Старт не представлял трудностей. «Голиаф» можно было поднять почти без всякой помощи – стоило лишь ввести программы во все автоматические и полуавтоматические устройства. Не прошло и получаса, а они уже оставили за собой ночное полушарие Земли с фосфорической россыпью городов; тогда Пиркс глянул на экраны. Великолепное это зрелище – когда Солнце на рассвете насквозь прочесывает лучами атмосферу и она пылает, словно исполинский радужный серп, – Пиркс наблюдал из космоса уже не раз, но оно ему еще ничуть не приелось. Несколько минут спустя, пройдя мимо последнего навигационного спутника, пробравшись сквозь сплошной писк и щебет сигналов, которыми были битком набиты работающие информационные машины (Пиркс называл их «электронной бюрократией космоса»), они поднялись над плоскостью эклиптики. Тогда Пиркс велел первому пилоту оставаться у штурвала, а сам отправился в свою каюту. Не прошло и десяти минут, как он услышал стук в дверь.
   – Войдите!
   Вошел Броун. Он старательно закрыл дверь, подошел к Пирксу, сидевшему на койке, и негромко сказал:
   – Я хотел бы с вами поговорить.
   – Пожалуйста. Садитесь.
   Броун опустился на стул, но, видимо, расстояние, их разделявшее, показалось ему слишком большим, он придвинулся поближе, некоторое время молчал, опустив голову, потом вдруг посмотрел прямо в глаза Пирксу и сказал:
   – Я хочу вам кое-что сообщить. Но я вынужден просить вас сохранить это втайне. Дайте мне слово, что никому этого не расскажете.
   Пиркс поднял брови.
   – Тайна?
   Он подумал несколько секунд.
   – Хорошо, даю вам слово, что я не расскажу никому, ни единой живой душе, – ответил он наконец. – Слушаю вас.
   – Я человек, – сказал Броун и остановился, глядя Пирксу в глаза, словно хотел проверить, какой эффект произведут эти слова.
   Но Пиркс, полуприкрыв веки и опершись затылком о стену, выложенную белым пенопластом, не пошевельнулся.
   – Я говорю это потому, что хочу вам помочь, – снова заговорил Броун, будто произнося заранее обдуманную речь. – Когда я предлагал свои услуги, я не знал, о чем идет речь. Таких, как я, было, наверно, много, но нас принимали по отдельности, чтобы мы не могли познакомиться и даже увидеть друг друга. О том, что мне, собственно, предстоит, я узнал, лишь когда был окончательно выбран, после всех полетов, проб и тестов. Мне пришлось тогда обещать, что я абсолютно ничего не расскажу. У меня есть девушка, мы хотим пожениться, но были финансовые трудности, а эта работа меня просто необыкновенно устраивала, потому что мне дали сразу восемь тысяч, а другие восемь я должен получить по возвращении из рейса, независимо от его результатов. Я вам все рассказываю, как было, чтобы вы знали, что я в этом деле чист. Правду говоря, я сначала не осознал, какая ставка будет в этой игре. Диковинный эксперимент, только и всего – так я вначале думал. А потом мне это начало все меньше нравиться. В конце концов, должна же быть какая-то элементарная общечеловеческая солидарность. Что же мне, молчать вопреки интересам людей? Я решил, что не имею права. Разве вы не так думаете?
   Пиркс продолжал молчать, поэтому Броун вновь заговорил, но менее уверенно:
   – Из этой четверки я не знаю никого. Нас все время держали порознь. У каждого была отдельная комната, отдельная ванная, свой гимнастический зал, мы не встречались даже во время еды, только последние три дня перед выездом в Европу нам разрешили есть вместе. Поэтому я не могу вам сказать, который из них человек, а который нет. Ничего определенного я не знаю. Однако подозреваю…
   – Минуточку, – прервал его Пиркс. – Почему на мой вопрос насчет бога вы ответили, что размышления на эту тему не входят в ваши обязанности?
