Сидя в кабинете, искрящемся от солнечных лучей, словно кварцевая лампа, Стефан записывал в книгу приемного отделения нового пришельца, бывшего узника лагеря. По счастливой случайности перед ним распахнулись ворота, которые вроде бы открываются лишь для того, чтобы впустить в лагерь. Проходивший по коридору Марглевский заглянул в кабинет и заинтересовался случаем.
- Фу-фу, миленькая кахексия, истощеньице, - проговорил он, кладя руку на голову человека, который в сверкающей белизной комнате выглядел, словно куча лохмотьев.
Больной неподвижно сидел на вертящейся табуретке, щеки его наискось, от глаз к подбородку, прорезали две морщины, терявшиеся в щетине, которой заросло его лицо.
- Дебил, да? Идиот, да? - выпытывал Марглевский, все еще не снимая руки с головы несчастного.
Оторвавшись от писанины, Стефан отсутствующим взглядом посмотрел на него и словно очнулся.
По отмороженным, фиолетового оттенка щекам пациента скатились две крупные, очень прозрачные слезы и исчезли в бороде.
- Да, - сказал Стефан, - идиот.
Встал, швырнул бумаги на угол стола и отправился к Секуловскому. Начал разговор как-то бессвязно: вот, мол, переменил некоторые свои мнения, сейчас наступает время, когда нужно избавиться от части своего интеллектуального багажа.
- Кое-какие подходы уже устарели, - говорил он, стараясь подсластить свое отступничество цинизмом. - Вот я только что пережил маленький катарсис...
- Войдзевич в прошлом году угощал меня вишневкой, которая вызывала большой катарсис... подозреваю, он в нее кокаину подсыпал, - отозвался Секуловский, но, заметив выражение лица Стефана, добавил: - Ну, доктор, говорите же, я вас слушаю. Вы человек ищущий и попали в самую точку. Сумасшедший дом - всегда некая выжимка духовного состояния эпохи. Все искривления, все духовные отклонения и чудачества так растворены в нормальном обществе, что их трудно обнаружить. И только тут, так сказать, в сгустке, они четко обрисовывают облик своих эпох. Вот музей душ...
- Да нет же, не о том речь, - перебил его Стефан и вдруг почувствовал себя чудовищно одиноким. Он искал нужные слова, но так и не смог их найти. - Нет, собственно говоря, нет... - пробормотал он, попятился и поспешно вышел вон, словно опасаясь, что поэт удержит его, однако внимание Секуловского привлек к себе паук, показавшийся из-за кровати и поползший по стене вверх; он кинул в него книгу, а когда она с шумом шлепнулась на пол, долго рассматривал кляксу, подергивавшую тонкой, как волосок, ножкой.
На галерее Стефан столкнулся с Марглевским, который стал зазывать его к себе.
- Я достал бутылочку "Extra Dry", - сообщил он, - может, заглянете ко мне? Горло промочим.
Стефан было отказался, но Марглевский счел это пустой вежливостью.
- Ну, ну, пошли, какие могут быть разговоры.
Жил Марглевский на том же этаже, что и Стефан, только в другом конце коридора. Комнату доктора загромождала сверкающая мебель: стол со стеклянной столешницей, опиравшейся одним краем на пирамиду из ящиков, а другим - на изогнутые стальные трубки; из таких же трубок были сооружены и креслица. Все это напомнило Стефану приемную зубного врача. Несколько картинок в легких металлических рамках. Две стены занимали книги, очень аккуратно расставленные, на корешке каждой наклеен белый номерок. Пока Марглевский накрывал салфеткой низенький столик, Стефан, подойдя к полкам, наугад вытянул томик и стал его перелистывать. В "Провинциальных письмах" Паскаля разрезаны были только две первые страницы. Хозяин выдвинул ящик современного буфетика: появились бутерброды на белых тарелочках. После третьей рюмки язык у Марглевского развязался. Водка только подчеркнула своеобразную манеру хозяина вести разговор - сказанное он любил иллюстрировать показом. Сообщая, к примеру, что испачкал халат и его надо выстирать, тер что-то невидимое в руках, как это делают прачки. Вот и сейчас, словно размахивая дирижерской палочкой, он принялся демонстрировать Стефану картотеку - множество ящичков, рядком стоящих на подоконнике. Разноцветные зажимы скрепляли большие картонные листы. Выяснилось, что Марглевский занимается наукой. Как бы невзначай он перекладывал с места на место пузатые папки с рукописями; он исследовал влияние камней в моче Наполеона на исход битвы под Ватерлоо, доискивался, как воздействовало усиленное производство гормонов на коллективные видения святых, - тут он провел пальцем вокруг головы, что должно было означать нимб, и рассмеялся. Ему было жаль, что Стефан неверующий. Он искал наивных, чистых, погрязших в догматике. Они были ему нужны, как полотенце грязнуле. Он говорил:
- Вы ведь, коллега, часами просиживаете у Секуловского? Спросите его, отчего литература так врет? Дорогой коллега, не одна любовь разбилась только из-за того, что малому захотелось пописать, а он постеснялся сказать об этом барышне, изобразил внезапный приступ тоски по одиночеству и дал тягу в кусты. Я сам знаю один такой случай...
Стефан скорее от скуки, чем из любопытства заглядывал в открытые картотеки. Между твердыми прокладками были сложены тщательно выровненные листки, заполненные машинописным текстом. А Марглевский говорил и говорил, однако речь его становилась все беспорядочнее, будто думал он о чем-то другом. Однажды Стефан даже поймал на себе его острый, холодный взгляд. Теперь, когда доктор сидел вот так - сгорбившись, выставив вперед чутко принюхивающийся к чему-то нос, он казался Стефану похожим на старую деву, которой невтерпеж признаться в единственном своем грехе.
Марглевский начал говорить, так густо уснащая речь латынью, что нельзя было ничего понять. Его нервные, худые пальцы нетерпеливо ласкали полированную крышку ящика, потом он наконец открыл его. Стефан, подгоняемый любопытством, заглянул внутрь: длинный реестр, что-то вроде инвентарной описи. Он успел прочитать: "Бальзак - гиломаниакадьный психопат, Бодлер - истерик, Шопен - неврастеник, Данте - шизоид, Гете алкоголик, Геладерлин - шизофреник..."
Марглевский приподнял завесу тайны. Он замахнулся на великую книгу о людях гениальных, даже собирался опубликовать отрывки из нее, - к сожалению, помешала война...
