Входят второй немец и третий: оглядываются. Повеяло запахом нагретого сукна, пота и одеколона. И чем-то вроде гари.
– Где остальные? – спрашивает немец.
– Какие остальные?
– Не прикидывайся! Где все остальные из этого дома?
– Уже были ваши – их уже забрали, – начинает Хана, но высокий блондин со смуглым лицом и синими девичьими глазами широко и злорадно улыбается. Белые зубы влажно поблескивают.
– Не ври! Говори, где они спрятались! Говори сейчас же, а то… – Он снимает с плеча небрежно висевший автомат. Железное колечко дула черно и холодно заглядывает в бледное лицо Ханы. Немец зажмуривает глаза. Девушка сжимает губы.
– Но никого нет… – говорит она наконец беспомощно и по-детски.
Немец делает неуловимо быстрое движение карабином, и девушка, получив удар стволом в лицо, неловко падает на пол. Она медленно садится, плюет кровью с выбитыми зубами. Трое высоких вооруженных мужчин берут ее в грозное кольцо холодно изучающих взглядов.
– Ну, где они спрятались? Тут? – спрашивает один, наугад подходя к большой кухонной печке.
– Нет их, – бормочет Хана. Губы у нее распухают.
Немец бьет кованым прикладом в железную плиту, заглядывает через дверцы, но пачкает себе руку сажей. Взбешенный, он вытирает ее о валяющееся одеяло.
– У нас нет времени! – кричит он резко, подходя к Хане так быстро, словно хочет наступить большим ботинком ей на грудь. Девушка съеживается. Комом к горлу подкатывает тошнотворный страх.
– Скажешь – так останешься, а нет – заберем тебя, – решает блондин.
Лицо его прекрасно, мужественное, такое, как на цветных обложках немецких журналов.
За окном мелькнуло несколько черных силуэтов. Последним бежит аптекарь с противоположной стороны улицы с поднятыми вверх руками. Перебирая ногами, он бежит быстро, очень быстро…
Немцы подбежали к двери. Загрохотали шаги по ступенькам. И сразу раздались торопливые выстрелы, словно кто поленья колет на полу.
Хана встает, в голове шумит и трещит, но она уверенно идет к шкафу.
– Ушли, – говорит она в его направлении, но понимает, что все равно ее не слышат, – ушли.
В этот момент немец опять появляется в дверном проеме. Лицо у него твердое и жесткое, под черным козырьком шлема глаза отсвечивают стальной глазурью. Голодное лицо человека, который отведал крови.
Тишина, растянутая над головами людей, сдавленная вонючей темнотой, лопается громким мертвым криком. Что-то резко ударяется о стену шкафа – и тишина. Великая тишина.
Оцепенение проходит.
– Что это, – спрашивают люди друг друга шепотом. Ждут долго, долго. Выстрелы отдаляются, затихают, исчезают. Все замолкает. Только жажда жжет губы, отвратительное чувство голода сушит рот, груди судорожно вздымаются, воздух, втягиваемый в легкие, имеет вкус помоев. Одежда, рубашки, тела – все влажное и липкое, по кирпичным стенам стекают струйки тепловатой, сконденсированной из паров дыхания воды.
Старый Гринберг, который все время стоял на самой нижней ступеньке лестницы, поднимается выше. Медленно и осторожно приближает лицо к перекрытию и тихо зовет:
– Хана! Хана!
Никто не отвечает.
– Хана! – зовет он громче.
Тишина.
– Забрали ее, – глухо бросает старик в темноту.
По телам пробегает слабая дрожь. Но замирает и останавливается, потому что на крыльце снова звучат шаги, кто-то открывает дверь и сразу выходит. И так раз за разом: постоянно стоит в ушах грохот твердых, железных шагов, стук дверей обрывает их, иногда раздается рокочущее эхо голосов, и опять тишина, иногда издали доносится треск выстрелов.
Проходили минуты. А может, часы?.. Кто-то следит за светящимся в темноте циферблатом. Воздухом, уплывающим через небольшие щелки перекрытия, становится невозможно дышать. Многоногий и многоголовый клубок тел начинает двигаться, мучимый спазмами удушающей тошноты. В судорогах корчится, скручивается, сжимается и оседает, расширяется и дрожит, облитый холодным потом страха и яростным, обнаженным, горячим желанием жить.
Наконец кто-то взрывается криком, его подхватывают другие: «Не хочу так – не хочу – мне все равно – пусть меня заберут – я хочу выйти – выйти!»
Ему отвечает враждебная, глухая тишина. Но начинается невидимая возня, в темноте что-то бурлит, переворачивается, слышны тупые удары, борьба, кто-то вскрикнул, захрипел, и лестница начинает трещать – трещать – кирпичи грохочут – пыль и штукатурка сыплется на головы…
Днище шкафа со стуком поднимается. Молодой Гринберг, ибо он и есть тот, кто первым вырвался наверх, с силой нажимает на створку двери. Что-то тяжелое передвигается, слышно мягкое шлепанье тела, и в шкаф и внутрь подвала врывается первая волна воздуха. Настоящего, чистого воздуха. Легкие вздымаются, глаза горят. Наверху Гринберг, ослепленный светом, вылезает на четвереньках на пол и спотыкается о труп Ханы, который лежит, касаясь шкафа. Он отодвинул тело, открывая дверь.
Он поднимается – ноги у него дрожат. Девушка лежит навзничь, ее руки вытянуты в сторону шкафа в ничего уже теперь не значащем, лишенном смысла жесте.
– Хана здесь лежит, ее застрелили, – громко говорит Гринберг и осторожно подходит к окну.
Наступают сумерки. Крыши домов чернеют на фоне высокой синевы, страшной и прекрасной, как всегда. Улица уже пуста, тут и там видны перечеркнутые белой повязкой евреи.
Гринберг высовывает голову в дверной проем.
– Что слышно? – спрашивает он молодого человека в рабочем комбинезоне, который, видимо, возвращается с работы.
– Уехали уже, – говорит тот и идет, не задерживаясь, дальше. Гринберг припадает к шкафу, с трудом выдавливая из себя слова. Как заклинания. Клубок людей в вонючей глубине начинает распутываться. Смятые, дрожащие, ослабевшие люди выползают наверх, как большие червяки, извиваются в отверстии, некоторые не могут выползти сами, у них подгибаются колени, дрожат руки, глаза, ослепленные бледным светом сумерек, отчаянно зажмуриваются. Легкие усиленно работают, привыкая к удивительному блаженству и облегчению, к воздуху. К восхитительному, необычному воздуху.