   Броун поерзал на стуле, шевельнул ногой и, глядя на носок ботинка, которым чертил по полу, тихо ответил:
   – Потому что я уже тогда решил вам все рассказать и… знаете, как это бывает: на воре шапка горит. Я боялся, как бы Мак-Гирр не догадался ненароком о моем решении. Поэтому, когда вы меня спросили, я ответил так, чтобы ему показалось, будто я намерен торжественно хранить тайну и наверняка не помогу вам разгадать, кем я в действительности являюсь.
   – Значит, вы нарочно так отвечали, из-за присутствия Мак-Гирра?
   – Да.
   – А вы верите в бога?
   – Верю.
   – И думали, что робот не должен верить?
   – Ну да.
   – И что, если б вы сказали «верю», было бы легче догадаться, кто вы на самом деле?
   – Да. Именно так и было.
   – Но ведь и робот может верить в бога, – помолчав, сказал Пиркс небрежно, словно мимоходом, так что Броун даже глаза вытаращил.
   – Как вы сказали?
   – А вы считаете, что это невозможно?
   – Никогда мне это в голову не пришло бы.
   – Ладно, пока хватит. Это – сейчас, по крайней мере, – не имеет значения. Вы говорили о каких-то своих подозрениях…
   – Да. Мне кажется, что этот темный… Барнс – не человек.
   – Почему вам так кажется?
   – Это все мелочи, почти неуловимые, но в сумме они что-то дают… Прежде всего – когда он сидит или стоит, он совсем не шевелится. Как статуя. А вы же знаете, ни один человек не может долго находиться в совершенно неизменной позе. Когда ему становится неудобно, нога затечет, он невольно пошевелится, переступит с ноги на ногу, проведет рукой по лицу, а Барнс прямо застывает.
   – Всегда?
   – Нет. Вот именно – не всегда. Это мне и показалось особенно подозрительным.
   – Почему?
   – Я вот думаю, что он делает эти незаметные, словно бы невольные движения, когда специально о них думает, а как забудет – так застывает. А у нас-то как раз наоборот: мы именно должны сосредоточиться, чтобы какое-то время сохранять неподвижность.
   – В этом что-то есть. Что еще?
   – Он все ест.
   – Как это «все»?
   – Все что дают. Ему абсолютно все равно. Я это уже много раз подмечал: и во время путешествия, когда мы летели через Атлантику, и еще в Штатах, и в ресторане на аэродроме – он совершенно равнодушно ест все что подадут, а ведь у каждого человека обычно есть какие-то вкусы, чего-то он не любит.
   – Это не доказательство.
   – О нет, безусловно, нет. Но вместе с первым, знаете ли… И потом еще одно.
   – Ну?
   – Он не пишет писем. В этом я уже не на все сто процентов уверен, но я, например, сам видел, как Бартон опускал письмо в почтовый ящик.
   – А вам разрешается писать письма?
   – Нет.
   – Я вижу, вы тщательно соблюдаете условия договора, – проворчал Пиркс. Он выпрямился на койке и, придвинув лицо к лицу Броуна, неторопливо спросил: – Почему вы нарушили данное вами слово?
   – Как? Что вы сказали?! Командор!
   – Вы же дали слово, что сохраните свою подлинную сущность в тайне.
   – А! Да. Я дал слово. Однако я полагаю, что существуют такие ситуации, когда человек не только имеет право, но даже обязан так поступить.
   – Например?
   – Именно сейчас такая ситуация. Они взяли металлических кукол, оклеили их пластиком, подрумянили, перетасовали с людьми, как крапленые карты, и хотят заработать на этом большие денежки. Я считаю, что каждый порядочный человек поступил бы так же, как я, – а разве больше никто не обращался к вам?
   – Нет. Вы первый. Но мы ведь только что стартовали… – сказал Пиркс. Произнес он это совершенно равнодушно, однако замечание его не лишено было иронии, но Броун, даже если и заметил это, ничем себя не выдал.
