебаться лишь по вине самого человека.
Молчавший до этого аскет неожиданно поднял голову:
– Тут вы правы, юноша, но человек слаб, он не должен дерзостно вопрошать Бога о тайнах, скрываемых от нас Его мудростью.
Он произнес это тихим, почти немощным голосом, однако все гости мгновенно умолкли; казалось даже, будто они затаили дыхание.
– Мы вопрошаем не Бога, – возразил я. – Мы вопрошаем природу.
– Природа – язычница, – откликнулся аскет. – Великий учитель Аристотель знал, как с ней надлежит обращаться. У нас есть все основания быть благодарными ему, ибо далеко бы мы зашли, если бы каждый занимался исследованиями, как ему вздумается. Сто лет назад один исследователь дерзнул самовольно вопрошать Библию, и это привело к расколу Церкви. Теперь, боюсь, дело дошло и до раскола между Богом и миром человека. Скажите мне, юноша, неужели вы никогда не испытываете страха стать жертвой обмана?
– Наши приборы и инструменты честны, они не обманывают нас, – отвечал я, – они не знают ни страха, ни тщеславия, они говорят правду.
– Но их ответы противоречат Священному Писанию, – сказал аскет. – В Библии сказано: «Стой, солнце, над Гаваоном» [4], а не «стой, Земля»…
– Что тут имеется в виду, я не понимаю, – честно признался я. – Библия – не учебник природоведения. Я знаю, что Бог есть и останется владыкой творения, независимо от того, что я сумею или не сумею понять в этом творении.
– Браво! – воскликнул кардинал. – Для такой молодежи новая картина мироздания не может быть опасна! – При этом он повернулся в сторону аскета.
– И даже если бы она и была на первых порах для нее опасна, – разве не надлежит все же предпочесть истину? – страстно произнес я.
Однако тут кардинал отступил.
– В том-то и дело, – молвил он нерешительно, – что это вопрос из вопросов; только ставить его следует несколько иначе: может ли быть истиной то, что противоречит вере?
Я хотел ответить: «Может ли противоречить вере то, что есть истина?» – но тут вновь вмешался аскет.
– Что есть истина, определяет Святая Церковь, – сказал он, сурово глядя на меня, и я промолчал, а вместе со мной благоговейно смолкло и все общество…
Вечером того же дня ко мне обратился молодой капеллан кардинала:
– Известно ли вам, что вы сегодня, так сказать, предстали перед самой инквизицией? Тот молчаливый гость – не кто иной, как цензор Святого судилища.
– Я навредил учителю своими речами?.. – в ужасе спросил я.
Он приложил палец к губам в знак молчания, но мне показалось, что в глазах его было что-то обнадеживающее.
Потом у меня появилась слабая надежда на свидание с Дианой. Однажды во время утренней мессы в часовне кардинала я заметил обеих ее спутниц. После службы я приблизился к ним и по словам приветствия понял, что дамы по-прежнему настроены по отношению ко мне очень благосклонно. Они усердно закивали мне, так что заколыхались их черные кружевные покрывала, и шепотом сообщили, что Диана пребывает в добром здравии и благополучно гостит у них, хотя и живет в полном уединении, но вскоре, как только у кардинала созреет один план, покров тайны с их гостьи будет снят. Затем они представили меня как своего родственника одному молодому маркизу, не забыв с гордостью рассказать ему о славной роли спасителя, которую я сыграл во время их путешествия, на что француз снисходительно подал мне руку. Несмотря на всю неопределенность их намеков, они все же укрепили мою надежду и подбодрили меня, а вскоре упомянутый ими загадочный план и в самом деле осуществился.
Спустя несколько дней, явившись по приглашению хозяина к вечерней трапезе, я нашел кардинала на балконе в тот момент, когда он настраивал телескоп для маркиза. При моем появлении он шагнул мне навстречу со словами:
– Сегодня у нас небольшое торжество: мы празднуем помолвку моей племянницы, и вы, друг мой, должны разделить с нами эту радость, ведь без вас праздник мог вовсе не состояться… – При этих словах, которые, очевидно, тоже были намеком на наши дорожные приключения, он повернулся к маркизу, и тот с несколько высокомерным выражением лица опять протянул мне руку.
Видит Бог, я никогда и не помышлял о том, чтобы заявить какие бы то ни было права на возлюбленную, не говоря уже о надежде повести ее под венец. Я вообще не мог представить себе мою звездную королеву, мою Уранию, как я величал ее в своих восторженно-мальчишечьих мечтах, замужней женщиной. Поэтому сообщение кардинала поразило меня как гром, – напрасно я силился произнести слова, которых от меня, вероятно, ожидали. Но тут отворилась дверь, и вошла Диана, сопровождаемая обеими своими дорожными спутницами. На ней был роскошный наряд, предписываемый женщинам римским придворным этикетом, лицо ее под черной кружевной вуалью казалось узким, осунувшимся и страстно-взволнованным. Кардинал пошел ей навстречу, взял ее за руку и подвел к маркизу со словами:
– Вот, дорогая моя племянница, тот избранник, которого я определил тебе в мужья. Да благословит Господь ваш союз.