Он стал раскладывать огромные листы с изображениями генеалогических деревьев. Говорил, все более распаляясь, на щеках выступили бурые пятна. Он перечислял извращения, попытки самоубийства, обманы и психоаналитические комплексы великих людей с такой страстью, что Стефан невольно заподозрил: Марглевский сам, наверное, страдает какими-то отклонениями от нормы и стремится столь сомнительным образом породниться с гениями, втереться в их семью. С необычайным тщанием собирал он описания всех житейских промахов великих людей, исследовал и раскладывал по ящичкам их неудачи, трагедии и несчастья, жизненные провалы. Обнаруженный в посмертных бумагах самый слабый след какой-нибудь греховности или только догадка о ней несказанно радовала Маршевского. Когда он бросился к нижнему ящику стола и, размахивая во все стороны руками, принялся раскидывать лапки, намереваясь продемонстрировать какую-то новейшую свою добычу, Стефан, воспользовавшись его молчанием, проговорил:
- Мне представляется, что великие творения возникают не благодаря безумию, а вопреки ему...
Он взглянул на Марглевского и пожалел, что сказал это. Тот поднял голову от бумаг, глаза его превратились в щелки.
- Вопреки?.. - язвительно протянул он. Резким движением собрал рассыпавшиеся страницы, чуть ли не вырвал из-под носа Стефана развернутые диаграммы, стал нервно распихивать все по скоросшивателям. И, только покончив с этим, повернулся к гостю. - Вы, дорогой коллега, еще неопытны, - заговорил он, сплетая руки. - Мы в конце концов не живем в эпоху Возрождения; впрочем, и тогда непродуманные действия могли обернуться роковыми последствиями... Вы, по всей вероятности, не охватываете... однако то, что с субъективной точки зрения может быть оправдано, перестает быть таковым перед лицом фактов...
- О чем вы говорите? - холодея, спросил Стефан.
Марглевский не смотрел на него. Он растирал свои длинные, тонкие пальцы и упорно разглядывал их. Наконец сказал:
- Вы много гуляете... но эти бежинецкие электрики... этот их кирпичный дом... Это может бросить на больницу не только тень дурной славы, но и Бог весть что! И не в том даже дело, что они прячут там какое-то оружие, но этот молодой, этот Пощчик, он же бандит, самый заурядный бандит.
- Откуда... откуда вы знаете? - вырвалось у Стефана.
- Не важно.
- Этого не может быть!
- Не может быть?! - Спрятавшиеся под очками глаза Марглевского с холодной ненавистью буравили Стефана. - А о подпольной Польше вы слышали? О лондонском правительстве? - выпалил он свистящим шепотом, и его большие руки, поглаживавшие белый халат, при каждом слове слегка подрагивали. Здесь, в лесах, армия в сентябре оставила оружие. Заботу о нем взял на себя этот... этот Пощчик! Требование указать место он отверг. Сказал, что подождет большевиков!
- Так и сказал?.. Откуда вы знаете? - растерянно повторил Стефан, оглушенный неожиданным поворотом разговора и возбуждением Марглевского того буквально трясло.
- Я не знаю! Я ничего не знаю! Я не имею с этим ничего общего! взорвался он яростным шепотом. - Все об этом знают, кроме вас! Кроме вас, коллега!
- Так вы говорите, туда не ходить?.. - Стефан встал. - Правда, однажды я случайно, во время грозы...
- Я ничего не говорю! - оборвал его Марглевский, тоже вставая, а вернее, сорвавшись с кресла. - Покорнейше прошу вас навсегда позабыть об этом! Я всего лишь считал своим товарищеским долгом - а уж вы поступайте, как сочтете нужным, по, подчеркиваю, решайте исключительно сами!
- Разумеется... - забормотал Стефан. - Если вы, господин доктор, этого желаете... Я никому не скажу.
- Дайте в знак этого руку!
Помедлив, Стефан протянул ему руку. Происшедшее ошеломило его, но в этот момент его больше всего поразила нервность, явная тревога Марглевского. Может, этот скелет ненароком про болтался? А его ярость? Неужто он как-то связан с подпольем? Какой-нибудь, как это говорится, контакт?..
Стефан вышел в коридор; он был совершенно сбит с толку, растерян. Жара стояла такая, что и здесь, в корпусе, он то и дело отирал платком пот со лба. Проходя мимо уборной, услышал за дверью смех. Голос казался знакомым. Дверь распахнулась, и из уборной, пошатываясь от хохота, больше напоминающего икоту, выскочил Секуловский в пижамных брюках. На светлых волосах, покрывавших его грудь, подрагивали капельки воды.
- Может, раскроете причину столь хорошего настроения? - спросил Стефан, жмурясь от ярких лучей, которые, пробивая стеклянную крышу, рассыпались в коридоре всеми цветами радуги и красочными пятнами расползались по стенам.
Секуловский прислонился к стене; он никак не мог прийти в себя.
- Доктор... - прохрипел он наконец. - Доктор... это та ку... ха-ха-ха... не могу. Вспомнились мне наши уч... ученые диспуты... феномены... философия... Упанишады... звезды... дух и небеса, а как только посмотрю на кучу, ну... не могу! - Он опять расхохотался. - Какой дух? Кто такой человек? Куча! Куча! Куча!
Отбормотавшись - приступ судорожного веселья все не отпускал его, поэт отправился к себе, то и дело разражаясь смехом. Стефан, так и не проронив ни слова, пошел в свою комнату. Секуловский чертовски его расстроил. "И такие открытия он делает сейчас!" - подумал Стефан. Он не знал, как теперь быть. Выходя от Марглевского, он решил пойти на подстанцию и предостеречь Воха. Какое значение имеет слово, данное Марглевскому, если молчание может поставить электриков под удар? Однако Стефан быстро сообразил, что никуда не пойдет. Кого, собственно, Вох должен был остерегаться? Марглевского? Вздор. Так что же - сказать ему, что он прячет оружие? Но если это правда, Вох и сам это знает лучше Стефана.