– Мы выжили… – говорит пекарь, словно удивляясь этому факту, и смотрит на отодвинутый в сторону труп Ханы.
В ее слегка приоткрытых глазах, уже немного помутневших (день был очень жаркий), сверкает голубая искра: последний отблеск сегодняшнего дня.
Перевод Язневича В.И.
Операция «Рейнгард»
– Где остальные? – спрашивает немец.
– Какие остальные?
– Не прикидывайся! Где все остальные из этого дома?
– Уже были ваши – их уже забрали, – начинает Хана, но высокий блондин со смуглым лицом и синими девичьими глазами широко и злорадно улыбается. Белые зубы влажно поблескивают.
– Не ври! Говори, где они спрятались! Говори сейчас же, а то… – Он снимает с плеча небрежно висевший автомат. Железное колечко дула черно и холодно заглядывает в бледное лицо Ханы. Немец зажмуривает глаза. Девушка сжимает губы.
– Но никого нет… – говорит она наконец беспомощно и по-детски.
Немец делает неуловимо быстрое движение карабином, и девушка, получив удар стволом в лицо, неловко падает на пол. Она медленно садится, плюет кровью с выбитыми зубами. Трое высоких вооруженных мужчин берут ее в грозное кольцо холодно изучающих взглядов.
– Ну, где они спрятались? Тут? – спрашивает один, наугад подходя к большой кухонной печке.
– Нет их, – бормочет Хана. Губы у нее распухают.
Немец бьет кованым прикладом в железную плиту, заглядывает через дверцы, но пачкает себе руку сажей. Взбешенный, он вытирает ее о валяющееся одеяло.
– У нас нет времени! – кричит он резко, подходя к Хане так быстро, словно хочет наступить большим ботинком ей на грудь. Девушка съеживается. Комом к горлу подкатывает тошнотворный страх.
– Скажешь – так останешься, а нет – заберем тебя, – решает блондин.
Лицо его прекрасно, мужественное, такое, как на цветных обложках немецких журналов.
За окном мелькнуло несколько черных силуэтов. Последним бежит аптекарь с противоположной стороны улицы с поднятыми вверх руками. Перебирая ногами, он бежит быстро, очень быстро…
Немцы подбежали к двери. Загрохотали шаги по ступенькам. И сразу раздались торопливые выстрелы, словно кто поленья колет на полу.
Хана встает, в голове шумит и трещит, но она уверенно идет к шкафу.
– Ушли, – говорит она в его направлении, но понимает, что все равно ее не слышат, – ушли.
В этот момент немец опять появляется в дверном проеме. Лицо у него твердое и жесткое, под черным козырьком шлема глаза отсвечивают стальной глазурью. Голодное лицо человека, который отведал крови.
Тишина, растянутая над головами людей, сдавленная вонючей темнотой, лопается громким мертвым криком. Что-то резко ударяется о стену шкафа – и тишина. Великая тишина.
Оцепенение проходит.
– Что это, – спрашивают люди друг друга шепотом. Ждут долго, долго. Выстрелы отдаляются, затихают, исчезают. Все замолкает. Только жажда жжет губы, отвратительное чувство голода сушит рот, груди судорожно вздымаются, воздух, втягиваемый в легкие, имеет вкус помоев. Одежда, рубашки, тела – все влажное и липкое, по кирпичным стенам стекают струйки тепловатой, сконденсированной из паров дыхания воды.
Старый Гринберг, который все время стоял на самой нижней ступеньке лестницы, поднимается выше. Медленно и осторожно приближает лицо к перекрытию и тихо зовет:
– Хана! Хана!
Никто не отвечает.
– Хана! – зовет он громче.
Тишина.
– Забрали ее, – глухо бросает старик в темноту.
По телам пробегает слабая дрожь. Но замирает и останавливается, потому что на крыльце снова звучат шаги, кто-то открывает дверь и сразу выходит. И так раз за разом: постоянно стоит в ушах грохот твердых, железных шагов, стук дверей обрывает их, иногда раздается рокочущее эхо голосов, и опять тишина, иногда издали доносится треск выстрелов.
Проходили минуты. А может, часы?.. Кто-то следит за светящимся в темноте циферблатом. Воздухом, уплывающим через небольшие щелки перекрытия, становится невозможно дышать. Многоногий и многоголовый клубок тел начинает двигаться, мучимый спазмами удушающей тошноты. В судорогах корчится, скручивается, сжимается и оседает, расширяется и дрожит, облитый холодным потом страха и яростным, обнаженным, горячим желанием жить.
Наконец кто-то взрывается криком, его подхватывают другие: «Не хочу так – не хочу – мне все равно – пусть меня заберут – я хочу выйти – выйти!»
Ему отвечает враждебная, глухая тишина. Но начинается невидимая возня, в темноте что-то бурлит, переворачивается, слышны тупые удары, борьба, кто-то вскрикнул, захрипел, и лестница начинает трещать – трещать – кирпичи грохочут – пыль и штукатурка сыплется на головы…
Днище шкафа со стуком поднимается. Молодой Гринберг, ибо он и есть тот, кто первым вырвался наверх, с силой нажимает на створку двери. Что-то тяжелое передвигается, слышно мягкое шлепанье тела, и в шкаф и внутрь подвала врывается первая волна воздуха. Настоящего, чистого воздуха. Легкие вздымаются, глаза горят. Наверху Гринберг, ослепленный светом, вылезает на четвереньках на пол и спотыкается о труп Ханы, который лежит, касаясь шкафа. Он отодвинул тело, открывая дверь.
Он поднимается – ноги у него дрожат. Девушка лежит навзничь, ее руки вытянуты в сторону шкафа в ничего уже теперь не значащем, лишенном смысла жесте.
– Хана здесь лежит, ее застрелили, – громко говорит Гринберг и осторожно подходит к окну.
Наступают сумерки. Крыши домов чернеют на фоне высокой синевы, страшной и прекрасной, как всегда. Улица уже пуста, тут и там видны перечеркнутые белой повязкой евреи.
Гринберг высовывает голову в дверной проем.
– Что слышно? – спрашивает он молодого человека в рабочем комбинезоне, который, видимо, возвращается с работы.