   – Я постараюсь и в дальнейшем помогать вам в течение всего рейса… И я сделаю со своей стороны все, что вы сочтете нужным.
   – Зачем?
   Броун удивленно заморгал кукольными ресницами.
   – Как это – зачем? Чтобы вам легче было отличить людей от нелюдей.
   – Броун, вы же взяли эти восемь тысяч.
   – Да. Ну и что? Меня наняли как пилота. Я и есть пилот. И вдобавок неплохой.
   – По возвращении вы возьмете остальные восемь за две недели полета? За такой рейс никому не дают шестнадцать тысяч – ни командиру, ни пилоту первого космического класса, ни навигатору. Никому. Значит, эти деньги вы получили за молчание. По отношению ко мне, по отношению ко всем другим – хотя бы к конкурирующим фирмам Вас хотели уберечь от любых искушений.
   На красивом лице Броуна выразилось полное смятение.
   – Так вы меня еще и попрекаете тем, что я сам пришел и рассказал?!
   – Нет. Ничем я вас не попрекаю. Вы поступили так, как сочли правильным. Какой у вас КИ?
   – Коэффициент интеллектуальности? Сто двадцать.
   – Этого достаточно, чтобы разбираться в некоторых элементарных вещах. Ну, скажите, какая мне, собственно, будет польза от того, что вы поделились со мной своими подозрениями насчет Барнса?
   Молодой пилот встал.
   – Командор, прошу прощения. Если так – произошло недоразумение. Я хотел как лучше. Но раз вы считаете, что я… словом, прошу вас об этом забыть… Только помните…
   Он замолчал, увидев усмешку Пиркса.
   – Садитесь. Да садитесь вы! Ну!
   Броун сел.
   – Что ж вы не договариваете? О чем я должен помнить? Что обещал никому не сообщать о нашем разговоре? Верно? Ну а если я в свою очередь решу, что имею право о нем сообщить? Спокойно! Командира нельзя перебивать. Вот видите, все это не так просто. Вы пришли ко мне с доверием, и я ценю это доверие. Но… одно дело – доверие, а другое – здравый смысл… Допустим, я теперь наверняка знаю, кто вы и кто – Бартон. Что мне это даст?
   – Ну… это уж ваше дело. Вы должны после этого рейса оценить пригодность…
   – О, вот именно! Пригодность каждого. Но ведь вы же не думаете, Броун, что я буду писать неправду? Что я поставлю минусы не тем, которые хуже, а тем, которые не являются людьми?
   – Это не мое дело, – натянуто проговорил пилот, ерзавший на стуле во время этого разговора.
   Пиркс смерил его таким взглядом, что тот замолчал.
   – Вы только не стройте из себя этакого усердного ефрейтора, который, кроме своей бляхи, ничего не видит. Если вы человек и чувствуете солидарность с людьми, то вы должны попытаться оценить всю эту историю и осознать свою ответственность.
   – Как это «если»? – Броун вздрогнул. – Вы мне не верите? Так вы… так вы думаете…
   – Да нет, что вы! Просто слово подвернулось, – торопливо прервал его Пиркс. – Я вам верю. Конечно же, я вам верю. И поскольку вы уже выдали мне свою тайну, а я не собираюсь оценивать ваш поступок с моральной точки зрения, то прошу вас и впредь поддерживать со мной внеслужебный контакт и сообщать обо всем, что вы заметили.
   – Ну, я совсем уж ничего не понимаю, – сказал Броун и невольно вздохнул. – Сначала вы меня отчитали, а теперь…
   – Это разные вещи, Броун. Раз уж вы мне сказали то, чего не должны были говорить, так отступать теперь бессмысленно. Другое дело, разумеется, с этими деньгами. Может, сказать действительно следовало. Но денег этих я бы на вашем месте не брал.