Несколько дней ломал он себе голову, обдумывая самые нелепые способы предостеречь Воха, предупредить, чтобы тот был поосторожнее: может, анонимная записка, может, вызвать мастера на ночной разговор, - но все это не стоило и ломаного гроша. В конце концов он просто махнул на это рукой. На подстанцию не ходил, считая, что обещал это Воху, но какое-то время спустя опять стал бродить в тех местах. Однажды ранним утром заметил на вершине одного из самых высоких холмов Юзефа, Санитар неподвижно сидел на траве, словно зачарованный открывавшейся перед ним красочной картиной, но Стефан полагал, что не тот он человек, который способен наслаждаться прелестями природы. Он украдкой понаблюдал за Юзефом, но, так ничего и не открыв для себя, ушел. Уже подойдя к лечебнице, вдруг подумал, что Юзеф мог быть осведомителем Мартовского. Встречается с мужиками - в деревне ничего не скрыть, - да и работал он в отделении Марглевского, а тощий доктор, человек по натуре желчный, тем не менее поддерживал с ним даже к какой-то мере доверительные отношения. Хотя - что могло быть общего у Юзефа с лондонским правительством? Все это трудно было понять, различные мелочи не складывались в цельную картину, но Стефан опять почувствовал, что должен предостеречь Воха. Однако всякий раз, только представив себе, как в действительности будет протекать разговор с мастером, испытывал страх.
В те дни новые события нарушили привычный ритм жизни лечебницы. Стефан с любопытством наблюдал за тем, что происходило за стеной, в соседней квартире. До того пустовавшая, она готовилась принять нового жильца профессора Ромуальда Лондковского, бывшего ректора университета. Этот ученый, чьи работы в области электроэнцефалографии сделали его известным далеко за пределами Польши, человек, восемнадцать лет возглавлявший психиатрическую клинику, был изгнан немцами со своего поста. Теперь его ждали в лечебнице - неофициально, как гостя Паенчковского. Адъюнкт несколько раз ездил на вокзал, чтобы в качестве почетного эскорта сопровождать прибывавшие партии профессорского багажа. Сам Лондковский явился на следующий день. Запыхавшийся Юзеф носился с этажа на этаж - то с лестницей, то с каким-то шестом, то с потертым ковром.
Целый день слышал Стефан за стеной стук молотка, шум передвигаемых ящиков и грохот расставляемой мебели. К самому факту приезда Лондковского врачи отнеслись равнодушно. За обедом стояло молчание, которое только подчеркивалось яростным жужжанием мух. Стефан завесил окно в своей комнате влажной марлей, надеясь таким образом защититься от сухого и знойного воздуха, и, растянувшись на кровати, листал учебник психологии. Разглядывая фотографии незнакомых людей, он ясно почувствовал, что все они - разновидности одного и того же типа, широкая распространенность которого в жизни оскорбляет его представление о неповторимой индивидуальности. К индивидуальным различиям приводит простое изменение основных пропорций: одно лицо характеризуется глазами, другое - скорее скулами, в третьем главное - щеки. Попадая в город, Стефан любил представлять себе лица идущих впереди него людей, прежде всего женщин. Улицы, эти подвижные собрания лиц, давали возможность играть так часами.
Ни с того ни с сего заглянул Паенчковский и прервал его размышления. Поинтересовался чтением "уважаемого коллеги", потом перешел к своей излюбленной теме.
- Ну, вы уже этого не увидите, - грустно говорил он, - к сожалению, такие мощные, классические приступы с истерической дугой теперь больше не встречаются. Помню, у Шарко в Париже...
Он расчувствовался.
Но, заметив кислую улыбку Стефана, добавил:
- Ну, в известном смысле это вроде бы и хорошо, хотя истерия у нас есть до сих пор. Думаю, просто-напросто течения психических расстройств прорыли себе новое ру... русло. Ах да... что же это я хотел, сказать?
Стефан с самого начала именно этого и ждал, ведь визит предвещал нечто из ряда вон выходящее. И Пайпак принялся втолковывать, что Лондковский светило, его друзья Лэшли и Гольдшмидт - в Америке, а теперь вот немцы вышвырнули его на улицу.
- На улицу... - повторил он дрожащим от волнения голосом. - Так вот, надо, чтобы мы ему взамен, ведь правда же... все, что в наших силах...
Он попросил Стефана нанести визит ректору, когда настанет его очередь.
Паенчковский обошел с этим всех врачей больницы.
В первый же вечер отправились, чтобы, как выразился Марглевский, "вручить верительные грамоты", он сам, Паенчковский и Каутерс - как старшие. На следующий день - Носилевская с Ригером. Наконец, на третий Сташек и Стефан. Кшечотек проворчал что-то насчет делювиальных [здесь: доисторических] обычаев: вроде бы все и равны, вроде бы и работают вместе, вроде бы единство перед лицом врага, а чуть доходит до дурацких визитов, становись в очередь по возрасту и должности.
Стефан откопал на дне чемодана какой-то кошмарно черный галстук, прикрыл пятно на нем пиджаком, и они отправились.
Лондковский был похож на тощего льва без шеи. Бугристая голова, обрамленная серебристыми локонами; из ноздрей торчат пучки волос; нос размятой картофелиной; лицо изборождено глубокими изломанными складками; нависшие серые, пушистые брови трепещут при каждом движении головы. От гладко выбритого подбородка туго натянутыми струнками сбегали морщины. Лондковский в профиль немного напоминал Сократа.
Стефан, уже побывавший в нескольких квартирах врачей, с любопытством разглядывал профессорское жилье, обставленное все же наспех, хотя фура шесть раз ездила на вокзал и обратно.
Прямо от двери начинались книжные полки, занимавшие всю стену; они прогибались от толстенных томов. Книги в основном - в черных переплетах с золотым тиснением. В самом низу - кипы научных журналов. Кое-где виднелись на полках, словно случайно туда затесавшиеся, желтые или зеленые томики. Наискосок к окну стоял письменный стол, передний край которого был, словно забором, огорожен учебниками. Строгость этой комнаты, почти кельи, смягчали ковры: один, с высоким, как трава, ворсом, ромбом лежал у самого порога, другой - что-то вроде маленького гобелена - служил фоном для фигуры Лондковского.
Молодые люди раболепно что-то пробормотали вместо приветствия. Профессор умел разговаривать живо, вроде как обо всем на свете, а в сущности, ни о чем. Вышло так, будто они явились к нему за советами и знаниями. Он их расспрашивал о работе, интересах - разумеется, исключительно профессиональных, старательно избегая всего, что касалось больничной жизни. Держался он совершенно на равных. И именно благодаря этому сохранял солидную дистанцию. Даже крупицу доброжелательности могла свести к нулю его собственная душевная надменность. Взглянув на две бронзовые головы на низенькой полочке - Канта и неандертальца, - Стефан даже поежился. Его поразило, что, хотя в похожем на клубень черепе и сильно выдававшихся вперед глазницах неандертальца притаилась дикость, отсутствующая в другой голове, от обеих веяло каким-то бесконечным, мучительным одиночеством, словно каждая из них вобрала в себя жизнь и смерть многих поколений.