– Уехали уже, – говорит тот и идет, не задерживаясь, дальше. Гринберг припадает к шкафу, с трудом выдавливая из себя слова. Как заклинания. Клубок людей в вонючей глубине начинает распутываться. Смятые, дрожащие, ослабевшие люди выползают наверх, как большие червяки, извиваются в отверстии, некоторые не могут выползти сами, у них подгибаются колени, дрожат руки, глаза, ослепленные бледным светом сумерек, отчаянно зажмуриваются. Легкие усиленно работают, привыкая к удивительному блаженству и облегчению, к воздуху. К восхитительному, необычному воздуху.
– Мы выжили… – говорит пекарь, словно удивляясь этому факту, и смотрит на отодвинутый в сторону труп Ханы.
В ее слегка приоткрытых глазах, уже немного помутневших (день был очень жаркий), сверкает голубая искра: последний отблеск сегодняшнего дня.
Перевод Язневича В.И.
Операция «Рейнгард»
На субботу пятнадцатого октября выпадал день рождения Кремина. Вся контора заранее готовилась к этому торжеству. Нищие, бродившие по свалкам с мешками отбросов, и конторские служащие, путешествующие для безопасности на автомобиле фирмы, объединились в поисках подарков для своего директора.
С семи до одиннадцати утра жены сотрудников трудились в качестве поварих и горничных, в то время как их мужья приносили по черной лестнице корзины и сумки с провиантом. Не жалели ни сил, ни средств, чтобы из старого серебра, розенталевского фарфора, кованых столовых приборов и множества изысканных блюд сотворить стол, который радовал бы и глаз, и рот. В первые минуты двенадцатого последний раз была разглажена белоснежная скатерть, и Кремин в широком костюме светло-голубого цвета, скроенном лучшим в городе еврейским портным, громогласно приветствовал на пороге дорогих гостей. Пришло семейство Грене, через пару минут после них – семья доктора Вайссколя, но напрасно хозяин высматривал Таннхойзера. От сквозняка, возникшего при открывании дверей, над столом колыхались тонкие огоньки свечей, раскрашенных в разные цвета. Сначала в бокалы разлили мозельское, затем пошли в ход французские вина – шабли, бургундское, «Слеза Христова», которые пили беспорядочно, большими глотками. Гости раззадорились и сами потянулись к серебряным блюдам, на которых розовели куски лососины, меняющие цвет, словно припорошенные серебром, ветчина, свернутая в тюльпанчики, обрамленная белым жиром, и разноцветные колбасы. Общее восхищение вызывала искристая горка икры.
– Mensch, echter Kaviar! Woher haben Sie das?[11] – с завистью в голосе вопрошал Кремина Вайссколь, владелец большой транспортной фирмы, думая при этом: «Это евреи постарались! Надо будет моим сказать».
Кремин загадочно улыбался, выбритый до поросячьей розовости. Он уговаривал гостей пробовать блюда, и его голос звучал чуть более хрипло, чем обычно: накануне он до поздней ночи проверял на вкус разные сорта водки.
Стены столовой покрывала цветастая обивка, которая могла бы не одну впечатлительную натуру довести до головокружения. На бледно-золотом фоне выделялись фонтаны роз, гвоздик, фиалок, сирени – вся флора Европы была представлена на красивом шелке. По углам комнаты стояли шкафчики, один из которых был полон статуэток из слоновой кости, собиранием которых славился когда-то дядя адвоката Гельдблюма.
После нескольких рюмок, когда показалось дно тарелок с колбасами, раздался звонок, и Кремин, вынужденный исполнять функцию прислуги (обычно ему прислуживали евреи, которых он не хотел показывать гостям), побежал в коридор. Появился подчиненный Таннхойзера, гауптштурмфюрер Клопотцек.
«Вот наглец, прислал заместителя!» – подумал Кремин, но изобразил хозяина, осчастливленного дорогим гостем, который после энергичного военного приветствия уселся за стол. Предусмотрительно окружив себя блюдами, гость заедал яйца под майонезом то ветчиной, то куском индейки, впихивая в себя огромное количество кроваво-красной свеклы, и хотя быстро наверстал упущенное, продолжал есть и даже привставал временами, чтобы подвинуть к себе то банку с трюфелями, то французский паштетик. Когда кто-то подал ему миску, стоявшую на другом конце стола, он мельком глянул в ту сторону, с треском сдвинув ботинки под столом, ни на минуту не переставая при этом жевать.
Кремин некоторое время дискутировал с Грене о способах сокращения времени выгрузки на вокзале, учитывая высокую плату за простой (ведь «Alle Räden müssen rollen für den Sieg»[12]), но разговор быстро перешел на более волнующую тему. Оба нанимали на работу почти исключительно евреев, а предприятие Грене могло без них стать убыточным, поэтому он первым обратился к Клопотцеку с вопросом, не ожидается ли какая-нибудь новая ликвидация.
Гауптштурмфюрер, выковыривавший в это время жареные миндалины из сливочного торта, бросил на него острый взгляд и объявил:
– Das ist Kriegsgeheimnis![13]
Зигфрид торопливо загнул анекдот, чтобы сгладить этот инцидент, но безмятежное настроение уже не вернулось. Когда Клопотцек не смотрел в его сторону, Кремин бросал на него явно пренебрежительные взгляды. Эсэсовец есть уже не мог и лишь ковырял вилочкой начинку шоколадного торта.
Приближался час ночи. Гости начали вставать, отряхивая одежду, женщины щебетали, госпожа Грене на прощание показывала золотые зубы, словно извлекала улыбку из футляра. Проводив гостей, Зигфрид вернулся, с тяжелым вздохом опустился в кресло и с облегчением расстегнул пуговицу рубашки. Настроение у него ухудшалось, все отчетливее давала о себе знать печень. Раздался деликатный стук.
– Herein![14] – прохрипел Кремин, не поворачивая головы.
В комнату вошли четверо служащих. На чем-то вроде носилок они внесли гигантский гейзер белых марципанов и шоколада, на вершине которого в сахарной корзинке лежал золотой перстень. Директор поочередно пожал руки своим подчиненным, после чего началась вторая часть приема. Чтобы не портить себе настроения, Зигфрид разрешил евреям снять повязки. Розенштерн, который принес индивидуальный подарок – портсигар с музыкальным автоматом, – демонстрировал директору его в действии, рассказывал анекдоты и тихонько, призывно смеялся, видя, что шеф явно не в своей тарелке. Остальные евреи скромно поклевывали закуски, сдержанно выпивали уголками рта и вообще старались, как обычно при немцах, ограничивать себя до крайности. Невольно заинтересовавшись перстнем, Кремин разломал сахарную корзинку и оценил бриллиант каратомером, который носил на цепочке. Камень весил почти четыре карата. Кремин выпил довольно много, шутки Розенштерна сделали свое, а перстень довершил остальное. Он повеселел и начал похлопывать подходивших к нему евреев по спине и даже, подвыпив, пару раз ткнул рукой в бок Розенштерна. Зазвонил телефон. Зигфрид поднял трубку.