   – Что? Но… но, командор… – Броун в отчаянии искал возражений и наконец нашел: – Они бы сразу догадались, что я нарушил договор! Еще бы в суд на меня подали…
   – Это ваше дело. Я не говорю, что вы должны отдать им эти деньги. Я обещал вам молчать и не собираюсь в это дело вмешиваться. Я только сказал
   – совершенно частным и неофициальным образом, – что я сделал бы на вашем месте. Но вы – не я, а я – не вы, и все тут. Вы хотели еще что-то сказать?
   Броун покачал головой, открыл было рот, закрыл, пожал плечами; видно было, что он до крайности разочарован результатами разговора. Так ничего и не сказав, он машинально вытянулся в струнку и вышел из каюты.
   Пиркс глубоко вздохнул. «Зря это я сболтнул: „Если вы человек…“ – огорченно подумал он. – Что за дьявольская игра! Черт его знает, этого Броуна. Либо он человек, либо все это – хитрая уловка, чтобы запутать меня, да и проверить заодно, не собираюсь ли я применить какие-либо противоречащие договору приемы, чтобы распознать этих… Ну, во всяком случае, эту часть состязания я, кажется, провел неплохо! Если Броун сказал правду, то он должен чувствовать себя не в своей тарелке – после всего, что я ему наговорил. А если нет… так опять же я ему ничего особенного не сказал. Ну и дела! Вот это влип я в историю!»
   Пирксу не сиделось на месте, он принялся шагать по каюте из угла в угол. Зажужжал зуммер – это был Кальдер из рулевой рубки; они согласовали поправки к курсу и ускорение для ночной вахты, потом Пиркс снова сел и уставился в пространство, свирепо насупив брови и невесть о чем размышляя. И тут кто-то постучался. «Это еще что?» – подумал он.
   – Войдите! – сказал он громко.
   В каюту вошел Барнс – нейролог, он же врач и кибернетик.
   – Можно?
   – Пожалуйста. Садитесь.
   Барнс усмехнулся.
   – Я пришел сказать вам, что я не человек.
   Пиркс стремительно повернулся к нему вместе со стулом.
   – Что, простите? Что вы не…
   – Что я не человек. И что в этом эксперименте я на вашей стороне.
   Пиркс перевел дыхание.
   – То, что вы говорите, должно, разумеется, остаться между нами? – спросил он.
   – Это я предоставляю на ваше усмотрение. Мне это безразлично.
   – Это как же? Барнс снова усмехнулся.
   – Очень просто. Я действую из эгоистических соображений. Если ваше мнение о нелинейниках будет положительным, оно вызовет цепную реакцию производства. Это более чем правдоподобно. Такие, как я, начнут появляться в массовом масштабе – и не только на космических кораблях. Это повлечет за собой пагубные последствия для людей – возникнет новая разновидность дискриминации, взаимной ненависти… Я это предвижу, но, повторяю, руководствуюсь прежде всего личными мотивами. Если существую я один, если таких, как я, двое или десять, это не имеет ни малейшего общественного значения – мы попросту затеряемся в массе, незамеченные и незаметные. Передо мной… перед нами будут такие же перспективы, как перед любым человеком, с весьма существенной поправкой на интеллект и ряд специфических способностей, которых у человека нет. Мы сможем достичь многого, но лишь при условии, что не будет массового производства.
   – Да… в этом что-то есть… – медленно проговорил Пиркс. В голове у него был легкий сумбур. – Но почему вам безразлично, расскажу я или нет? Разве вы не боитесь, что фирма…
   – Нет. Совершенно не боюсь. Ничего, – тем же спокойным лекторским тоном сказал Барнс. – Я ужасно дорого стою, командор. Вот сюда, – он коснулся рукой груди, – вложены миллиарды долларов. Не думаете же вы, что разъяренный фабрикант прикажет разобрать меня на винтики? Я говорю, конечно, в переносном смысле, потому что никаких винтиков во мне нет… Разумеется, они придут в ярость… но мое положение от этого ничуть не изменится. Вероятно, мне придется работать в этой фирме – ну и что за беда?! Я даже предпочел бы работать там, чем в другом месте, – там обо мне лучше позаботятся в случае… болезни. И не думаю, что они попытаются меня изолировать. Зачем, собственно? Применение силы могло бы кончиться очень печально для них самих. Вы ведь знаете, как могущественна печать…
   «Он подумывает о шантаже», – мелькнуло в голове у Пиркса. Ему казалось, что это сон. Но он продолжал слушать с величайшим вниманием.