На стенах висели портреты: Листер с байроновской печалью в опущенных долу глазах, Павлов - резко торчащая вперед борода, лицо до жестокости любопытного ребенка, и Эмиль Ру - старик, добитый бессонницей.
Посчитав, что молодежь свое отбыла, профессор с необыкновенным тактом срежиссировал обмен поклонами и короткими, но теплыми рукопожатиями, так что они очутились в коридоре, немного сбитые с толку, чуть ли не против собственной воли.
- Черт возьми! Великий человек! - ошеломление протянул Стефан.
Ему захотелось основательного, большого разговора из разряда тех, которые подтачивают устои мироздания, но партнер оказался совсем не на высоте. Энергия, которую Кшечотек демонстрировал Лондковскому, испарилась. Было похоже, что, войдя в его кабинет, свое несчастье он оставил за профессорской дверью. А теперь вновь натягивал его на себя. Носилевская донимала его все больше. Загорелая, равнодушно-вежливая, она отвечала на его трагически-вопросительные взгляды улыбкой, которая не означала ничего; она всегда оставалась врачом, готовым объяснить румянец приливом крови к голове, а сердцебиение - переполненным желудком. Заряженная, словно аккумулятор, женственностью, она мучила его каждым своим движением. Он, однако, робел заговорить с ней: собственное молчание оставляло ему хоть видимость надежды, которую неопределенность как бы укрепляла. Стефан давно уже состоял при друге деятельным утешителем-резонером и нес эту службу добросовестно, порой даже наслаждаясь ее изысканностью. Иногда он пускал в ход диссонансы, разражаясь после какого-нибудь излияния Сташека громким хохотом или больно хлопая его по лопатке, но немедля брал себя в руки.
Июль слетел с календаря. Августовские дни, словно горячий, золотистый ранет, скатывались в короткую, испещренную звездами темноту. После вечерней грозы, когда деревья, сотрясавшиеся от раскатов грома, успокоились и, отяжелевшие от влаги, смирно стояли в наползающих сумерках, к Стефану явился торжественный Марглевский: он организовал научную конференцию с демонстрацией больных.
- Будет очень интересно, - говорил он. - Впрочем, не хочу опережать событий. Вы, коллега, и сами увидите.
А Стефан на этот вечер пригласил к себе Носилевскую - ему хотелось протаранить несносную робость Сташека; опять все пошло прахом...
В библиотеке уже расставили обитые красным плюшем креслица. Первым пришел Ригер, за ним - Каутерс, Паенчковский, Носилевская, наконец, Кшечотек. Когда, казалось, пора было уже и начинать и все выжидательно поглядывали на Марглевского, суетившегося подле высокого пюпитра, на котором лежали его бумаги, вошел Лондковский. Это было настоящим сюрпризом. Старик с порога всем поклонился, затем погрузился в большое кресло, которое Марглевский предусмотрительно поставил для пего впереди остальных, скрестил на груди руки и замер. Желая как-то вознаградить Сташека, обманутого в своих надеждах, Стефан постарался устроить так, чтобы Носилевская оказалась между ними. Докладчик подошел к пюпитру, откашлялся и, покопавшись в своих листочках, поднял на присутствующих поблескивающие стальные очки.
Его доклад, заявил он, - скорее предварительное сообщение, обзор еще не до конца обработанных материалов, касающихся специфического влияния, каковое некоторые болезненные состояния психики оказывают на ум человека. Речь идет о симптоме, который можно было бы назвать тоской выздоравливающего по ушедшему безумию; в особенности это характерно для простых людей, неинтеллигентных, которых шизофрения в некотором роде одаривает обогащающими их внутренний мир экстатическими состояниями; такие больные, излечившись от болезни, тоскуют по ней...
Марглевский говорил, едва заметно сардонически улыбаясь, сплетая и расплетая пальцы. По мере того как, перекладывая странички, он погружался в тему, росло и его возбуждение. Он заглатывал окончания слов, сыпал латынью, строил бесконечные, головоломные фразы, стараясь не смотреть в свои записи. Стефан с интересом разглядывал красиво очерченную голень Носилевской (она заложила ногу за ногу). Он уже довольно давно перестал слушать Марглевского. Этот вибрирующий голос убаюкивал. Но вот докладчик попятился от пюпитра.
- А теперь я продемонстрирую коллегам выздоравливающего, у которого проявляется эта, как я ее называю, тоска по безумию. Прошу! - Он резко повернулся к открытой боковой двери.
Оттуда вышел пожилой мужчина в вишневом больничном халате. В темном проеме двери маячило белое пятно - халат санитара, поджидавшего в коридоре.
- Поближе, пожалуйста, поближе! - с фальшивой любезностью попросил Марглевский. - Как вас зовут?
- Лука Винцент.
- Вы в больнице давно?
- Давно... очень давно. Может, с год! Пожалуй, год.
- Что с вами было?
- Что было?
- Почему вы пришли в больницу? - сдерживая нетерпение, спросил Марглевский.
Стефану неприятно было наблюдать за этой сценой. Конечно же, Марглевского совершенно не интересовал этот человек; ему хотелось лишь вытащить из него нужное признание.
- Меня сын привез.
Старик внезапно смутился и опустил глаза. Когда же он их поднял, они были совсем иными. Марглевский облизал губы и хищно вытянул вперед шею, упершись взглядом в желтое лицо больного, затем резко взмахнул рукой, давая знак зрителям, словно дирижер, который вытягивает чистое соло одного инструмента, но не забывает и об оркестре.
- Сын меня привез, - уже увереннее повторил старик, - потому как... я видел...
- Что вы видели?
Мужик замахал руками. Кадык дважды прокатился по его высохшей шее. Больной явно что-то хотел сказать. Несколько раз начинал он поднимать вверх обе руки, пытаясь подтвердить жестом свои слова, но слова эти так и не были произнесены, и каждый раз руки беспомощно опадали.
- Я видел, - наконец растерянно повторил он. - Я видел.
- Это было красиво?
- Красиво.
- Ну, так что же такое вы видели? Ангелов? Господа Бога? Богородицу? четко, деловито выспрашивал Марглевский.