– Кремин! Jawohl! Was? Was? Was?![15] – кричал он все громче и трезвее. Шея у него побагровела. – So was… Tannhäuser, warum haben Sie mich nicht vorher benachrichtigt? Ach was, ich konnte nicht, ich konnte nicht! Was für eine Drecksache![16]
Он бросил трубку на рычаг.
– Herr Direktor… e… etwas Schlimmes?..[17]
Несколько пар глаз уставились на его потное красное лицо. Евреи помертвели, кто с рюмкой, кто с бутербродом в руке. Кремин вытер лоб платком с золотой монограммой.
– Na, ich glaube, – сказал он с бешенством, – die Judenaktion hat angefangen![18]
* * *
Операция продолжалась до часу. Штурмбаннфюрер Таннхойзер был доволен: количество голов росло в соответствии с планом, процент самоубийц был небольшой, а такие случаи усложняли работу, потому что за трупами приходилось ездить и при этом зря тратить бензин. Лучше было, когда евреи сами приходили на место сбора. В три часа с вокзала прибыл Клопотцек и доложил, что первый состав уже грузится. На шестом пути товарного вокзала стоят сорок вагонов. Ждали дальше. Таннхойзер, успокоенный, как раз собирался закурить, когда зазвонил телефон. Это был комиссар Хайн из криминальной полиции.
Сначала Таннхойзер долго не мог ничего понять и все спрашивал:
– А я-то здесь при чем? Это ведь ваше дело…
Комиссар говорил, что между путями на товарном вокзале железнодорожный охранник обнаружил труп женщины.
– Quatsch[19]. Еврейка. Вы хотите начать следствие? Не валяйте дурака!
В свою очередь разозлился Хайн и начал кричать:
– Дайте же мне закончить! Это немка. Eine Reichsdeutsche![20]
Таннхойзер ужаснулся:
– Что-что?
По предположению комиссара, немка, труп которой был найден, являлась пассажиркой утреннего поезда из Варшавы и выпала или была выброшена на пути неподалеку от состава, в который грузили евреев.
– Я должен сейчас туда поехать, чтобы начать следствие, но вокзал охраняется вашими людьми…
– Так чего вы хотите?
Комиссар снова заорал в трубку: хотел, чтобы Таннхойзер обеспечил ему доступ на вокзал.
– Сейчас… сейчас! Отлично. Именно туда едет мой заместитель, гауптштурмфюрер Клопотцек. Клопотцек, слушай! – Таннхойзер в нескольких словах пересказал всю историю подчиненному, который стоял у стола.
Через десять минут подъехала полицейская машина, и Клопотцек сел в нее.
– Мы не сразу едем на вокзал? – обратился он к комиссару, который был в гражданской одежде, с небольшой свастикой на лацкане пиджака.
– Нет, нам нужно взять нашего доктора.
Автомобиль остановился у Клиники судебной медицины. Комиссар выскочил и исчез в здании. Вскоре он вернулся с Веленецким.
– Доктор Вайсс выехал. Ну это в принципе все равно. Ширманн, едем на вокзал.
Автомобиль стремительно миновал несколько улиц и остановился. В окно с той стороны, где сидел Веленецкий, заглянул шуцман в каске.
– Gut, gut![21] – махнул полицейскому рукой Клопотцек, вылезая с другой стороны.
Он провел за собой обоих гражданских, отталкивая преграждавших дорогу солдат. Как раз в это время подъезжали четыре грузовика, заполненные евреями. Веленецкий старался на них не смотреть. Опустил глаза. Заметил разбросанные между домами, вдоль пути, по которому проводили евреев, узелки, пустые чемоданы и затоптанные пальто.
– Где этот труп? – обратился Клопотцек к комиссару, который осматривался, привставая на цыпочки.
– Тут где-то мой Bahnschutz[22], я не знаю…
Они начали проталкиваться между солдатами, наблюдавшими за погрузкой евреев. Ближайший путь был пуст. На другом стояли вагоны для скота, в которые загоняли группы людей. Между перронными воротами и длинным складским зданием вертелись вспотевшие унтеры. Наконец нашелся дорожный охранник. Им пришлось пролезть под вагонами, в которые грузили евреев, пройти еще через два пути, и уже у семафора они увидели что-то темное, распластанное на гравии, как больший тюк.
Убитая была женщиной среднего возраста. У нее было чистое лицо, а на затылке зияла большая рана. Кость легко поддалась при нажатии пальцев. Веленецкий быстро осмотрел тело, а комиссар тем временем измерял металлическим метром расстояние от рельсов и выпытывал у охранника и начальника станции, который появился неведомо откуда, подробности о движении поездов. Начальник станции сказал, что бумаги женщины он спрятал у себя в дежурке.
– Нельзя было трогать тело! Вы не знаете таких простых вещей, безобразие! – разозлился комиссар. – Ну ладно. Нужно забрать труп.
– Наверное, лучше будет отвезти тело в клинику? – обратился он к Веленецкому и спросил у Клопотцека: – Сюда можно заехать на машине?
– Хотелось бы этого избежать. Может, занести ее туда… в контору… а?
– Хорошо. Там есть место?
Комиссар махнул рукой.
– Ну, пусть будет по-вашему. Пришлите двух человек с носилками. Остальное вы сделаете у себя, доктор, так? Тогда пойдемте к складам. Я позвоню насчет машины.
Они снова пролезли под вагонами и выбрались на перрон, по которому проводили новую группу евреев. Веленецкому показалось, что все они похожи друг на друга: белые лица, вместо глаз – неподвижные пятна. Первой шла старая женщина в шелковом незавязанном платке, который она поддерживала обеими руками, словно от этого что-то зависело. Голова у нее была высоко поднята, она старалась держаться прямо, что особенно контрастировало с ее крупным, тяжелым телом. Потом он заметил какое-то знакомое лицо. Подсознательно он попытался отвести глаза, но было уже поздно. Он узнал адвоката Гельдблюма, который также его заметил. Ближайший шуцман стоял на расстоянии трех шагов и апатично повторял каждую секунду:
– Бистро, бистро, schneller.