   – Итак, теперь вы понимаете, почему я хочу, чтобы ваше мнение о нелинейниках оказалось отрицательным?
   – Да. Понимаю. А вы… могли бы сказать, кто еще из команды…
   – Нет. То есть у меня нет уверенности, а догадками я могу вам больше навредить, чем помочь. Лучше иметь нуль информации, чем быть дезинформированным, поскольку это означает отрицательную информацию.
   – Да… гм… Ну, во всяком случае, почему бы вы это ни сделали, благодарю вас. Да. Благодарю. А… не можете ли вы в связи с этим рассказать кое-что о себе? Я имею в виду определенные аспекты, которые могли бы мне помочь…
   – Я догадываюсь, что вас интересует. Но я ничего не знаю о своей конструкции, точно так же как вы не знали ничего об анатомии или физиологии своего тела… до тех пор, по крайней мере, пока не прочли какого-нибудь учебника биологии. Впрочем, конструкторская сторона вас, по-видимому, мало интересует – речь идет в основном о психике? О наших… слабых местах?
   – О слабых местах тоже. Но, видите ли, в конце концов каждый кое-что знает о своем организме… это, понятно, не научные сведения, а результат опыта, самонаблюдения…
   – Ну, разумеется, ведь организмом пользуются… это открывает возможности для самонаблюдения.
   Барнс снова, как и прежде, усмехнулся, показав ровные, но не чересчур ровные зубы.
   – Значит, я могу вас спрашивать?
   – Пожалуйста.
   Пиркс силился собраться с мыслями.
   – Можно мне задавать вопросы… нескромные? Прямо-таки интимные?
   – Мне нечего скрывать, – просто ответил Барнс.
   – Вы уже сталкивались с такими реакциями, как ошеломление, страх и отвращение, вызванные тем, что вы нечеловек?
   – Да, однажды, во время операции, при которой я ассистировал. Вторым ассистентом была женщина. Я уже знал тогда, что это означает.
   – Я вас не понял…
   – Я уже знал тогда, что такое женщина, – пояснил Барнс. – Сначала мне ничего не было известно о существовании пола…
   – А!
   Пиркс разозлился на себя за то, что не смог удержаться от этого возгласа.
   – Значит, там была женщина. И что же произошло?
   – Хирург случайно поранил мне палец скальпелем, резиновая перчатка разошлась, и стало видно, что рана не кровоточит.
   – Как же так? А Мак-Гирр говорил мне…
   – Сейчас кровь пошла бы. Тогда я был еще «сухой», как говорят на профессиональном жаргоне наших «родителей»… – сказал Барнс. – Ведь эта наша кровь – чистейший маскарад: внутренняя поверхность кожи сделана губчатой и пропитана кровью, причем эту пропитку приходится возобновлять довольно часто.
   – Понятно. И женщина это заметила. А хирург?
   – О, хирург знал, кто я, а она нет. Она не сразу поняла, только в самом конце операции, да и то в основном потому, что хирург смутился…
   Барнс усмехнулся.
   – Она схватила мою руку, поднесла ее к глазам и, когда увидела, что там… внутри, бросила ее и пустилась бежать. Она забыла, в какую сторону открывается дверь операционной, дергала ее, но дверь не открывалась, и у нее началась истерика.
   – Та-ак… – сказал Пиркс. Он откашлялся. – Что вы тогда почувствовали?
   – В общем-то я малочувствителен… но это не было приятно, – помедлив, сказал Барнс и снова усмехнулся. – Я об этом не говорил ни с кем, – добавил он немного спустя, – но у меня создалось впечатление, что мужчинам, даже необразованным, легче общаться с нами. Мужчины мирятся с фактами. Женщины с некоторыми фактами не хотят мириться. Продолжают говорить «нет», даже если ничего уже, кроме «да», сказать невозможно.