- Нет... нет, - всякий раз возражал мужик. Потом посмотрел на свои белые пальцы. И, не отрывая от них глаз, тихо протянул: - Неученый я... не умею. Началось, как я шел с сенокоса, там, где усадьба Русяков. Там это на меня и нашло. Все эти деревья там, во фруктовом саду... знаете, барин, и овин... как-то переменились.
- Фу-фу, миленькая кахексия, истощеньице, - проговорил он, кладя руку на голову человека, который в сверкающей белизной комнате выглядел, словно куча лохмотьев.
Больной неподвижно сидел на вертящейся табуретке, щеки его наискось, от глаз к подбородку, прорезали две морщины, терявшиеся в щетине, которой заросло его лицо.
- Дебил, да? Идиот, да? - выпытывал Марглевский, все еще не снимая руки с головы несчастного.
Оторвавшись от писанины, Стефан отсутствующим взглядом посмотрел на него и словно очнулся.
По отмороженным, фиолетового оттенка щекам пациента скатились две крупные, очень прозрачные слезы и исчезли в бороде.
- Да, - сказал Стефан, - идиот.
Встал, швырнул бумаги на угол стола и отправился к Секуловскому. Начал разговор как-то бессвязно: вот, мол, переменил некоторые свои мнения, сейчас наступает время, когда нужно избавиться от части своего интеллектуального багажа.
- Кое-какие подходы уже устарели, - говорил он, стараясь подсластить свое отступничество цинизмом. - Вот я только что пережил маленький катарсис...
- Войдзевич в прошлом году угощал меня вишневкой, которая вызывала большой катарсис... подозреваю, он в нее кокаину подсыпал, - отозвался Секуловский, но, заметив выражение лица Стефана, добавил: - Ну, доктор, говорите же, я вас слушаю. Вы человек ищущий и попали в самую точку. Сумасшедший дом - всегда некая выжимка духовного состояния эпохи. Все искривления, все духовные отклонения и чудачества так растворены в нормальном обществе, что их трудно обнаружить. И только тут, так сказать, в сгустке, они четко обрисовывают облик своих эпох. Вот музей душ...
- Да нет же, не о том речь, - перебил его Стефан и вдруг почувствовал себя чудовищно одиноким. Он искал нужные слова, но так и не смог их найти. - Нет, собственно говоря, нет... - пробормотал он, попятился и поспешно вышел вон, словно опасаясь, что поэт удержит его, однако внимание Секуловского привлек к себе паук, показавшийся из-за кровати и поползший по стене вверх; он кинул в него книгу, а когда она с шумом шлепнулась на пол, долго рассматривал кляксу, подергивавшую тонкой, как волосок, ножкой.
На галерее Стефан столкнулся с Марглевским, который стал зазывать его к себе.
- Я достал бутылочку "Extra Dry", - сообщил он, - может, заглянете ко мне? Горло промочим.
Стефан было отказался, но Марглевский счел это пустой вежливостью.
- Ну, ну, пошли, какие могут быть разговоры.
Жил Марглевский на том же этаже, что и Стефан, только в другом конце коридора. Комнату доктора загромождала сверкающая мебель: стол со стеклянной столешницей, опиравшейся одним краем на пирамиду из ящиков, а другим - на изогнутые стальные трубки; из таких же трубок были сооружены и креслица. Все это напомнило Стефану приемную зубного врача. Несколько картинок в легких металлических рамках. Две стены занимали книги, очень аккуратно расставленные, на корешке каждой наклеен белый номерок. Пока Марглевский накрывал салфеткой низенький столик, Стефан, подойдя к полкам, наугад вытянул томик и стал его перелистывать. В "Провинциальных письмах" Паскаля разрезаны были только две первые страницы. Хозяин выдвинул ящик современного буфетика: появились бутерброды на белых тарелочках. После третьей рюмки язык у Марглевского развязался. Водка только подчеркнула своеобразную манеру хозяина вести разговор - сказанное он любил иллюстрировать показом. Сообщая, к примеру, что испачкал халат и его надо выстирать, тер что-то невидимое в руках, как это делают прачки. Вот и сейчас, словно размахивая дирижерской палочкой, он принялся демонстрировать Стефану картотеку - множество ящичков, рядком стоящих на подоконнике. Разноцветные зажимы скрепляли большие картонные листы. Выяснилось, что Марглевский занимается наукой. Как бы невзначай он перекладывал с места на место пузатые папки с рукописями; он исследовал влияние камней в моче Наполеона на исход битвы под Ватерлоо, доискивался, как воздействовало усиленное производство гормонов на коллективные видения святых, - тут он провел пальцем вокруг головы, что должно было означать нимб, и рассмеялся. Ему было жаль, что Стефан неверующий. Он искал наивных, чистых, погрязших в догматике. Они были ему нужны, как полотенце грязнуле. Он говорил:
- Вы ведь, коллега, часами просиживаете у Секуловского? Спросите его, отчего литература так врет? Дорогой коллега, не одна любовь разбилась только из-за того, что малому захотелось пописать, а он постеснялся сказать об этом барышне, изобразил внезапный приступ тоски по одиночеству и дал тягу в кусты. Я сам знаю один такой случай...
Стефан скорее от скуки, чем из любопытства заглядывал в открытые картотеки. Между твердыми прокладками были сложены тщательно выровненные листки, заполненные машинописным текстом. А Марглевский говорил и говорил, однако речь его становилась все беспорядочнее, будто думал он о чем-то другом. Однажды Стефан даже поймал на себе его острый, холодный взгляд. Теперь, когда доктор сидел вот так - сгорбившись, выставив вперед чутко принюхивающийся к чему-то нос, он казался Стефану похожим на старую деву, которой невтерпеж признаться в единственном своем грехе.
Марглевский начал говорить, так густо уснащая речь латынью, что нельзя было ничего понять. Его нервные, худые пальцы нетерпеливо ласкали полированную крышку ящика, потом он наконец открыл его. Стефан, подгоняемый любопытством, заглянул внутрь: длинный реестр, что-то вроде инвентарной описи. Он успел прочитать: "Бальзак - гиломаниакадьный психопат, Бодлер - истерик, Шопен - неврастеник, Данте - шизоид, Гете алкоголик, Геладерлин - шизофреник..."
Марглевский приподнял завесу тайны. Он замахнулся на великую книгу о людях гениальных, даже собирался опубликовать отрывки из нее, - к сожалению, помешала война...