Адвокат, шедший в группе крайним, приближался к Веленецкому, который не мог отвести от него глаз. Когда разделявшее их расстояние сократилось до метра, адвокат шевельнул губами, словно хотел что-то сказать, но не нашел слов. Веленецкий, которому Клопотцек почти наступал на пятки, снял шляпу, как бы здороваясь, но уже не надел ее и пошел дальше с непокрытой головой.
– Was machen Sie, Doktor?[23] – спросил Клопотцек, который не знал, что Веленецкий – поляк.
– Es ist mir heiss geworden[24], – ответил психолог с особенной интонацией в голосе, глядя ему прямо в глаза.
«Он хочет меня обидеть?» – удивился Клопотцек, но заметил, что в уголке под забором эсэсовец отбирает что-то у невысокой еврейки, и с криком бросился туда.
Комиссар с Веленецким вошли в контору. Это был длинный и широкий зал, поделенный низкой перегородкой на две части: слева обычно сидели служащие, но сейчас там было пусто. Их столы передвинули в центр зала, так что они образовали нечто вроде пропускника с узким проходом, через который непрерывно шли евреи.
Там сидели несколько немцев, курили сигареты и проверяли документы. Пол вокруг стола был розовым от картонных удостоверений, образовавших шелестящие холмики. Из небольших окон, размещенных высоко в стенах, падал мутный свет, отсвечивая на зеленоватых касках, обозначавших евреям дорогу к столу. Слышны были короткие вопросы, шелест картона, иногда звучало более громкое слово, глухой окрик, прерывистый вздох, похожий на стон, а когда Веленецкий прислушался, то заметил, что вздохи сгрудившейся, ожидавшей в глубине зала толпы отражают все, что происходит у стола. Комиссар остановился у настенного телефона, когда в зал влетел Клопотцек.
– So eine Geschichte![25] – начал он, но, оглядевшись, поднял брови. – Einen Moment![26] – попросил комиссара и доктора. Он подошел к столам и, склонившись к сидящим немцам, спросил громким шепотом: – Was soll das bedeuten? Was ist das?[27]
Ему ответили вполголоса.
Эта дополнительная сортировка в зале не была предусмотрена планом; ее по телефону приказал проводить Таннхойзер, чтобы удовлетворить просьбы Кремина, Грене и пары других знакомых и спасти часть их людей. Клопотцека, с которым Таннхойзер никогда не делился подарками, обуял служебный гнев.
– Das ist verboten![28]
Он кричал, что этим лишь задерживают работу: сортировку положено проводить уже в сборных пунктах.
– Alle sofort in die Waggons! Alle! Alle! Los![29]
Эсэсовцы встали из-за стола.
– Aber Sturmbannfürer Tannhüuser…[30]
– Hier befehle ich![31]
Он знал, что ему достанется от шефа, но все закончится только криком, потому что правда на его стороне, зато как будет взбешен Кремин, этот мерзавец, который на прощание подал ему два пальца, а Грене… Поймут, к кому следует обращаться в таких случаях.
Комиссар связался по телефону с несколькими железнодорожными станциями.
– Неслыханное дело, – сказал он Клопотцеку, вешая трубку. – И паскудное к тому же. В Зборове был контроль документов: эта женщина ехала в вагоне «nur für Deutsche»[32] с каким-то офицером СС… Неужели это он выбросил ее на пути?
– Что-что?! – пронзительно вскрикнул Клопотцек. Его глаза сузились от гнева. – Что вы тут рассказываете! Офицер СС, который выбрасывает женщину на рельсы? Да как вы смеете!
В гараже работа шла своим чередом. Вильк сваривал стальные поперечины, которые должны были поддерживать расширенную раму нового грузовика. В глубине темных стекол защитных очков сварка сияла как ритмично пульсирующая звезда. Обе руки паренька, левая, державшая проволоку, и правая, с горелкой, колебались в радиусе нескольких сантиметров, каждая со своей частотой. Прыская снопами искр, жидкое железо заливало стыки, а пламя вдувало его в мельчайшие трещинки. Когда Вильк поднялся над еще дымящейся рамой, появился Полякевич с двенадцатикилограммовым молотом и парой ударов отбил все поперечины. Швы были перекалены.
– Я так вас учил?
Чертыхнувшись, пан Тадеуш послал паренька за проволокой для сварки, а сам пошел в канцелярию за папиросой. На дворе раздался шум мотора и хлопанье досок. В цех въезжал Марцинов на грузовом «фиате». Входя в канцелярию, водитель ударился головой о низкую притолоку, чего с ним никогда не случалось. Вильк подбежал к нему.
– Ну? Что там?
Он знал, что Марцинов был у самого гетто, потому что именно там размещались склады тканей, которые они возили на вокзал.
У водителя было злое, перекошенное лицо.
– Плохо. Всех со складов забрали.
Вильк хотел его спросить еще о чем-то, но замолчал, так как подошел Полякевич.
– Больше не поедете?
– Сделал два круга. Вокзал закрыт.
– Вывозят евреев?
– Вывозят.
– На моих глазах ранили типа, который хотел взять ребенка у еврейки, – вдруг сказал Марцинов.
– Это как?
– Обыкновенно. Их везли на трамвайных платформах. Она держала маленького ребенка, а когда трамвай притормозил, какой-то тип с тротуара подошел и показывает руками вот так… – Марцинов сделал призывающий жест.
– Отдала?
– Отдала, а эсэсовец с платформы бабахнул.
– И что, убил?
– Не знаю, я поехал дальше. Народ врассыпную, а немец стал палить в воздух.
Зазвонил телефон. Полякевич медленно подошел, остановился, широко расставив ноги, прижал трубку к уху. Тут же прикрыл ее рукой и обратился к Марцинову:
– Это вас.
Марцинов подошел к телефону. Долгую минуту слушал в молчании, затянулся папиросой и, выдыхая ртом и носом дым, сказал:
– Хорошо. Буду.
Повесил трубку и посмотрел на Полякевича с Вильком.
– Пан Тадеуш, я еду… И Вилька с собой возьму. Скоро вернемся, через четверть часа.
Полякевич ни о чем не спрашивал, но выражение лица у него было такое выжидающее, что Марцинов добавил:
– Едем на сортировочную. Улица закрыта, но служебную машину пропустят. Вывезу их под тряпками.
– Евреев?! – Тадеуш набрал воздуха в легкие и свистнул. – Как делать нечего могут грохнуть… Смертная казнь полагается.