   Пиркс все время смотрел на своего собеседника – особенно пристально вглядывался в него, когда Барнс отводил глаза, – потому что старался обнаружить в нем некое отличие, которое бы его успокоило, доказав, что воплощение машины в человека все-таки не может быть идеальным. Раньше, когда он подозревал всех сразу, ситуация была иной. Теперь, с каждым мгновением все более убеждаясь, что Барнс говорит правду, и доискиваясь следов подделки – то в его бледности, которая поразила Пиркса уже при первой встрече, то в его движениях, таких сдержанных, то в неподвижном блеске светлых глаз, – он вынужден был признать, что в конце концов и люди бывают такие же бледные или малоподвижные; тогда вновь возвращались сомнения – и всем этим наблюдениям и мыслям Пиркса сопутствовала усмешка Барнса, которая вроде и не всегда относилась к тому, что Пиркс говорил, а скорее выражала понимание того, что именно он чувствовал. Эта усмешка была Пирксу неприятна, она смущала его, и ему тем труднее было продолжать этот допрос, что в ответах Барнса звучала безграничная искренность.
   – Вы обобщаете на основании одного случая, – пробормотал Пиркс.
   – О, потом я много раз сталкивался с женщинами. Со мной работали, то есть учили меня, несколько женщин. Они были преподавательницами и тому подобное. Но они заранее знали, кто я. Поэтому старались скрывать свои чувства. Это им давалось нелегко, потому что временами мне доставляло удовольствие раздражать их.
   Улыбка, с которой он смотрел Пирксу в глаза, была почти дерзкой.
   – Они искали, знаете, каких-нибудь особенностей, отличий со знаком минус, а раз это их так интересовало, я иногда развлекался, демонстрируя такие особенности.
   – Не понимаю.
   – О, наверняка понимаете! Я изображал марионетку: и физически – скованностью движений, и психически – пассивным послушанием… а как только они начинали наслаждаться своими открытиями, я внезапно обрывал игру. Я полагаю, что они считали меня порождением дьявола.
   – Послушайте, вы не предубеждены? Это ведь только домыслы, тем более что они были преподавательницами, значит, имели соответствующее образование.
   – Человек – существо абсолютно несобранное, – флегматично сказал Барнс. – Это неизбежно, если возникаешь так, как вы; сознание – это часть мозговых процессов, выделившаяся из них настолько, что субъективно кажется неким единством, но это единство – обманчивый результат самонаблюдения. Другие мозговые процессы, которые вздымают сознание, как океан вздымает айсберг, нельзя ощутить непосредственно, но они дают о себе знать, порой так отчетливо, что сознание начинает их искать. Именно из таких поисков и возникло представление о дьяволе как проекция на внешний мир того, что существует внутри человека, в его мозгу, но не поддается локализации – ни наподобие мысли, ни наподобие руки.
   Он еще шире улыбнулся.
   – Я излагаю вам кибернетические основы теории личности, которые вам, наверное, известны! Логическая машина отличается от мозга тем, что не может иметь сразу несколько взаимоисключающих программ деятельности. Мозг может их иметь, он всегда их имеет, поэтому-то он и представляет собой поле битвы у людей святых или же пепелище противоречий у людей более обычных… Нейронная система у женщины несколько иная, чем у мужчины, – речь идет не об интеллекте, и вообще различие здесь только статистическое. Женщины легче переносят сосуществование противоречий – в большинстве случаев это так. Кстати говоря, именно потому науку и создают в основном мужчины, что она представляет собой поиск единого, а значит, непротиворечивого порядка. Противоречия мешают мужчинам сильнее, поэтому они стремятся их устранить, сводя многообразие к однородности.
   – Возможно, – сказал Пиркс. – И поэтому вы считаете, что женщины видели в вас дьявола?