Но тут случилось нечто неожиданное, нечто неслыханное! Диана, смертельно побледневшая при словах кардинала, отняла свою руку.
– Ваше Высокопреосвященство, – промолвила она тем гордым, величественным и неумолимым тоном, знакомым мне еще по «преддверию неба, – я не могу принять ваш выбор, ибо уже сама выбрала свою судьбу: есть лишь один человек на земле, за которым я последую хоть на край света, будь то неволя или смерть.
Я не знаю, произнесла ли она в самом деле последние слова, или я расслышал их своим сердцем в глубинах ее души; помню лишь, что в тот миг я словно прозрел: она любит учителя, томящегося в неволе, быть может даже, обреченного на смерть! И мне уже казалось, будто я всегда знал, что она любит его, и только его, и что в этом-то и заключалось невыразимое очарование ее внешнего и внутреннего облика, очарование, которое моя любовь ощутила как аромат одного и того же цветка, расцветшего в лоне ее и моей жизни.
Между тем мы все стояли словно парализованные ее словами. Наконец кардинал обратился к маркизу, по-светски искусно сохраняя самообладание:
– Дорогой маркиз, мы испугали мою племянницу. Мы действовали слишком прямолинейно. Простите бедному слуге Церкви его неуклюжесть в роли отца молоденькой девушки.
– Я, напротив, прошу вас простить меня, Ваше Высокопреосвященство, – ответил маркиз, – мне непривычна роль отверженного.
Он поклонился с ледяной вежливостью и покинул покой.
Кардинал дал знак обеим перепуганным дамам, и те поспешили вслед за гостем, вероятно, чтобы успокоить его. Я ожидал, что кардинал попросит удалиться и меня, но он, очевидно, просто забыл о моем присутствии.
– Дитя мое, – обратился он к Диане, – сознаешь ли ты, что положение твое в Риме небезопасно? Маркиз хотел взять тебя под защиту своего имени и своей страны. Ты только что перечеркнула план, которым я так дорожил ради твоей безопасности и твоего будущего. Нелегко мне будет вновь вернуться к нему.
– Не возвращайтесь к нему, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнула она страстно. – Заклинаю вас, не делайте этого – это были бы напрасные усилия: вы не в силах изменить мою судьбу.
Он смотрел на нее с растущим отчуждением.
– Ты хочешь запретить мне заботиться о тебе, Диана? – спросил он с горечью. – Дочери христианского Рима до сих пор не требовали права самим выбирать себе супруга. Откуда вдруг эта строптивость?
Она не отвечала, но от ее молчания исходили какие-то сильные, устрашающие флюиды. Кардинал не сводил с нее глаз. И вдруг взор его сделался слабым и беспомощным: он, без сомнения, понял, что Диана больше не была дочерью христианского Рима.
– Ты уже видела «Медицейские звезды», Диана? – спросил он неожиданно. И, не дожидаясь ее ответа, он повернулся к телескопу, который перед тем настраивал для маркиза, и знаком пригласил ее на балкон.
Она вдруг задрожала. Лицо ее при этом вновь приняло то неумолимое выражение, как это случилось в «преддверии неба». Меня охватил ужас: я почувствовал, что мы приближаемся к бездне, что Диана уже готова признаться кардиналу в своем безбожии. Что это было – безумие? Любой другой на моем месте так и решил бы, но я-то знал, в чем дело. Она хотела любой ценой устранить возможность этого ненавистного брака – ему она предпочла бы суд инквизиции. Неужели она не понимала, что тем самым выносит смертный приговор нашему дорогому учителю?.. Но ведь она и не надеялась на его спасение… О, это ее безверие было еще страшнее, чем я мог представить себе прежде: оно было равноценно отчаянию, ибо утратить веру в Бога – это я впервые понял в тот миг – означает покинуть русло жизни, отринуть самую жизнь.
Между тем она подошла к ожидавшему ее телескопу и заглянула в него. Дрожь ее становилась все сильнее, как будто из космоса на нее, точно на молодое, но уже лишенное корней деревцо, низринулся беззвучный ураган. Она покорно предалась в его власть: она медленно, почти торжественно закрыла лицо руками – это был жест, означавший признание. И кардинал понял это.
– Почему тебя пугают эти звезды, дитя мое? – спросил он тихо. – Тебе страшно перед лицом бесконечности и холода Вселенной? Ты больше не видишь в ней Бога Отца?
Мы подошли к самому краю бездны, еще миг – и она поглотит все сделанное мною в этом доме ради спасения дела учителя. В следующий миг кардинал уже говорил:
– Ты полагаешь, дорогая Диана, что эта бесконечность может поглотить твою веру? Это та самая Вселенная без Бога, которая открылась тебе и власть которой ты признаешь? Но ведь тогда дело твоего учителя… тогда и сам он – не кто иной, как враг Церкви, и предъявленные ему обвинения справедливы, и нам надлежит осудить его.