– Смертная казнь? – протянул Марцинов. Он открыл дверь. – Кароль, крути кобылу!
Заработал мотор, пофыркивая в замкнутом пространстве. Вильк вскочил на высокую подножку, Марцинов забрался в кабинку, и машина, окутавшись серым облаком выхлопных газов, с грохотом съехала по деревянному скату во двор. Полякевич, широко расставив ноги, застыл у входа, долго смотрел вслед автомобилю, потом почесал затылок и бросил в глубь цеха:
С семи до одиннадцати утра жены сотрудников трудились в качестве поварих и горничных, в то время как их мужья приносили по черной лестнице корзины и сумки с провиантом. Не жалели ни сил, ни средств, чтобы из старого серебра, розенталевского фарфора, кованых столовых приборов и множества изысканных блюд сотворить стол, который радовал бы и глаз, и рот. В первые минуты двенадцатого последний раз была разглажена белоснежная скатерть, и Кремин в широком костюме светло-голубого цвета, скроенном лучшим в городе еврейским портным, громогласно приветствовал на пороге дорогих гостей. Пришло семейство Грене, через пару минут после них – семья доктора Вайссколя, но напрасно хозяин высматривал Таннхойзера. От сквозняка, возникшего при открывании дверей, над столом колыхались тонкие огоньки свечей, раскрашенных в разные цвета. Сначала в бокалы разлили мозельское, затем пошли в ход французские вина – шабли, бургундское, «Слеза Христова», которые пили беспорядочно, большими глотками. Гости раззадорились и сами потянулись к серебряным блюдам, на которых розовели куски лососины, меняющие цвет, словно припорошенные серебром, ветчина, свернутая в тюльпанчики, обрамленная белым жиром, и разноцветные колбасы. Общее восхищение вызывала искристая горка икры.
– Mensch, echter Kaviar! Woher haben Sie das?[11] – с завистью в голосе вопрошал Кремина Вайссколь, владелец большой транспортной фирмы, думая при этом: «Это евреи постарались! Надо будет моим сказать».
Кремин загадочно улыбался, выбритый до поросячьей розовости. Он уговаривал гостей пробовать блюда, и его голос звучал чуть более хрипло, чем обычно: накануне он до поздней ночи проверял на вкус разные сорта водки.
Стены столовой покрывала цветастая обивка, которая могла бы не одну впечатлительную натуру довести до головокружения. На бледно-золотом фоне выделялись фонтаны роз, гвоздик, фиалок, сирени – вся флора Европы была представлена на красивом шелке. По углам комнаты стояли шкафчики, один из которых был полон статуэток из слоновой кости, собиранием которых славился когда-то дядя адвоката Гельдблюма.
После нескольких рюмок, когда показалось дно тарелок с колбасами, раздался звонок, и Кремин, вынужденный исполнять функцию прислуги (обычно ему прислуживали евреи, которых он не хотел показывать гостям), побежал в коридор. Появился подчиненный Таннхойзера, гауптштурмфюрер Клопотцек.
«Вот наглец, прислал заместителя!» – подумал Кремин, но изобразил хозяина, осчастливленного дорогим гостем, который после энергичного военного приветствия уселся за стол. Предусмотрительно окружив себя блюдами, гость заедал яйца под майонезом то ветчиной, то куском индейки, впихивая в себя огромное количество кроваво-красной свеклы, и хотя быстро наверстал упущенное, продолжал есть и даже привставал временами, чтобы подвинуть к себе то банку с трюфелями, то французский паштетик. Когда кто-то подал ему миску, стоявшую на другом конце стола, он мельком глянул в ту сторону, с треском сдвинув ботинки под столом, ни на минуту не переставая при этом жевать.
Кремин некоторое время дискутировал с Грене о способах сокращения времени выгрузки на вокзале, учитывая высокую плату за простой (ведь «Alle Räden müssen rollen für den Sieg»[12]), но разговор быстро перешел на более волнующую тему. Оба нанимали на работу почти исключительно евреев, а предприятие Грене могло без них стать убыточным, поэтому он первым обратился к Клопотцеку с вопросом, не ожидается ли какая-нибудь новая ликвидация.
Гауптштурмфюрер, выковыривавший в это время жареные миндалины из сливочного торта, бросил на него острый взгляд и объявил:
– Das ist Kriegsgeheimnis![13]
Зигфрид торопливо загнул анекдот, чтобы сгладить этот инцидент, но безмятежное настроение уже не вернулось. Когда Клопотцек не смотрел в его сторону, Кремин бросал на него явно пренебрежительные взгляды. Эсэсовец есть уже не мог и лишь ковырял вилочкой начинку шоколадного торта.
Приближался час ночи. Гости начали вставать, отряхивая одежду, женщины щебетали, госпожа Грене на прощание показывала золотые зубы, словно извлекала улыбку из футляра. Проводив гостей, Зигфрид вернулся, с тяжелым вздохом опустился в кресло и с облегчением расстегнул пуговицу рубашки. Настроение у него ухудшалось, все отчетливее давала о себе знать печень. Раздался деликатный стук.
– Herein![14] – прохрипел Кремин, не поворачивая головы.
В комнату вошли четверо служащих. На чем-то вроде носилок они внесли гигантский гейзер белых марципанов и шоколада, на вершине которого в сахарной корзинке лежал золотой перстень. Директор поочередно пожал руки своим подчиненным, после чего началась вторая часть приема. Чтобы не портить себе настроения, Зигфрид разрешил евреям снять повязки. Розенштерн, который принес индивидуальный подарок – портсигар с музыкальным автоматом, – демонстрировал директору его в действии, рассказывал анекдоты и тихонько, призывно смеялся, видя, что шеф явно не в своей тарелке. Остальные евреи скромно поклевывали закуски, сдержанно выпивали уголками рта и вообще старались, как обычно при немцах, ограничивать себя до крайности. Невольно заинтересовавшись перстнем, Кремин разломал сахарную корзинку и оценил бриллиант каратомером, который носил на цепочке. Камень весил почти четыре карата. Кремин выпил довольно много, шутки Розенштерна сделали свое, а перстень довершил остальное. Он повеселел и начал похлопывать подходивших к нему евреев по спине и даже, подвыпив, пару раз ткнул рукой в бок Розенштерна. Зазвонил телефон. Зигфрид поднял трубку.