   – Это, пожалуй, слишком сильно сказано, – ответил Барнс. Он положил руки на колени. – Я казался им в высшей степени отталкивающим и благодаря этому привлекал. Я был воплощением невозможного, чем-то запретным, чем-то, что противоречит миру, понимаемому как естественный порядок вещей, и ужас их выражался не только в желании бежать, но и в жажде самоуничтожения. Если даже никто из них не признался себе в этом открыто, я могу сделать это за них: в их глазах я представлял собой бунт против покорности биологическим законам. Ибо я был воплощением бунта против Природы, я был существом, в котором биологически рациональная, а значит, корыстная связь эмоций с функцией продолжения рода была разорвана. Уничтожена.
   Он быстро взглянул на Пиркса.
   – Вы думаете, что это философия кастрата? Нет – поскольку я не был искалечен; таким образом, я не являюсь существом низшего порядка, я только существо, отличающееся от вас. Существо, любовь которого всегда будет – во всяком случае может быть – такой же бескорыстной, такой же ни на что не пригодной, как смерть; и потому эта любовь вместо ценного оружия становится ценностью в себе. Ценностью, разумеется, с отрицательным знаком – как дьявол. Почему так случилось? Меня создали мужчины, и им легче было сконструировать потенциального соперника, чем потенциальный объект страсти. А как вы думаете?.. Я прав?
   – Не знаю, – сказал Пиркс. Он не смотрел на Барнса; он не мог на него смотреть. – Не знаю. Конструкцию определяли различные факторы – пожалуй, экономические прежде всего.
   – Наверное, – согласился Барнс. – Но и те, о которых я говорил, тоже сыграли свою роль. Только все это, командор, – одна великая ошибка. Я говорил о том, что люди чувствуют по отношению ко мне, но ведь они лишь создают еще одну мифологию, мифологию нелинейника, потому что я никакой не дьявол – надеюсь, это понятно – и не являюсь также потенциальным эротическим соперником, что, может быть, несколько менее понятно. Я выгляжу, как мужчина, и говорю, как мужчина. И психически я, наверное, в какой-то степени мужчина, но именно в какой-то степени… Впрочем, это уже не имеет почти никакого отношения к делу, по которому я пришел.
   – Ну, неизвестно, неизвестно, – бросил Пиркс. Он смотрел на свои переплетенные пальцы. – Говорите дальше…
   – Если вы желаете… Но я буду говорить только от собственного имени. Я ничего не знаю о других. Я как личность возникал в два этапа: в ходе предварительного программирования и в ходе обучения. Человек ведь тоже так возникает, но первый из этих факторов играет для него меньшую роль, потому что он появляется на свет едва оформившимся, я же физически сразу был таким, как сейчас, и мне не пришлось учиться так долго, как ребенку. Но из-за того, что я не знал ни детства, ни юности, а был мультистатом, которого сначала загрузили массой предпрограмм, а потом до бесконечности тренировали и пичкали множеством информации, – из-за этого я стал более однородным, чем любой из вас. Ведь каждый человек – это ходячая геологическая формация, прошедшая через тысячу раскаленных эпох и еще через тысячу – ледниковых, когда слои оседали на слои… Сначала тот, конечный, ибо первый и потому ни с чем несравнимый мир ребенка до знакомства с языком – мир, который позже гибнет, поглощенный стихией речи, но все же таится где-то на дне. Это вторжение красок, форм и запахов в мозг, вторжение через органы чувств, открывшихся сразу после рождения… и лишь потом начинается разделение на мир и не-мир, то есть на «не-я» и «я». Ну а потом – это половодье гормонов, эти противоречивые, на разных уровнях программы влечений и убеждений… История формирования человека – это история сражений мозга с самим собой. Я не знал всех этих безумств и разочарований, я не проходил этих этапов, и потому во мне нет ни малейшего следа детства. Я способен растрогаться и, наверное, мог бы даже убить – но не из любви. Слова в моих устах звучат так же, как в ваших, но для меня они означают нечто иное.