Впервые кардинал в моем присутствии упомянул судебный процесс над учителем.
– Отвечай же мне, дитя мое, – потребовал он. Тон его был нестрог, но неумолим.
Мне вдруг вспомнился чей-то рассказ о том, что кардинал будто бы строго запретил инквизиции пытки, так как мог добиться любых признаний одной силой своей личности и своей воли. Здесь ему не понадобилась эта сила: Диана и не помышляла о том, чтобы противиться ей. Она выпрямилась, как человек, только что обретший свободу, и страстно произнесла:
– Если бы это было и так, Ваше Высокопреосвященство, если бы учителя следовало бы объявить врагом Церкви – разве не должна была бы Церковь прижать к сердцу именно его, своего врага? Разве не должна она была бы возлюбить его еще сильнее? Разве не было бы это единственной истинной победой над отречением и в то же время единственным подтверждением ее истинности Тем, Чьею наместницей на земле она себя считает?..
– Дитя мое, – отвечал он, – Церковь любит и тех, кого судит, но тебе не пристало судить ее.
В нее вдруг словно вселился демон – все, что последовало затем, было подобно вспышке молнии и в то же время напоминало ветер, стремительно преодолевающий огромные пространства. Боль об утраченной вере нашла свое выражение в ненависти к вере.
– Значит, вы сожгли Джордано Бруно из любви?.. – вскричала Диана. – О, тогда я рада, что освободилась от вас! Настанет день, когда и вас постигнет та же участь: та самая наука, которую вы уничтожаете, уничтожит вас!
Кардинал смертельно побледнел.
– Ты права, дитя мое, – сказал он, – ты абсолютно права: когда вера в Бога угаснет, мир уже ничего больше не будет бояться.
Он на мгновение умолк. Я почувствовал, что в душе его зреет решение, неотвратимое после всего случившегося.
– Ваше Высокопреосвященство, – взмолился я и шагнул к нему с воздетыми к небу руками, – пощадите нашу племянницу, простите ее за то, что новая картина мироздания оказалась ей не по плечу, но…
Я хотел сказать: «но она созреет для нее», однако он не дал мне договорить, властным жестом приказав замолчать. Это был уже не покровитель моих юношеских восторгов, не друг науки и не ласковый опекун Дианы – это был просто князь Церкви.
– И вы тоже правы, друг мой, – произнес он спокойно. – Моей племяннице новая картина мироздания оказалась не по плечу, и тут уж ничего не изменится, ибо картина эта вообще не по плечу человеку как таковому. Проводите госпожу Диану к носилкам, дамы, должно быть, уже ждут ее.
Я обратил внимание на то, что он не протянул ей руки для поцелуя и не благословил ее. Она не делала никаких попыток получить это благословение; быть может, она даже не заметила его отсутствия: она была вне себя и, казалось, вот-вот лишится сознания. Она безропотно позволила мне увести ее во двор, где должны были ждать носилки.
Когда мы вышли из дворца, носилок нигде не было видно. Я обратился с вопросом к привратнику, и он сообщил мне, что дамы уже отправились домой, обещав тотчас же прислать носилки обратно. Диана тем временем прошла дальше, в глубь двора, который, как и все римские дворы, был объят терпким ароматом густых лавровых кустов. Я последовал за ней не без робости: ведь сейчас могло – должно было! – наступить ужасное пробуждение! Но мои опасения оказались напрасными: ее лицо, залитое лунным светом, выражало хмельную радость.
– Я свободна! Я свободна!.. – повторяла она, задыхаясь от волнения. – Я разрушила этот ужасный план! Кардинал теперь не может отдать в жены маркизу еретичку! А именно этого я и добивалась, именно этого! Радуйся же со мною, мой маленький друг! Пожалуйста, радуйся со мною!
– Я не могу радоваться, – ответил я. – Ах, Диана, как ты могла поставить на карту свою судьбу! Я бы умер от страха за тебя, если бы не знал, как кардинал тебя любит.
Она никак не откликнулась на это последнее замечание, и я вновь увидел ее хмельной взор.
– Неужели ты думаешь, что мне будут в радость жизнь и безопасность, если погибнет учитель? – спросила она.
Я ответил, что все еще надеюсь на спасение учителя, и именно благодаря моим беседам с кардиналом о новой науке и о незыблемости нашей веры. Она ласково коснулась рукою моего лба, провела ладонью по волосам.
– Ты ничуть не изменился, мой маленький добрый друг!.. Оставайся же таким, какой ты есть, будь прежним, попытайся добиться покровительства кардинала, ведь кто-то же должен спастись, чтобы продолжить дело учителя, – я уже говорила тебе это прежде. Это дело не должно погибнуть! Твой долг – нести его в будущее. Обещай мне, что сделаешь это!
Первые несколько дней прошли в ожидании, и я использовал их, чтобы осмотреть Вечный город. Весь Рим в те дни был захвачен сказочными зрелищами, связанными с прибытием нового польского посла при папской курии. Все только и говорили о его подкованных золотом арабских скакунах, о серебряных латах его всадников и о роскошных пурпурных чепраках – я не мог надивиться тому, каким светским и жадным до зрелищ оказался этот священный город. А посол моего суверена, которому я не замедлил представиться, рассказал к тому же, что иные кардиналы прославились в первую очередь как устроители пышных театральных представлений и певческих состязаний, – одним словом, Рим, который я до того представлял себе не иначе как в мрачном блеске молитвенного усердия, встретил меня всеми красотами и увеселениями мирской жизни. Повсюду высились модные дворцы, для украшения которых разграблялись сохранившиеся древние виллы и термы. Чернь глазела на все это и, казалось, была вполне довольна происходящим. Видел я и дивные фонтаны, оживляемые каменными изваяниями из далеких языческих времен, которые трубили в морские раковины посреди бурных, пенящихся вод, в то время как маленькие резвые карапузы с ликующим визгом катались на спинах мраморных дельфинов. Я любовался гордыми кавалькадами князей Церкви, в особенности родственников правящего Папы, которые, как мне сказали, были самыми могущественными людьми в городе. Во мне, приехавшем из бедной, раздираемой многолетними религиозными битвами Германии, эти роскошества вначале вызвали скорее неприязненные чувства, особенно когда я понял, что здесь мало кого заботят страдания моей родины. Даже мой бывший спутник, молодой священник, который оказался домашним капелланом кардинала и добивался для меня аудиенции у своего господина, слушал меня с вежливым равнодушием, когда я рассказывал ему о нескончаемой войне в Германии. В то же время эта всеобщая беззаботность и веселая светскость немного успокоили меня и ослабили мою тревогу за судьбу учителя, ибо разве могла инквизиция в городе, утопающем в столь пышных празднествах и веселии, на самом деле быть такой страшной, как мне рассказывали?
Молодой священник между тем сдержал свое слово: спустя несколько дней я получил обещанное приглашение к Его Высокопреосвященству. Я ожидал увидеть в его дворце шумную толпу музыкантов и артистов, но ничего подобного не случилось. Залы, по которым меня вели в его покои, были пустынны и строги; в них веял дух скорби и отречения, знакомый мне по многим жилищам князей Церкви моей родины, в которых часто бывал мой отец и которые я иногда посещал вместе с ним. Наконец я оказался в помещении со множеством различнейших научных инструментов. На столе рядом с глобусом были развернуты карты с обозначенными на них созвездиями – хозяин этого дома, без сомнения, прекрасно разбирался в изучаемой мною науке.
Потом в комнату вошел кардинал. Как я и ожидал, это был владыка от головы до пят, человек с отважным и замкнутым лицом. Его по моде того времени клином подстриженная борода придавала лицу что-то светское и напоминала наших современных германских полководцев. Но меня поразила в нем вовсе не эта светскость, а его потрясающее сходство с Дианой – вряд ли я удивился бы больше, неожиданно увидев саму Диану.
Он протянул мне руку для поцелуя, я приложился к кольцу, и кардинал заговорил со мною оживленно и по-светски любезно. Он сказал, что ему следовало бы гневаться на меня, так как я пренебрег его добрым советом и, вместо того чтобы возвратиться на родину, отправился в Рим. Однако спасение его племянницы, конечно же, полностью искупило мою вину, и у меня не будет повода усомниться в его благодарности. Ведь Господь порою пользуется и нашим непослушанием для достижения своих целей, поэтому и он постарается быть не менее великодушен. Когда кардинал упомянул свою племянницу, его величественное лицо на мгновение приняло мягкое, нежное выражение, немного ослабив впечатление трезвой уравновешенности клирика и еще более подчеркнув привлекательность его человеческих черт.
Однако, продолжал он, опасность, побудившая его настаивать на моем возвращении в Германию, еще не миновала, и раз уж я оказался в Риме, то для меня, известного ученика синьора, нет иной возможности избежать определенных неприятностей, как укрыться в стенах его собственного дома. Он выразил надежду, что не вызовет моего недовольства, попросив меня на некоторое время взять на себя роль его секретаря, ибо я уже из одной лишь обстановки этой комнаты, вероятно, мог заключить, что любовь его племянницы к звездам – фамильная черта. При этих словах лицо духовного владыки вновь смягчилось и взгляд заметно потеплел. Сам же он, прибавил кардинал, будет рад моему обществу, так как ему известно, что я одновременно имею честь быть учеником знаменитого немецкого ученого, о котором он желал бы узнать побольше.
Последнее его замечание удивило меня и вновь оживило во мне надежду, ибо разве оно не свидетельствовало о том, что кардиналу близки также идеи моего нынешнего учителя? Он как будто прочел мои мысли и вдруг сказал совершенно неожиданно:
– Да, мой юный друг, это все великие гипотезы! Очень смелые гипотезы…
Он словно обозначил этими словами тот путь, которым мне надлежало следовать в моих дальнейших речах. Однако уже через минуту он увлек меня в такую оживленную беседу об этих гипотезах, что я готов был считать его столь же убежденным в правоте моего учителя, как и я сам.
Итак, я был принят в число домочадцев кардинала, и так же как я прежде пользовался приборами и инструментами учителя, так теперь я работал с приборами и инструментами кардинала, обладая полной свободой действия и, что еще важнее, неограниченным правом записывать результаты своих наблюдений и докладывать о них время от времени кардиналу. Очень скоро я заметил, что он не только позволяет говорить мне о науке моего учителя с величайшей непринужденностью, но даже поощряет эту непринужденность. Он слушал меня, не противореча, а иногда даже вставлял шутливо-одобрительные замечания, как, например: быть может, высокомерному человечеству будет даже полезно задуматься над тем, что Земля – вовсе не средоточие Вселенной, а лишь бедная маленькая звезда. И хотя он время от времени, как некий предостерегающий знак, употреблял выражение «великие гипотезы», он все же никогда не нарушал и не опровергал ход моих мыслей. Лишь когда я пытался перейти от разговора о науке учителя к разговору о его судьбе, он тотчас же прекращал беседу, и хотя он в своей благородно-светской манере ни разу не обидел меня ссылкой на запретность темы, он все же ясно давал мне почувствовать, что здесь проходит граница, которую нельзя переходить.
О Диане я все это время ничего не слышал, и моему желанию нанести визит нашим бывшим спутницам капеллан кардинала деликатно, но очень определенно воспротивился, напомнив, что мне ни на шаг нельзя отлучаться из дворца Его Высокопреосвященства. Постепенно мне стало ясно, что я нахожусь в своего рода заточении, быть может, даже под наблюдением инквизиции, и Диана, как ученица синьора, должно быть, находится в том же положении; и только благодаря великодушию кардинала, тюрьму нам по-рыцарски заменили домашним арестом. Ибо, хотя мне и было запрещено покидать дворец, в стенах его я располагал полной свободой и мог делать все, что пожелаю. Я ежедневно посещал утреннюю мессу, которую кардинал служил в своей домашней часовне в присутствии вельмож из соседних дворцов; меня часто приглашали к трапезе, за которой разговор очень скоро переходил на мою науку, и я с растущим удивлением замечал, что у учителя много сторонников среди высшего духовенства Рима. Мне трудно было представить себе, что в этом просвещенном, благородном римском обществе существовала инквизиция, а когда я вспоминал о судьбе Джордано Бруно, зловеще упомянутого тогда Дианой в «преддверии неба», она казалась мне небылицей. Впрочем, за трапезой Его Высокопреосвященства не скрывали и опасений Церкви, вызванных открытиями новой науки, но я горячо приветствовал ссылки на эти опасения, ибо они давали мне возможность встать на защиту довода о том, что одна истина не может противоречить другой. Я, разгорячившись, произносил страстные проповеди, доказывая, что новая картина неба еще больше возвеличивает Бога-Творца. Меня внимательно слушали, молча, но, как мне казалось, благосклонно. Я не подозревал в своей юношеской неопытности, что эти застольные беседы были своего рода допросами, и без оглядки упивался радостным сознанием, что могу тем самым оказать помощь нашему достопочтенному учителю, а заодно заслужить похвалу Дианы. Да, эта мысль сообщала разговорам некое тайное очарование и служила моему юному сердцу своеобразным мистическим выражением его невинной любви, постоянным внутренним преодолением внешней разлуки с любимой. Сам кардинал тоже был частью этого очарования: я уже знал, что Диана была дочерью его сестры, единственной женщины, которую он беззаветно любил и почитал и любовь к которой затем перенес на ее дочь. Он не возвышал своих родственников, как это делали другие кардиналы, и отцовская любовь его к племяннице не играла в глазах света какой-то особой роли: она никогда не внушала ему честолюбивых планов как можно выгоднее выдать девушку замуж. С пониманием и самоотвержением уступил он ее «звездной любви», как он выражался, и доверил ее синьору, скрыв, однако, ее происхождение под маской родства с учителем.
Но я возвращаюсь к застольным беседам во дворце Его Высокопреосвященства. Однажды, когда я в очередной раз был приглашен на трапезу кардинала, я заметил среди гостей – большей частью представителей высшей духовной знати – одного священника аскетической наружности, в скромном, почти бедном облачении. Я принял его за одного из тех неимущих священников без собственного прихода, которыми буквально кишел Рим и которого кардинал, вероятно, пригласил из жалости. Он тихо вкушал предложенное угощение, ни единым словом не участвуя в общей беседе, которая опять устремилась в русло известной темы. Однако от меня не укрылось, что в этот раз за столом царило совершенно иное настроение, причина которого мне была непонятна.
– Хорошо, – сказал один из прелатов, обращаясь ко мне, – я согласен с вами в том, что новая картина мироздания может укрепить веру в Творца и прибавить ей красоты и величия. А как же быть со спасением? Мыслимо ли, чтобы Бог послал Своего Единородного Сына на эту жалкую, маленькую планету, какой она представляется вашему учителю?
Я ответил:
– В спасении Бог являет людям Свою сущность, небесные тела не могут поколебать веру в спасение, она может поколебаться лишь по вине самого человека.
Молчавший до этого аскет неожиданно поднял голову:
– Тут вы правы, юноша, но человек слаб, он не должен дерзостно вопрошать Бога о тайнах, скрываемых от нас Его мудростью.
Он произнес это тихим, почти немощным голосом, однако все гости мгновенно умолкли; казалось даже, будто они затаили дыхание.
– Мы вопрошаем не Бога, – возразил я. – Мы вопрошаем природу.
– Природа – язычница, – откликнулся аскет. – Великий учитель Аристотель знал, как с ней надлежит обращаться. У нас есть все основания быть благодарными ему, ибо далеко бы мы зашли, если бы каждый занимался исследованиями, как ему вздумается. Сто лет назад один исследователь дерзнул самовольно вопрошать Библию, и это привело к расколу Церкви. Теперь, боюсь, дело дошло и до раскола между Богом и миром человека. Скажите мне, юноша, неужели вы никогда не испытываете страха стать жертвой обмана?
– Наши приборы и инструменты честны, они не обманывают нас, – отвечал я, – они не знают ни страха, ни тщеславия, они говорят правду.
– Но их ответы противоречат Священному Писанию, – сказал аскет. – В Библии сказано: «Стой, солнце, над Гаваоном» [4], а не «стой, Земля»…
– Что тут имеется в виду, я не понимаю, – честно признался я. – Библия – не учебник природоведения. Я знаю, что Бог есть и останется владыкой творения, независимо от того, что я сумею или не сумею понять в этом творении.
– Браво! – воскликнул кардинал. – Для такой молодежи новая картина мироздания не может быть опасна! – При этом он повернулся в сторону аскета.
– И даже если бы она и была на первых порах для нее опасна, – разве не надлежит все же предпочесть истину? – страстно произнес я.
Однако тут кардинал отступил.
– В том-то и дело, – молвил он нерешительно, – что это вопрос из вопросов; только ставить его следует несколько иначе: может ли быть истиной то, что противоречит вере?
Я хотел ответить: «Может ли противоречить вере то, что есть истина?» – но тут вновь вмешался аскет.
– Что есть истина, определяет Святая Церковь, – сказал он, сурово глядя на меня, и я промолчал, а вместе со мной благоговейно смолкло и все общество…
Вечером того же дня ко мне обратился молодой капеллан кардинала:
– Известно ли вам, что вы сегодня, так сказать, предстали перед самой инквизицией? Тот молчаливый гость – не кто иной, как цензор Святого судилища.
– Я навредил учителю своими речами?.. – в ужасе спросил я.
Он приложил палец к губам в знак молчания, но мне показалось, что в глазах его было что-то обнадеживающее.
Потом у меня появилась слабая надежда на свидание с Дианой. Однажды во время утренней мессы в часовне кардинала я заметил обеих ее спутниц. После службы я приблизился к ним и по словам приветствия понял, что дамы по-прежнему настроены по отношению ко мне очень благосклонно. Они усердно закивали мне, так что заколыхались их черные кружевные покрывала, и шепотом сообщили, что Диана пребывает в добром здравии и благополучно гостит у них, хотя и живет в полном уединении, но вскоре, как только у кардинала созреет один план, покров тайны с их гостьи будет снят. Затем они представили меня как своего родственника одному молодому маркизу, не забыв с гордостью рассказать ему о славной роли спасителя, которую я сыграл во время их путешествия, на что француз снисходительно подал мне руку. Несмотря на всю неопределенность их намеков, они все же укрепили мою надежду и подбодрили меня, а вскоре упомянутый ими загадочный план и в самом деле осуществился.
Спустя несколько дней, явившись по приглашению хозяина к вечерней трапезе, я нашел кардинала на балконе в тот момент, когда он настраивал телескоп для маркиза. При моем появлении он шагнул мне навстречу со словами:
– Сегодня у нас небольшое торжество: мы празднуем помолвку моей племянницы, и вы, друг мой, должны разделить с нами эту радость, ведь без вас праздник мог вовсе не состояться… – При этих словах, которые, очевидно, тоже были намеком на наши дорожные приключения, он повернулся к маркизу, и тот с несколько высокомерным выражением лица опять протянул мне руку.
Видит Бог, я никогда и не помышлял о том, чтобы заявить какие бы то ни было права на возлюбленную, не говоря уже о надежде повести ее под венец. Я вообще не мог представить себе мою звездную королеву, мою Уранию, как я величал ее в своих восторженно-мальчишечьих мечтах, замужней женщиной. Поэтому сообщение кардинала поразило меня как гром, – напрасно я силился произнести слова, которых от меня, вероятно, ожидали. Но тут отворилась дверь, и вошла Диана, сопровождаемая обеими своими дорожными спутницами. На ней был роскошный наряд, предписываемый женщинам римским придворным этикетом, лицо ее под черной кружевной вуалью казалось узким, осунувшимся и страстно-взволнованным. Кардинал пошел ей навстречу, взял ее за руку и подвел к маркизу со словами:
– Вот, дорогая моя племянница, тот избранник, которого я определил тебе в мужья. Да благословит Господь ваш союз.
Но тут случилось нечто неожиданное, нечто неслыханное! Диана, смертельно побледневшая при словах кардинала, отняла свою руку.
– Ваше Высокопреосвященство, – промолвила она тем гордым, величественным и неумолимым тоном, знакомым мне еще по «преддверию неба, – я не могу принять ваш выбор, ибо уже сама выбрала свою судьбу: есть лишь один человек на земле, за которым я последую хоть на край света, будь то неволя или смерть.
Я не знаю, произнесла ли она в самом деле последние слова, или я расслышал их своим сердцем в глубинах ее души; помню лишь, что в тот миг я словно прозрел: она любит учителя, томящегося в неволе, быть может даже, обреченного на смерть! И мне уже казалось, будто я всегда знал, что она любит его, и только его, и что в этом-то и заключалось невыразимое очарование ее внешнего и внутреннего облика, очарование, которое моя любовь ощутила как аромат одного и того же цветка, расцветшего в лоне ее и моей жизни.
Между тем мы все стояли словно парализованные ее словами. Наконец кардинал обратился к маркизу, по-светски искусно сохраняя самообладание:
– Дорогой маркиз, мы испугали мою племянницу. Мы действовали слишком прямолинейно. Простите бедному слуге Церкви его неуклюжесть в роли отца молоденькой девушки.
– Я, напротив, прошу вас простить меня, Ваше Высокопреосвященство, – ответил маркиз, – мне непривычна роль отверженного.
Он поклонился с ледяной вежливостью и покинул покой.
Кардинал дал знак обеим перепуганным дамам, и те поспешили вслед за гостем, вероятно, чтобы успокоить его. Я ожидал, что кардинал попросит удалиться и меня, но он, очевидно, просто забыл о моем присутствии.
– Дитя мое, – обратился он к Диане, – сознаешь ли ты, что положение твое в Риме небезопасно? Маркиз хотел взять тебя под защиту своего имени и своей страны. Ты только что перечеркнула план, которым я так дорожил ради твоей безопасности и твоего будущего. Нелегко мне будет вновь вернуться к нему.
– Не возвращайтесь к нему, Ваше Высокопреосвященство! – воскликнула она страстно. – Заклинаю вас, не делайте этого – это были бы напрасные усилия: вы не в силах изменить мою судьбу.
Он смотрел на нее с растущим отчуждением.
– Ты хочешь запретить мне заботиться о тебе, Диана? – спросил он с горечью. – Дочери христианского Рима до сих пор не требовали права самим выбирать себе супруга. Откуда вдруг эта строптивость?
Она не отвечала, но от ее молчания исходили какие-то сильные, устрашающие флюиды. Кардинал не сводил с нее глаз. И вдруг взор его сделался слабым и беспомощным: он, без сомнения, понял, что Диана больше не была дочерью христианского Рима.
– Ты уже видела «Медицейские звезды», Диана? – спросил он неожиданно. И, не дожидаясь ее ответа, он повернулся к телескопу, который перед тем настраивал для маркиза, и знаком пригласил ее на балкон.
Она вдруг задрожала. Лицо ее при этом вновь приняло то неумолимое выражение, как это случилось в «преддверии неба». Меня охватил ужас: я почувствовал, что мы приближаемся к бездне, что Диана уже готова признаться кардиналу в своем безбожии. Что это было – безумие? Любой другой на моем месте так и решил бы, но я-то знал, в чем дело. Она хотела любой ценой устранить возможность этого ненавистного брака – ему она предпочла бы суд инквизиции. Неужели она не понимала, что тем самым выносит смертный приговор нашему дорогому учителю?.. Но ведь она и не надеялась на его спасение… О, это ее безверие было еще страшнее, чем я мог представить себе прежде: оно было равноценно отчаянию, ибо утратить веру в Бога – это я впервые понял в тот миг – означает покинуть русло жизни, отринуть самую жизнь.
Между тем она подошла к ожидавшему ее телескопу и заглянула в него. Дрожь ее становилась все сильнее, как будто из космоса на нее, точно на молодое, но уже лишенное корней деревцо, низринулся беззвучный ураган. Она покорно предалась в его власть: она медленно, почти торжественно закрыла лицо руками – это был жест, означавший признание. И кардинал понял это.
– Почему тебя пугают эти звезды, дитя мое? – спросил он тихо. – Тебе страшно перед лицом бесконечности и холода Вселенной? Ты больше не видишь в ней Бога Отца?
Мы подошли к самому краю бездны, еще миг – и она поглотит все сделанное мною в этом доме ради спасения дела учителя. В следующий миг кардинал уже говорил:
– Ты полагаешь, дорогая Диана, что эта бесконечность может поглотить твою веру? Это та самая Вселенная без Бога, которая открылась тебе и власть которой ты признаешь? Но ведь тогда дело твоего учителя… тогда и сам он – не кто иной, как враг Церкви, и предъявленные ему обвинения справедливы, и нам надлежит осудить его.
Впервые кардинал в моем присутствии упомянул судебный процесс над учителем.
– Отвечай же мне, дитя мое, – потребовал он. Тон его был нестрог, но неумолим.
Мне вдруг вспомнился чей-то рассказ о том, что кардинал будто бы строго запретил инквизиции пытки, так как мог добиться любых признаний одной силой своей личности и своей воли. Здесь ему не понадобилась эта сила: Диана и не помышляла о том, чтобы противиться ей. Она выпрямилась, как человек, только что обретший свободу, и страстно произнесла:
– Если бы это было и так, Ваше Высокопреосвященство, если бы учителя следовало бы объявить врагом Церкви – разве не должна была бы Церковь прижать к сердцу именно его, своего врага? Разве не должна она была бы возлюбить его еще сильнее? Разве не было бы это единственной истинной победой над отречением и в то же время единственным подтверждением ее истинности Тем, Чьею наместницей на земле она себя считает?..
– Дитя мое, – отвечал он, – Церковь любит и тех, кого судит, но тебе не пристало судить ее.
В нее вдруг словно вселился демон – все, что последовало затем, было подобно вспышке молнии и в то же время напоминало ветер, стремительно преодолевающий огромные пространства. Боль об утраченной вере нашла свое выражение в ненависти к вере.
– Значит, вы сожгли Джордано Бруно из любви?.. – вскричала Диана. – О, тогда я рада, что освободилась от вас! Настанет день, когда и вас постигнет та же участь: та самая наука, которую вы уничтожаете, уничтожит вас!
Кардинал смертельно побледнел.
– Ты права, дитя мое, – сказал он, – ты абсолютно права: когда вера в Бога угаснет, мир уже ничего больше не будет бояться.
Он на мгновение умолк. Я почувствовал, что в душе его зреет решение, неотвратимое после всего случившегося.
– Ваше Высокопреосвященство, – взмолился я и шагнул к нему с воздетыми к небу руками, – пощадите нашу племянницу, простите ее за то, что новая картина мироздания оказалась ей не по плечу, но…
Я хотел сказать: «но она созреет для нее», однако он не дал мне договорить, властным жестом приказав замолчать. Это был уже не покровитель моих юношеских восторгов, не друг науки и не ласковый опекун Дианы – это был просто князь Церкви.
– И вы тоже правы, друг мой, – произнес он спокойно. – Моей племяннице новая картина мироздания оказалась не по плечу, и тут уж ничего не изменится, ибо картина эта вообще не по плечу человеку как таковому. Проводите госпожу Диану к носилкам, дамы, должно быть, уже ждут ее.
Я обратил внимание на то, что он не протянул ей руки для поцелуя и не благословил ее. Она не делала никаких попыток получить это благословение; быть может, она даже не заметила его отсутствия: она была вне себя и, казалось, вот-вот лишится сознания. Она безропотно позволила мне увести ее во двор, где должны были ждать носилки.
Когда мы вышли из дворца, носилок нигде не было видно. Я обратился с вопросом к привратнику, и он сообщил мне, что дамы уже отправились домой, обещав тотчас же прислать носилки обратно. Диана тем временем прошла дальше, в глубь двора, который, как и все римские дворы, был объят терпким ароматом густых лавровых кустов. Я последовал за ней не без робости: ведь сейчас могло – должно было! – наступить ужасное пробуждение! Но мои опасения оказались напрасными: ее лицо, залитое лунным светом, выражало хмельную радость.
– Я свободна! Я свободна!.. – повторяла она, задыхаясь от волнения. – Я разрушила этот ужасный план! Кардинал теперь не может отдать в жены маркизу еретичку! А именно этого я и добивалась, именно этого! Радуйся же со мною, мой маленький друг! Пожалуйста, радуйся со мною!
– Я не могу радоваться, – ответил я. – Ах, Диана, как ты могла поставить на карту свою судьбу! Я бы умер от страха за тебя, если бы не знал, как кардинал тебя любит.
Она никак не откликнулась на это последнее замечание, и я вновь увидел ее хмельной взор.
– Неужели ты думаешь, что мне будут в радость жизнь и безопасность, если погибнет учитель? – спросила она.
Я ответил, что все еще надеюсь на спасение учителя, и именно благодаря моим беседам с кардиналом о новой науке и о незыблемости нашей веры. Она ласково коснулась рукою моего лба, провела ладонью по волосам.
– Ты ничуть не изменился, мой маленький добрый друг!.. Оставайся же таким, какой ты есть, будь прежним, попытайся добиться покровительства кардинала, ведь кто-то же должен спастись, чтобы продолжить дело учителя, – я уже говорила тебе это прежде. Это дело не должно погибнуть! Твой долг – нести его в будущее. Обещай мне, что сделаешь это!