– Кремин! Jawohl! Was? Was? Was?![15] – кричал он все громче и трезвее. Шея у него побагровела. – So was… Tannhäuser, warum haben Sie mich nicht vorher benachrichtigt? Ach was, ich konnte nicht, ich konnte nicht! Was für eine Drecksache![16]
Он бросил трубку на рычаг.
– Herr Direktor… e… etwas Schlimmes?..[17]
Несколько пар глаз уставились на его потное красное лицо. Евреи помертвели, кто с рюмкой, кто с бутербродом в руке. Кремин вытер лоб платком с золотой монограммой.
– Na, ich glaube, – сказал он с бешенством, – die Judenaktion hat angefangen![18]
* * *
Операция продолжалась до часу. Штурмбаннфюрер Таннхойзер был доволен: количество голов росло в соответствии с планом, процент самоубийц был небольшой, а такие случаи усложняли работу, потому что за трупами приходилось ездить и при этом зря тратить бензин. Лучше было, когда евреи сами приходили на место сбора. В три часа с вокзала прибыл Клопотцек и доложил, что первый состав уже грузится. На шестом пути товарного вокзала стоят сорок вагонов. Ждали дальше. Таннхойзер, успокоенный, как раз собирался закурить, когда зазвонил телефон. Это был комиссар Хайн из криминальной полиции.
Сначала Таннхойзер долго не мог ничего понять и все спрашивал:
– А я-то здесь при чем? Это ведь ваше дело…
Комиссар говорил, что между путями на товарном вокзале железнодорожный охранник обнаружил труп женщины.
– Quatsch[19]. Еврейка. Вы хотите начать следствие? Не валяйте дурака!
В свою очередь разозлился Хайн и начал кричать:
– Дайте же мне закончить! Это немка. Eine Reichsdeutsche![20]
Таннхойзер ужаснулся:
– Что-что?
По предположению комиссара, немка, труп которой был найден, являлась пассажиркой утреннего поезда из Варшавы и выпала или была выброшена на пути неподалеку от состава, в который грузили евреев.
– Я должен сейчас туда поехать, чтобы начать следствие, но вокзал охраняется вашими людьми…
– Так чего вы хотите?
Комиссар снова заорал в трубку: хотел, чтобы Таннхойзер обеспечил ему доступ на вокзал.
– Сейчас… сейчас! Отлично. Именно туда едет мой заместитель, гауптштурмфюрер Клопотцек. Клопотцек, слушай! – Таннхойзер в нескольких словах пересказал всю историю подчиненному, который стоял у стола.
Через десять минут подъехала полицейская машина, и Клопотцек сел в нее.
– Мы не сразу едем на вокзал? – обратился он к комиссару, который был в гражданской одежде, с небольшой свастикой на лацкане пиджака.
– Нет, нам нужно взять нашего доктора.
Автомобиль остановился у Клиники судебной медицины. Комиссар выскочил и исчез в здании. Вскоре он вернулся с Веленецким.
– Доктор Вайсс выехал. Ну это в принципе все равно. Ширманн, едем на вокзал.
Автомобиль стремительно миновал несколько улиц и остановился. В окно с той стороны, где сидел Веленецкий, заглянул шуцман в каске.
– Gut, gut![21] – махнул полицейскому рукой Клопотцек, вылезая с другой стороны.
Он провел за собой обоих гражданских, отталкивая преграждавших дорогу солдат. Как раз в это время подъезжали четыре грузовика, заполненные евреями. Веленецкий старался на них не смотреть. Опустил глаза. Заметил разбросанные между домами, вдоль пути, по которому проводили евреев, узелки, пустые чемоданы и затоптанные пальто.
– Где этот труп? – обратился Клопотцек к комиссару, который осматривался, привставая на цыпочки.
– Тут где-то мой Bahnschutz[22], я не знаю…
Они начали проталкиваться между солдатами, наблюдавшими за погрузкой евреев. Ближайший путь был пуст. На другом стояли вагоны для скота, в которые загоняли группы людей. Между перронными воротами и длинным складским зданием вертелись вспотевшие унтеры. Наконец нашелся дорожный охранник. Им пришлось пролезть под вагонами, в которые грузили евреев, пройти еще через два пути, и уже у семафора они увидели что-то темное, распластанное на гравии, как больший тюк.
Убитая была женщиной среднего возраста. У нее было чистое лицо, а на затылке зияла большая рана. Кость легко поддалась при нажатии пальцев. Веленецкий быстро осмотрел тело, а комиссар тем временем измерял металлическим метром расстояние от рельсов и выпытывал у охранника и начальника станции, который появился неведомо откуда, подробности о движении поездов. Начальник станции сказал, что бумаги женщины он спрятал у себя в дежурке.
– Нельзя было трогать тело! Вы не знаете таких простых вещей, безобразие! – разозлился комиссар. – Ну ладно. Нужно забрать труп.
– Наверное, лучше будет отвезти тело в клинику? – обратился он к Веленецкому и спросил у Клопотцека: – Сюда можно заехать на машине?
– Хотелось бы этого избежать. Может, занести ее туда… в контору… а?
– Хорошо. Там есть место?
Комиссар махнул рукой.
– Ну, пусть будет по-вашему. Пришлите двух человек с носилками. Остальное вы сделаете у себя, доктор, так? Тогда пойдемте к складам. Я позвоню насчет машины.
Они снова пролезли под вагонами и выбрались на перрон, по которому проводили новую группу евреев. Веленецкому показалось, что все они похожи друг на друга: белые лица, вместо глаз – неподвижные пятна. Первой шла старая женщина в шелковом незавязанном платке, который она поддерживала обеими руками, словно от этого что-то зависело. Голова у нее была высоко поднята, она старалась держаться прямо, что особенно контрастировало с ее крупным, тяжелым телом. Потом он заметил какое-то знакомое лицо. Подсознательно он попытался отвести глаза, но было уже поздно. Он узнал адвоката Гельдблюма, который также его заметил. Ближайший шуцман стоял на расстоянии трех шагов и апатично повторял каждую секунду:
– Бистро, бистро, schneller.
Адвокат, шедший в группе крайним, приближался к Веленецкому, который не мог отвести от него глаз. Когда разделявшее их расстояние сократилось до метра, адвокат шевельнул губами, словно хотел что-то сказать, но не нашел слов. Веленецкий, которому Клопотцек почти наступал на пятки, снял шляпу, как бы здороваясь, но уже не надел ее и пошел дальше с непокрытой головой.
– Was machen Sie, Doktor?[23] – спросил Клопотцек, который не знал, что Веленецкий – поляк.