Он стал раскладывать огромные листы с изображениями генеалогических деревьев. Говорил, все более распаляясь, на щеках выступили бурые пятна. Он перечислял извращения, попытки самоубийства, обманы и психоаналитические комплексы великих людей с такой страстью, что Стефан невольно заподозрил: Марглевский сам, наверное, страдает какими-то отклонениями от нормы и стремится столь сомнительным образом породниться с гениями, втереться в их семью. С необычайным тщанием собирал он описания всех житейских промахов великих людей, исследовал и раскладывал по ящичкам их неудачи, трагедии и несчастья, жизненные провалы. Обнаруженный в посмертных бумагах самый слабый след какой-нибудь греховности или только догадка о ней несказанно радовала Маршевского. Когда он бросился к нижнему ящику стола и, размахивая во все стороны руками, принялся раскидывать лапки, намереваясь продемонстрировать какую-то новейшую свою добычу, Стефан, воспользовавшись его молчанием, проговорил:
- Мне представляется, что великие творения возникают не благодаря безумию, а вопреки ему...
Он взглянул на Марглевского и пожалел, что сказал это. Тот поднял голову от бумаг, глаза его превратились в щелки.
- Вопреки?.. - язвительно протянул он. Резким движением собрал рассыпавшиеся страницы, чуть ли не вырвал из-под носа Стефана развернутые диаграммы, стал нервно распихивать все по скоросшивателям. И, только покончив с этим, повернулся к гостю. - Вы, дорогой коллега, еще неопытны, - заговорил он, сплетая руки. - Мы в конце концов не живем в эпоху Возрождения; впрочем, и тогда непродуманные действия могли обернуться роковыми последствиями... Вы, по всей вероятности, не охватываете... однако то, что с субъективной точки зрения может быть оправдано, перестает быть таковым перед лицом фактов...
- О чем вы говорите? - холодея, спросил Стефан.
Марглевский не смотрел на него. Он растирал свои длинные, тонкие пальцы и упорно разглядывал их. Наконец сказал:
- Вы много гуляете... но эти бежинецкие электрики... этот их кирпичный дом... Это может бросить на больницу не только тень дурной славы, но и Бог весть что! И не в том даже дело, что они прячут там какое-то оружие, но этот молодой, этот Пощчик, он же бандит, самый заурядный бандит.
- Откуда... откуда вы знаете? - вырвалось у Стефана.
- Не важно.
- Этого не может быть!
- Не может быть?! - Спрятавшиеся под очками глаза Марглевского с холодной ненавистью буравили Стефана. - А о подпольной Польше вы слышали? О лондонском правительстве? - выпалил он свистящим шепотом, и его большие руки, поглаживавшие белый халат, при каждом слове слегка подрагивали. Здесь, в лесах, армия в сентябре оставила оружие. Заботу о нем взял на себя этот... этот Пощчик! Требование указать место он отверг. Сказал, что подождет большевиков!
- Так и сказал?.. Откуда вы знаете? - растерянно повторил Стефан, оглушенный неожиданным поворотом разговора и возбуждением Марглевского того буквально трясло.
- Я не знаю! Я ничего не знаю! Я не имею с этим ничего общего! взорвался он яростным шепотом. - Все об этом знают, кроме вас! Кроме вас, коллега!
- Так вы говорите, туда не ходить?.. - Стефан встал. - Правда, однажды я случайно, во время грозы...
- Я ничего не говорю! - оборвал его Марглевский, тоже вставая, а вернее, сорвавшись с кресла. - Покорнейше прошу вас навсегда позабыть об этом! Я всего лишь считал своим товарищеским долгом - а уж вы поступайте, как сочтете нужным, по, подчеркиваю, решайте исключительно сами!
- Разумеется... - забормотал Стефан. - Если вы, господин доктор, этого желаете... Я никому не скажу.
- Дайте в знак этого руку!
Помедлив, Стефан протянул ему руку. Происшедшее ошеломило его, но в этот момент его больше всего поразила нервность, явная тревога Марглевского. Может, этот скелет ненароком про болтался? А его ярость? Неужто он как-то связан с подпольем? Какой-нибудь, как это говорится, контакт?..
Стефан вышел в коридор; он был совершенно сбит с толку, растерян. Жара стояла такая, что и здесь, в корпусе, он то и дело отирал платком пот со лба. Проходя мимо уборной, услышал за дверью смех. Голос казался знакомым. Дверь распахнулась, и из уборной, пошатываясь от хохота, больше напоминающего икоту, выскочил Секуловский в пижамных брюках. На светлых волосах, покрывавших его грудь, подрагивали капельки воды.
- Может, раскроете причину столь хорошего настроения? - спросил Стефан, жмурясь от ярких лучей, которые, пробивая стеклянную крышу, рассыпались в коридоре всеми цветами радуги и красочными пятнами расползались по стенам.
Секуловский прислонился к стене; он никак не мог прийти в себя.
- Доктор... - прохрипел он наконец. - Доктор... это та ку... ха-ха-ха... не могу. Вспомнились мне наши уч... ученые диспуты... феномены... философия... Упанишады... звезды... дух и небеса, а как только посмотрю на кучу, ну... не могу! - Он опять расхохотался. - Какой дух? Кто такой человек? Куча! Куча! Куча!
Отбормотавшись - приступ судорожного веселья все не отпускал его, поэт отправился к себе, то и дело разражаясь смехом. Стефан, так и не проронив ни слова, пошел в свою комнату. Секуловский чертовски его расстроил. "И такие открытия он делает сейчас!" - подумал Стефан. Он не знал, как теперь быть. Выходя от Марглевского, он решил пойти на подстанцию и предостеречь Воха. Какое значение имеет слово, данное Марглевскому, если молчание может поставить электриков под удар? Однако Стефан быстро сообразил, что никуда не пойдет. Кого, собственно, Вох должен был остерегаться? Марглевского? Вздор. Так что же - сказать ему, что он прячет оружие? Но если это правда, Вох и сам это знает лучше Стефана.
Несколько дней ломал он себе голову, обдумывая самые нелепые способы предостеречь Воха, предупредить, чтобы тот был поосторожнее: может, анонимная записка, может, вызвать мастера на ночной разговор, - но все это не стоило и ломаного гроша. В конце концов он просто махнул на это рукой. На подстанцию не ходил, считая, что обещал это Воху, но какое-то время спустя опять стал бродить в тех местах. Однажды ранним утром заметил на вершине одного из самых высоких холмов Юзефа, Санитар неподвижно сидел на траве, словно зачарованный открывавшейся перед ним красочной картиной, но Стефан полагал, что не тот он человек, который способен наслаждаться прелестями природы. Он украдкой понаблюдал за Юзефом, но, так ничего и не открыв для себя, ушел. Уже подойдя к лечебнице, вдруг подумал, что Юзеф мог быть осведомителем Мартовского. Встречается с мужиками - в деревне ничего не скрыть, - да и работал он в отделении Марглевского, а тощий доктор, человек по натуре желчный, тем не менее поддерживал с ним даже к какой-то мере доверительные отношения. Хотя - что могло быть общего у Юзефа с лондонским правительством? Все это трудно было понять, различные мелочи не складывались в цельную картину, но Стефан опять почувствовал, что должен предостеречь Воха. Однако всякий раз, только представив себе, как в действительности будет протекать разговор с мастером, испытывал страх.
В те дни новые события нарушили привычный ритм жизни лечебницы. Стефан с любопытством наблюдал за тем, что происходило за стеной, в соседней квартире. До того пустовавшая, она готовилась принять нового жильца профессора Ромуальда Лондковского, бывшего ректора университета. Этот ученый, чьи работы в области электроэнцефалографии сделали его известным далеко за пределами Польши, человек, восемнадцать лет возглавлявший психиатрическую клинику, был изгнан немцами со своего поста. Теперь его ждали в лечебнице - неофициально, как гостя Паенчковского. Адъюнкт несколько раз ездил на вокзал, чтобы в качестве почетного эскорта сопровождать прибывавшие партии профессорского багажа. Сам Лондковский явился на следующий день. Запыхавшийся Юзеф носился с этажа на этаж - то с лестницей, то с каким-то шестом, то с потертым ковром.
Целый день слышал Стефан за стеной стук молотка, шум передвигаемых ящиков и грохот расставляемой мебели. К самому факту приезда Лондковского врачи отнеслись равнодушно. За обедом стояло молчание, которое только подчеркивалось яростным жужжанием мух. Стефан завесил окно в своей комнате влажной марлей, надеясь таким образом защититься от сухого и знойного воздуха, и, растянувшись на кровати, листал учебник психологии. Разглядывая фотографии незнакомых людей, он ясно почувствовал, что все они - разновидности одного и того же типа, широкая распространенность которого в жизни оскорбляет его представление о неповторимой индивидуальности. К индивидуальным различиям приводит простое изменение основных пропорций: одно лицо характеризуется глазами, другое - скорее скулами, в третьем главное - щеки. Попадая в город, Стефан любил представлять себе лица идущих впереди него людей, прежде всего женщин. Улицы, эти подвижные собрания лиц, давали возможность играть так часами.
Ни с того ни с сего заглянул Паенчковский и прервал его размышления. Поинтересовался чтением "уважаемого коллеги", потом перешел к своей излюбленной теме.
- Ну, вы уже этого не увидите, - грустно говорил он, - к сожалению, такие мощные, классические приступы с истерической дугой теперь больше не встречаются. Помню, у Шарко в Париже...
Он расчувствовался.
Но, заметив кислую улыбку Стефана, добавил:
- Ну, в известном смысле это вроде бы и хорошо, хотя истерия у нас есть до сих пор. Думаю, просто-напросто течения психических расстройств прорыли себе новое ру... русло. Ах да... что же это я хотел, сказать?
Стефан с самого начала именно этого и ждал, ведь визит предвещал нечто из ряда вон выходящее. И Пайпак принялся втолковывать, что Лондковский светило, его друзья Лэшли и Гольдшмидт - в Америке, а теперь вот немцы вышвырнули его на улицу.
- На улицу... - повторил он дрожащим от волнения голосом. - Так вот, надо, чтобы мы ему взамен, ведь правда же... все, что в наших силах...
Он попросил Стефана нанести визит ректору, когда настанет его очередь.
Паенчковский обошел с этим всех врачей больницы.
В первый же вечер отправились, чтобы, как выразился Марглевский, "вручить верительные грамоты", он сам, Паенчковский и Каутерс - как старшие. На следующий день - Носилевская с Ригером. Наконец, на третий Сташек и Стефан. Кшечотек проворчал что-то насчет делювиальных [здесь: доисторических] обычаев: вроде бы все и равны, вроде бы и работают вместе, вроде бы единство перед лицом врага, а чуть доходит до дурацких визитов, становись в очередь по возрасту и должности.
Стефан откопал на дне чемодана какой-то кошмарно черный галстук, прикрыл пятно на нем пиджаком, и они отправились.
Лондковский был похож на тощего льва без шеи. Бугристая голова, обрамленная серебристыми локонами; из ноздрей торчат пучки волос; нос размятой картофелиной; лицо изборождено глубокими изломанными складками; нависшие серые, пушистые брови трепещут при каждом движении головы. От гладко выбритого подбородка туго натянутыми струнками сбегали морщины. Лондковский в профиль немного напоминал Сократа.
Стефан, уже побывавший в нескольких квартирах врачей, с любопытством разглядывал профессорское жилье, обставленное все же наспех, хотя фура шесть раз ездила на вокзал и обратно.
Прямо от двери начинались книжные полки, занимавшие всю стену; они прогибались от толстенных томов. Книги в основном - в черных переплетах с золотым тиснением. В самом низу - кипы научных журналов. Кое-где виднелись на полках, словно случайно туда затесавшиеся, желтые или зеленые томики. Наискосок к окну стоял письменный стол, передний край которого был, словно забором, огорожен учебниками. Строгость этой комнаты, почти кельи, смягчали ковры: один, с высоким, как трава, ворсом, ромбом лежал у самого порога, другой - что-то вроде маленького гобелена - служил фоном для фигуры Лондковского.
Молодые люди раболепно что-то пробормотали вместо приветствия. Профессор умел разговаривать живо, вроде как обо всем на свете, а в сущности, ни о чем. Вышло так, будто они явились к нему за советами и знаниями. Он их расспрашивал о работе, интересах - разумеется, исключительно профессиональных, старательно избегая всего, что касалось больничной жизни. Держался он совершенно на равных. И именно благодаря этому сохранял солидную дистанцию. Даже крупицу доброжелательности могла свести к нулю его собственная душевная надменность. Взглянув на две бронзовые головы на низенькой полочке - Канта и неандертальца, - Стефан даже поежился. Его поразило, что, хотя в похожем на клубень черепе и сильно выдававшихся вперед глазницах неандертальца притаилась дикость, отсутствующая в другой голове, от обеих веяло каким-то бесконечным, мучительным одиночеством, словно каждая из них вобрала в себя жизнь и смерть многих поколений.
На стенах висели портреты: Листер с байроновской печалью в опущенных долу глазах, Павлов - резко торчащая вперед борода, лицо до жестокости любопытного ребенка, и Эмиль Ру - старик, добитый бессонницей.
Посчитав, что молодежь свое отбыла, профессор с необыкновенным тактом срежиссировал обмен поклонами и короткими, но теплыми рукопожатиями, так что они очутились в коридоре, немного сбитые с толку, чуть ли не против собственной воли.
- Черт возьми! Великий человек! - ошеломление протянул Стефан.
Ему захотелось основательного, большого разговора из разряда тех, которые подтачивают устои мироздания, но партнер оказался совсем не на высоте. Энергия, которую Кшечотек демонстрировал Лондковскому, испарилась. Было похоже, что, войдя в его кабинет, свое несчастье он оставил за профессорской дверью. А теперь вновь натягивал его на себя. Носилевская донимала его все больше. Загорелая, равнодушно-вежливая, она отвечала на его трагически-вопросительные взгляды улыбкой, которая не означала ничего; она всегда оставалась врачом, готовым объяснить румянец приливом крови к голове, а сердцебиение - переполненным желудком. Заряженная, словно аккумулятор, женственностью, она мучила его каждым своим движением. Он, однако, робел заговорить с ней: собственное молчание оставляло ему хоть видимость надежды, которую неопределенность как бы укрепляла. Стефан давно уже состоял при друге деятельным утешителем-резонером и нес эту службу добросовестно, порой даже наслаждаясь ее изысканностью. Иногда он пускал в ход диссонансы, разражаясь после какого-нибудь излияния Сташека громким хохотом или больно хлопая его по лопатке, но немедля брал себя в руки.
Июль слетел с календаря. Августовские дни, словно горячий, золотистый ранет, скатывались в короткую, испещренную звездами темноту. После вечерней грозы, когда деревья, сотрясавшиеся от раскатов грома, успокоились и, отяжелевшие от влаги, смирно стояли в наползающих сумерках, к Стефану явился торжественный Марглевский: он организовал научную конференцию с демонстрацией больных.
- Будет очень интересно, - говорил он. - Впрочем, не хочу опережать событий. Вы, коллега, и сами увидите.
А Стефан на этот вечер пригласил к себе Носилевскую - ему хотелось протаранить несносную робость Сташека; опять все пошло прахом...
В библиотеке уже расставили обитые красным плюшем креслица. Первым пришел Ригер, за ним - Каутерс, Паенчковский, Носилевская, наконец, Кшечотек. Когда, казалось, пора было уже и начинать и все выжидательно поглядывали на Марглевского, суетившегося подле высокого пюпитра, на котором лежали его бумаги, вошел Лондковский. Это было настоящим сюрпризом. Старик с порога всем поклонился, затем погрузился в большое кресло, которое Марглевский предусмотрительно поставил для пего впереди остальных, скрестил на груди руки и замер. Желая как-то вознаградить Сташека, обманутого в своих надеждах, Стефан постарался устроить так, чтобы Носилевская оказалась между ними. Докладчик подошел к пюпитру, откашлялся и, покопавшись в своих листочках, поднял на присутствующих поблескивающие стальные очки.
Его доклад, заявил он, - скорее предварительное сообщение, обзор еще не до конца обработанных материалов, касающихся специфического влияния, каковое некоторые болезненные состояния психики оказывают на ум человека. Речь идет о симптоме, который можно было бы назвать тоской выздоравливающего по ушедшему безумию; в особенности это характерно для простых людей, неинтеллигентных, которых шизофрения в некотором роде одаривает обогащающими их внутренний мир экстатическими состояниями; такие больные, излечившись от болезни, тоскуют по ней...
Марглевский говорил, едва заметно сардонически улыбаясь, сплетая и расплетая пальцы. По мере того как, перекладывая странички, он погружался в тему, росло и его возбуждение. Он заглатывал окончания слов, сыпал латынью, строил бесконечные, головоломные фразы, стараясь не смотреть в свои записи. Стефан с интересом разглядывал красиво очерченную голень Носилевской (она заложила ногу за ногу). Он уже довольно давно перестал слушать Марглевского. Этот вибрирующий голос убаюкивал. Но вот докладчик попятился от пюпитра.
- А теперь я продемонстрирую коллегам выздоравливающего, у которого проявляется эта, как я ее называю, тоска по безумию. Прошу! - Он резко повернулся к открытой боковой двери.
Оттуда вышел пожилой мужчина в вишневом больничном халате. В темном проеме двери маячило белое пятно - халат санитара, поджидавшего в коридоре.
- Поближе, пожалуйста, поближе! - с фальшивой любезностью попросил Марглевский. - Как вас зовут?
- Лука Винцент.
- Вы в больнице давно?
- Давно... очень давно. Может, с год! Пожалуй, год.
- Что с вами было?
- Что было?
- Почему вы пришли в больницу? - сдерживая нетерпение, спросил Марглевский.
Стефану неприятно было наблюдать за этой сценой. Конечно же, Марглевского совершенно не интересовал этот человек; ему хотелось лишь вытащить из него нужное признание.
- Меня сын привез.
Старик внезапно смутился и опустил глаза. Когда же он их поднял, они были совсем иными. Марглевский облизал губы и хищно вытянул вперед шею, упершись взглядом в желтое лицо больного, затем резко взмахнул рукой, давая знак зрителям, словно дирижер, который вытягивает чистое соло одного инструмента, но не забывает и об оркестре.
- Сын меня привез, - уже увереннее повторил старик, - потому как... я видел...
- Что вы видели?
Мужик замахал руками. Кадык дважды прокатился по его высохшей шее. Больной явно что-то хотел сказать. Несколько раз начинал он поднимать вверх обе руки, пытаясь подтвердить жестом свои слова, но слова эти так и не были произнесены, и каждый раз руки беспомощно опадали.
- Я видел, - наконец растерянно повторил он. - Я видел.
- Это было красиво?
- Красиво.
- Ну, так что же такое вы видели? Ангелов? Господа Бога? Богородицу? четко, деловито выспрашивал Марглевский.
- Нет... нет, - всякий раз возражал мужик. Потом посмотрел на свои белые пальцы. И, не отрывая от них глаз, тихо протянул: - Неученый я... не умею. Началось, как я шел с сенокоса, там, где усадьба Русяков. Там это на меня и нашло. Все эти деревья там, во фруктовом саду... знаете, барин, и овин... как-то переменились.