– Es ist mir heiss geworden[24], – ответил психолог с особенной интонацией в голосе, глядя ему прямо в глаза.
«Он хочет меня обидеть?» – удивился Клопотцек, но заметил, что в уголке под забором эсэсовец отбирает что-то у невысокой еврейки, и с криком бросился туда.
Комиссар с Веленецким вошли в контору. Это был длинный и широкий зал, поделенный низкой перегородкой на две части: слева обычно сидели служащие, но сейчас там было пусто. Их столы передвинули в центр зала, так что они образовали нечто вроде пропускника с узким проходом, через который непрерывно шли евреи.
Там сидели несколько немцев, курили сигареты и проверяли документы. Пол вокруг стола был розовым от картонных удостоверений, образовавших шелестящие холмики. Из небольших окон, размещенных высоко в стенах, падал мутный свет, отсвечивая на зеленоватых касках, обозначавших евреям дорогу к столу. Слышны были короткие вопросы, шелест картона, иногда звучало более громкое слово, глухой окрик, прерывистый вздох, похожий на стон, а когда Веленецкий прислушался, то заметил, что вздохи сгрудившейся, ожидавшей в глубине зала толпы отражают все, что происходит у стола. Комиссар остановился у настенного телефона, когда в зал влетел Клопотцек.
– So eine Geschichte![25] – начал он, но, оглядевшись, поднял брови. – Einen Moment![26] – попросил комиссара и доктора. Он подошел к столам и, склонившись к сидящим немцам, спросил громким шепотом: – Was soll das bedeuten? Was ist das?[27]
Ему ответили вполголоса.
Эта дополнительная сортировка в зале не была предусмотрена планом; ее по телефону приказал проводить Таннхойзер, чтобы удовлетворить просьбы Кремина, Грене и пары других знакомых и спасти часть их людей. Клопотцека, с которым Таннхойзер никогда не делился подарками, обуял служебный гнев.
– Das ist verboten![28]
Он кричал, что этим лишь задерживают работу: сортировку положено проводить уже в сборных пунктах.
– Alle sofort in die Waggons! Alle! Alle! Los![29]
Эсэсовцы встали из-за стола.
– Aber Sturmbannfürer Tannhüuser…[30]
– Hier befehle ich![31]
Он знал, что ему достанется от шефа, но все закончится только криком, потому что правда на его стороне, зато как будет взбешен Кремин, этот мерзавец, который на прощание подал ему два пальца, а Грене… Поймут, к кому следует обращаться в таких случаях.
Комиссар связался по телефону с несколькими железнодорожными станциями.
– Неслыханное дело, – сказал он Клопотцеку, вешая трубку. – И паскудное к тому же. В Зборове был контроль документов: эта женщина ехала в вагоне «nur für Deutsche»[32] с каким-то офицером СС… Неужели это он выбросил ее на пути?
– Что-что?! – пронзительно вскрикнул Клопотцек. Его глаза сузились от гнева. – Что вы тут рассказываете! Офицер СС, который выбрасывает женщину на рельсы? Да как вы смеете!
В гараже работа шла своим чередом. Вильк сваривал стальные поперечины, которые должны были поддерживать расширенную раму нового грузовика. В глубине темных стекол защитных очков сварка сияла как ритмично пульсирующая звезда. Обе руки паренька, левая, державшая проволоку, и правая, с горелкой, колебались в радиусе нескольких сантиметров, каждая со своей частотой. Прыская снопами искр, жидкое железо заливало стыки, а пламя вдувало его в мельчайшие трещинки. Когда Вильк поднялся над еще дымящейся рамой, появился Полякевич с двенадцатикилограммовым молотом и парой ударов отбил все поперечины. Швы были перекалены.
– Я так вас учил?
Чертыхнувшись, пан Тадеуш послал паренька за проволокой для сварки, а сам пошел в канцелярию за папиросой. На дворе раздался шум мотора и хлопанье досок. В цех въезжал Марцинов на грузовом «фиате». Входя в канцелярию, водитель ударился головой о низкую притолоку, чего с ним никогда не случалось. Вильк подбежал к нему.
– Ну? Что там?
Он знал, что Марцинов был у самого гетто, потому что именно там размещались склады тканей, которые они возили на вокзал.
У водителя было злое, перекошенное лицо.
– Плохо. Всех со складов забрали.
Вильк хотел его спросить еще о чем-то, но замолчал, так как подошел Полякевич.
– Больше не поедете?
– Сделал два круга. Вокзал закрыт.
– Вывозят евреев?
– Вывозят.
– На моих глазах ранили типа, который хотел взять ребенка у еврейки, – вдруг сказал Марцинов.
– Это как?
– Обыкновенно. Их везли на трамвайных платформах. Она держала маленького ребенка, а когда трамвай притормозил, какой-то тип с тротуара подошел и показывает руками вот так… – Марцинов сделал призывающий жест.
– Отдала?
– Отдала, а эсэсовец с платформы бабахнул.
– И что, убил?
– Не знаю, я поехал дальше. Народ врассыпную, а немец стал палить в воздух.
Зазвонил телефон. Полякевич медленно подошел, остановился, широко расставив ноги, прижал трубку к уху. Тут же прикрыл ее рукой и обратился к Марцинову:
– Это вас.
Марцинов подошел к телефону. Долгую минуту слушал в молчании, затянулся папиросой и, выдыхая ртом и носом дым, сказал:
– Хорошо. Буду.
Повесил трубку и посмотрел на Полякевича с Вильком.
– Пан Тадеуш, я еду… И Вилька с собой возьму. Скоро вернемся, через четверть часа.
Полякевич ни о чем не спрашивал, но выражение лица у него было такое выжидающее, что Марцинов добавил:
– Едем на сортировочную. Улица закрыта, но служебную машину пропустят. Вывезу их под тряпками.
– Евреев?! – Тадеуш набрал воздуха в легкие и свистнул. – Как делать нечего могут грохнуть… Смертная казнь полагается.
– Смертная казнь? – протянул Марцинов. Он открыл дверь. – Кароль, крути кобылу!
Заработал мотор, пофыркивая в замкнутом пространстве. Вильк вскочил на высокую подножку, Марцинов забрался в кабинку, и машина, окутавшись серым облаком выхлопных газов, с грохотом съехала по деревянному скату во двор. Полякевич, широко расставив ноги, застыл у входа, долго смотрел вслед автомобилю, потом почесал затылок и бросил в глубь цеха: