- Вот так, Виктор. А ты - на ноги встать. Это всегда успеется. Сейчас тебе самое время девок за жопу хватать. Я так понимаю, - заключил Севкин отец.
   Я покосился в его сторону. Он дымил "Беломором", пепел оседал на его нечесаной бороде, она старила его лет на десять.
   - Если б ты видел, Витя, как малофейка замерзает при ниже нуля!
   "Ну что они в нем находят? - думал я. - И откуда у человека эта непробиваемая уверенность в себе? И на чем она, интересно, держится? И отчего у меня ее нет? Я ведь моложе, стройнее, возвышенней".
   - Всю дубленку снегурке узором расписал.
   "А может у него секрет какой есть? - рассуждал я. - Нет, он у всех есть, конечно. Но может, у него он секретней? И длиннее? Вот вам и вся разгадка. Вот они и млеют, капитанши".
   Вообще-то Хазинова - так все его в городе звали, настоящая фамилия его была Хазин, - так вот, Хазинова был просто сдвинут на сексе. Что под руку попадет - с тем и сношался. Севка рассказывал, как однажды подшофе он даже трахнул соседский фотоувеличитель. Потом минут двадцать отмачивал орган в закрепителе при красном свете.
   - Осторожней! - прикрикнул он и нажал на запасной тормоз. - Не на меня, Витя - на дорогу смотри.
   - Главное - это в струю попасть, - наставлял Севкин отец. - Маневрируй так, чтобы попасть на зеленый. Один раз на зеленый попал - и дело в шляпе. Всю дорогу едешь себе будто в зеленой волне. Это как с телками: главное первый раз вставить, а там... огого!
   Тут мне придется прервать его ненадолго, чтобы рассказать историю знакомства Хазиновы с Севкиной мамой, тетей Стеллой Бидонец. История эта, на мой взгляд, небезынтересна. Поведал мне ее дедушка Эмма уже в Америке, а он в свою очередь услышал ее от Давида Абрамовича Кондуктора, покойная жена которого приходилась троюродной сестрой отчиму тети Стеллы Бидонец. Вот эта история почти без купюр.
   ИСТОРИЯ ЗНАКОМСТВА ХАЗИНОВЫ С ТЕТЕЙ СТЕЛЛОЙ БИДОНЕЦ
   Хазинова и тетя Стелла Бидонец познакомились и полюбили друг друга на званном обеде у общих приятелей по фамилии Фуко. Вернее, Хазинова дружил с мужем Фуко, а тетя Стелла с женой. Евгений Фуко был известным в городе хирургом, а его жена, Полина Фуко, в девичестве Лапшина, преподавала математику в сто шестнадцатой школе и в молодости недурно танцевала. По словам дедушки, личико у нее было точь-в-точь как у одной популярной актрисы сороковых годов (я запамятовал имя актрисы). Однажды, примерно за неделю до обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, супруги Фуко поцапались. Ничего серьезного - обычная семейная ссора, о которой обычно забываешь на третий день ("Женишься - поймешь, пока поверь на слово", - ввернул тут дедушка Эмма). То ли новое платье жены не пришлось Жене Фуко по вкусу, то ли между ними возникли кое-какие трения в связи с интимной стороной их супружеской жизни - не знаю, поскольку дедушка этого не знал, да и Кондуктор тоже не знал. Однако факт оставался фактом неприятный осадок после ссоры не растворился, и во время обеда, на котором познакомились и полюбили друг друга Хазинова и тетя Стелла Бидонец, постоянно возникали неловкие паузы, которые даже весьма остроумные тосты Хазиновы за белизну золотых рук нашей драгоценной хозяюшки - не могли сгладить в полной мере. Тосты Полина выслушивала с большим вниманием и доброжелательностью, польщенная, она то и дело скрывалась на кухне и тот же час вновь появлялась в гостиной то с уткой с яблоками, то с пирогом с мясом, то с блинами с икрой. Однако трение между супругами Фуко не уменьшалось, и ни одна колкость, роняемая хирургом в адрес жены, не ускользала от проницательного Хазиновы, хотя внимание его почти безраздельно было сосредоточено на его будущей жене - молодой, кокетливой арфистке с тонкими губами, волевым подбородком, маленьким розовым носиком и очками в массивной черной оправе с толстенными стеклами, за которыми глаза ее представлялись ему двумя карими пуговичками. Так он ей тремя часами позже и шептал, подпрыгивая на заднем сиденье полупустого троллейбуса: "У тебя ... глаза словно... двека... риепуго... ...чки".
   За столом она была немного рассеяна, на комплименты отвечала невпопад, время от времени роняла кусочки пирога на свой зеленый люстриновый пиджак, при этом умудряясь строить Хазинове глазки, что из-за очков удавалось ей далеко не всегда. И все же, если верить Кондуктору, она сумела-таки пленить Хазинову. Чем? Молодостью, естественностью, свежестью, смехом - вот чем. Хотя о вкусах, разумеется, не спорят, и дедушке, например, Поля Фуко всегда казалась намного интересней. В ней, Поле, по словам, дедушки был тот несколько старомодный шарм, та ненавязчивая заинтересованность в собеседнике, которая и делает женщину женственной.
   В какой-то момент Хазинова, не спускавший глаз с арфистки, резко встал со стула и прокричал петушиным голосом: " У меня тост, наливайте скорее, мудачье!" Все заметно оживились. Арфистка шмыгнула носиком. Хирург грубо толкнул Полину локтем в бок: "Зачем ты позвала этого жлоба?" Полина прошипела: "Чей он, интересно, друг, мой или твой?" и чарующе улыбнулась Хазинове. Тот выплюнул косточку маслины - она залетела за пианино, - и поднял над головой бокал красного вина: "Друзья, я немного пьян, и потому не ручаюсь, что скажу складно, но думаю, что будет от души". Хирург Фуко обратился к арфистке: "Этого я опасался больше всего, Стеллочка". Та опять шмыгнула носиком и вдобавок многозначительно прихрюкнула. Но это не смутило Хазинову.
   "Что нас влечет друг к другу, дети? - высокопарно начал он. - Боязнь одиночества, страх смерти, скука или же те соки, что нас склеивают?"
   Полина пукнула еле слышно и сказала с чувством: "По-моему, Роберт, вы просто не дурак похавать на дармовщинку. Я права?"
   Хазинова насупился: "Полина, милая, не надо пердеть и не надо перебивать. Ни то ни другое вам не к лицу. Ведь это все-таки тост, а не дерьмо собачье".
   Арфистка Стелла коснулась под столом бедра хозяйки: "Продолжайте же, Роберт, вы, кажется, в ударе".
   Роберт учтиво поклонился: "Благодарю вас. Сразу чувствуется человек искусства, мартышка вы моя этакая!"
   Стелла тихо засопела.
   "Так вот, я хотел бы выпить за средства массовой информации. Нет, не за газеты и журналы, не за радио и телевидение, а за то, чем мы с вами обмениваемся, когда у нас кончаются слова!"
   Хирург пожал плечами: "Снова назюзюкался, мурло". Полина опять негромко пукнула и захлопала в ладоши чуть преувеличенно, а Стелла поправила съехавшие на кончик носа очки и внимательно посмотрела на Хазинову, отправляющего в рот очередную маслину.
   Через полгода они расписались, а еще через год у них родился мой друг Севка.
   6. НЕ СРЕДИ ПАЛЬМ
   Надо признаться, что слова, оброненные Хазиновой в его драндулете, пребольно укололи мое самолюбие. С девушками о ту пору я и впрямь испытывал известные трудности. Нет, я не об эрекции, до этого, как правило, не доходило. Я о незабудках, отправленных рукою рассерженной красавицы в урну, о тягостных пятиминутных паузах, возникавших во время нечастых прогулок при луне, ну и о звонких пощечинах, нарушавших вечернюю тишину, когда я, будто забывшись, пытался обвить девичью талию своей дрожащей рукой. Неловок я был с женским полом, неловок и смешон.
   И тем не менее одна навязчивая мысль не давала мне покоя ни днем ни ночью. Тем последним летом решил я непременно лишиться девственности, причем, осуществить это здесь, на родине, среди березок (это был, разумеется, образ, не более - березок в наших южных широтах я отродясь не видал), но ни в коем случае не там, за границей, среди... - тут я мысленно запинался, не зная, какой образ, и не обязательно дерево, но все же желательно дерево - может лучше всего символизировать Запад; если у нас среди березок, то там? среди пальм? Нет, не думаю, не в Бразилию же мы собирались в конце концов! Но в голову ничего, кроме газетных каменных джунглей, почему-то не лезло.
   Потерять девственность! Легко сказать. Но как? И с кем? Вариант типа Севкиной жрицы любви с Садовой я отметал: если такой герой, как Севка, поначалу опешил в ее храме, то у меня с ней точно богослужения не получилось бы. Да и где взять необходимые для исполнения ритуала тридцать рублей? Не бежать же, в самом деле, на толкучку - торговать дедушкиными статуями Свободы, правильно? Оставались соученицы, соседки по даче и курортницы.
   * * *
   Я привел Олю на пустую городскую квартиру - мои были на даче - и предпринял попытку ее раздеть. Оля была против.
   - Ты что, решил, я из тех, что вечерами стоят на Соборной, да?
   - Оля, ты чего?
   - Это ты чего? К-козел.
   - Оля, ну пожалуйста.
   Севка советовал: никогда ни о чем не проси их, кидай на кровать, а сам падай сверху.
   - Ты что, очумел?
   - Ну, Оля.
   - Что - Оля?
   - Ну мне очень нужно.
   - Сейчас же пусти, кретин.
   Еще одна попытка: в уборной, неподалеку от железнодорожного вокзала я готовлюсь к свиданию с девушкой по имени Татьяна. Я почему-то уверен, что чувства наши более или менее взаимны, хотя мое с ней общение к тому времени сводилось лишь к мимолетной встрече в троллейбусе №1, да трем кратким телефонными разговорам, два из которых были прерваны по ее инициативе. И тем не менее мне, шестнадцатилетнему идиоту, было ясно, как дважды два, что встреча наша непременно должна завершиться интимной близостью. Более того, я был убежден, что мне необходимо предохранить себя от всякого рода инфекционных заболеваний, о которых я столько слышал от Севки. С этой целью я и спустился в городскую уборную. Как я представлял себе, в порыве страсти мне будет несподручно воспользоваться профилактическими средствами. Сделать это, решил я, нужно заблаговременно. Нет, вы видели что-нибудь подобное? Короче, оказавшись в уборной, расстегиваю я ширинку, разрываю пакетик, и тут до меня доходит... Но не буду утомлять вас, читательницы, излишними деталями чисто физиологического свойства. Скажу лишь, что для того, чтобы натянуть презерватив на член, необходима мало-мальская эрекция, а те, кто заглядывали в конце семидесятых в наши городские туалеты, должны помнить, что в них не то что возбудиться было нелегко, в них извините, большую нужду справить не каждому удавалось. А тут еще этот несносный запах хлорки...
   Словом, я так увлекся этой практически неразрешимой задачей, что, конечно же, опоздал к Татьяне на свидание. У центрального входа в здание вокзала ее не было. И в самом здании ее тоже не было. И у выхода к поездам ее не было. И в буфете не было. И у касс. Ушла. Хотя кто ее знает, может быть, она вообще на свидание не явилась. Продинамила, нехорошая.
   Ну, что ты будешь делать? Ползет к концу лето, мы вот-вот должны получить визы, а я все еще девственник.
   Последний шанс: все та же Оля. Не смог взять ее штурмом, попробую осадой.
   7. ФИЛОЛОГ ОЛЯ
   Недавно я нашел запись в дневнике, который вел той осенью: "Упрочить свое положение у нее в голове посредством ежевечерних встреч под часами у библиотеки".
   Она со скрипом поступила на филфак, а я, в ожидании визы, подрабатывал статистом при киностудии. Платили мне по два рубля в день, и на предотъездную жизнь мне этого, в общем, хватало. Правда, картину, в которой я снимался в том сентябре, на экраны так и не выпустили. В ней образ матроса-анархиста - его играл замечательный актер Зиновий Эрдман - не соответствовал по мнению киноначальства стереотипам соцреализма. Ну не типичен был этот немного застенчивый, прихрамывающий ветеран русско-японской войны Лепешко Семен с библейской грустью в уголках усталых глаз и мягкой полуулыбкой. Не типичен.
   Я же изображал одного молодого шпика в массовке. Помню, как чувствовал я большую ответственность и очень из-за этого потел. Ведь это уже не совсем статистом шнырял я в толпе, злобно щурился и поправлял фиалку, торчавшую из моей петлицы. Это уже была известная заявка на характер, это был легкий эскиз образа с нервным, готовым в любой момент сорваться в абстракцию рисунком. Это уже требовало некоторого перевоплощения, хотя и не Бог весть какого: власть о ту пору я совсем не уважал, на идеалы октября клал, как говорится, с прибором, и потому выслеживал революционно-настроенных граждан в ярком свете юпитеров с особым каким-то рвением.
   Об этом я и рассказывал Оле однажды вечером, пересыпая свое повествование смешными деталями, которыми не буду сейчас загромождать эту и без того громоздкую историю. В ответ Оля смеялась звонко-звонко, и смех ее под строгими сводами библиотеки был очень приятен на слух, а ровные крупные зубы белели в темноте. Но это уже на чисто визуальном уровне.
   А встречались мы тогда в восемь, максимум полдевятого - я, торопливо смыв грим под краном во дворе, она с "Дон Кихотом" подмышкой. Это тогда я дал ей прозвище "моя ветреная мельница". Не ветряная, а именно ветреная. Я был тогда не дурак покаламбурить, она же не дура была погулять. Да, постоянством будущий филолог Оля, прямо скажем, не отличалась. Не спала она, по словам Севки, разве что с фонарным столбом. Ну и со мной тоже.
   Как ее занесло на филологический - сказать затрудняюсь. С детства она готовилась в актрисы и все кого-то изображала. Лучше других у нее выходила роль соблазнительницы с глазами, улыбкой и особым запахом, исходящим от наружного слоя кожи. Когда она улыбалась какому-нибудь франту при галстуке и головном уборе, тот спотыкался на ровном месте, бледнел и начинал молоть сущий вздор. Он называл ее богинечкой розовоперстой, она же в ответ высовывала толстый язык и делала грудью верх-вниз.
   О шорохе ее юбки слагали двустишия. Однажды, еще ребенком, ее укусил злой дядька за попку. С тех пор ее так и понесло. Одному юнге из Уругвая она уже в двенадцать пошла навстречу за два пятьдесят и пару колготок. Потом были слезы, аборт, а также мама, сердито лающая.
   В школу она приходила раз в неделю, на большую перемену. Старшеклассники любили ее по очереди. Она даже завучу как-то сняла напряжение в живом уголке после урока географии. Завуч, плотный лысеющий мужик с рыбьими глазами, пыхтел где-то сзади, а она все смотрела на свернувшегося в три погибели дремлющего удава и думала об артисте Д.Банионисе.
   К нам на выпускной она явилась голой. Причем, все делали вид, что так надо. Она танцевала с молоденьким преподавателем физкультуры, томно склонив голову ему на плечо и пощипывая его маленькие пунцовые ушки. Мы потухали. Я далеко не Флобер, хотя бы потому, что когда говорю "мы", легко могу перечислить, кто "мы". Потухали: Севка, двое Сашечек-букашечек, Яник-с-яичко, Осик Сипатый и кусающий губы ваш покорный слуга. Мы даже забили на бутылку "чернил" - с кем она будет кормить удава в живом уголке после бала. Тогда, кстати, песней сезона была After The Ball, в которой волоокий Маккартни надрывался в темпе блюза:
   After the ball, after the ball
   You were the one, out in a hall
   You were the one, the woman who loved me
   After the Ball.
   Или как Севка с Осиком ее в тот же вечер переиначили: "После бала, после бала, физруку опять давала, он тебя через "козла" ... " ну и так далее, в том же духе.
   Севка, к слову, неплохо знал их семью - дед у них был военным, дядя какой-то шишкой в министерстве в Киеве, отец плавал, мать спекулировала. Жили они на Среднефонтанской в двухэтажном особняке. Севка заходил к ним иногда, пытался подтянуть ее по алгебре, причем, садился он всегда по другую сторону стола, чтобы голова не так кружилась от запаха ее волос. Самое смешное, а тогда ему было совсем не до смеха, она и под столом умудрялась достать его ногой и там творить с ним нечто далеко не алгебраическое. Скорее, акробатическое. Не хочется снижать тон, не хочется сбиваться на дешевые остроты, тем более, что пора уже наконец дать ответ на простой вопрос: потерял я, черт бы ее подрал, девственность среди березок или не потерял, но я себе не прощу, если пользуясь случаем, не вставлю буквально два слова о ее ногах.
   Нет, это были не просто ноги. Это были дивные ноги. Длинные и стройные ноги. Это были ноги, созданные отнюдь не для ходьбы, бега или, скажем, прыжков в длину, но для абсолютного покоя, для прогулок в мире идей, для самосозерцания и для любви вечной. О, эти колени, эти икры, эти лодыжки, эти розовые пятки, даже зимой пахнущие песком во время прибоя, я вижу вас будто расстался с вами только вчера во второй половине дня!
   Филолог Оля, скажи, почему на мои чувства ты неизменно отвечала кому-то другому? Нехорошая, объясни, зачем, когда я, кончив цитировать Бальмонта, лез тискать твои сиськи, ты била меня, негодница, Сервантесом прямо по яйцам, после чего я, растеряв остатки красноречия и согнувшись пополам, со слезами на глазах выдавливал из себя жалкое: "всё, ай! больше не буду, ну больно же, ах ты сука малая"?..
   Все эти картинки весны моей половой зрелости настолько порой теряют ясность очертаний, что так и тянет обернуться в темноте к источнику луча, в котором над нами пляшут мириады пылинок, а из них сотканы и Оленька, поправляющая бретельки и челку, и я с романом бессмертного испанца между ногами, и бульвар, весь в окурках и голубином помете, - так вот, говорю, до чего хочется иной раз обернуться и бросить в сердцах в ничто: "Эй, сапожник! Резкость!" Но боишься нарваться...
   А с Оленькой мы, наспех примирившись после обычной нашей схватки, сидим в кинотеатре повторного фильма им. Маяковского. Она жует трубочку с заварным кремом, я пытаюсь разобраться в происходящем - мы немного опоздали. Вроде, по войну. Ну и про любовь тоже, как же без этого?
   На трибуне известный актер в роли агитатора. "Серьезней, граждане, многозначительней. Хмурьтесь, - призывает, - как в трагедии "Б. Годунов" в свое время хмурились предки наши с котомками". А с места ему: "На кого работаешь, падло?" Хотя по виду - не тот падло, а этот. А агитатор степенно так: "Ни на кого, браток, в том-то и беда вся. Хотел бы на себя, но платить себе не могу - и так на жизнь не хватает". Хотя по лицу понимаем - врет, хватает. Тут как грянули смычковые, невеста как разошлась, разрумянилась, в пляс пустилась, и вдруг давай блевать! Аж всего свекра забрызгала. От корова: грудь ей стеснило, слезы туманят взор, ротик свой прелестный ручкою прикрывает - не хочет при людях ударить лицом в барабан. А тут и доярка товаркам пошла плакаться-причитать: "Ой, бабоньки тошно, ой тошно! Мужички все до единого на фронте, холодильник, как на грех, накрылся, а чинить-то некому, кругом такая черствость, плесень и, это, ну в общем, отсутствие элементарного человеческого органа. Ой, истосковалась я, ой, иссохлась, ой, жду весны, аж не дождуся ее. Весной, слыхать, большой начальник из центра приедет, запрет на онанызимь сымет. Я, дура старая, и то стала ногти стричь - готовиться..."
   Тут пленка рвется, свет включают, народ, привыкший к перебоям с искусством, безмолвствует, Оленька спит на моем плече, губки ее перепачканы кремом. Я не удерживаюсь и слизываю его торопливо. Она открывает глаза и, сонно улыбаясь, шепчет: "Вот глупое кино. Пойдем-ка лучше в сад".
   Конечно, Оля, лучше в сад. Ах, сад! Как я люблю гулять в тени твоих аллей, ноздрей вдыхая твой полураспад! Вот как у меня тут даже в рифму на радостях вышло. Итак, осень, конец сентября, где-то вдали поет певица Кристаллинская, мы внимаем, полусмежив веки. Скамейки все одной изрезаны непристойностями... И вдруг: что это? сон? или явь? Филолог Оля улыбается мне в темноте, расстегивает две верхние пуговки желтой приталенной рубашки и смотрит на меня своими чудными глазами. "Ну? А дальше что?" - говорит не то она, не то ее взгляд, не то...
   Ну, что дальше? Дальше губы оказались мягкими. Господи, где же это все сейчас? В памяти или еще где? Сколько ей тогда было? На ощупь не многим больше, чем мне. Семнадцать. Прекрасный, пахучий возраст. Ну там бюстгальтер, все дела, попка. Зубы выпадают, а я всё еще помню и ее, и суховей, и тот шпагат на шершавой скамье в горсаду, и не среди берез никаких, а под каштаном... Занозы в попе не забылись. Филолог Оля, где же ты есть в настоящий момент? Моя ветреная мельница, моя прекрасная Дульсинея?
   Мы с ней протрахались весь октябрь и половину ноября того предотъездного года. Дед Эмма очень волновался, что все это некстати, что нам еще в Киев за выписками, в Москву за визами, а паковаться, а прощаться... А я смотрел на деда с блаженной, 9 на 12 улыбкой, и думал: "Ну, на фига я уезжаю от нее?"
   Я даже не помню, как мы расстались. Как той ночью (или другой?) стояли у окна - это помню. Как за окном пыль садилась, и сутулые люди в кепках, переругиваясь, запирали квасные ларьки на ночь - тоже. И еще помню, что на вокзал провожать она меня не пришла.
   А вот еще одна запись из дневника, который я вел той осенью:
   "Есть вещи, о которых лучше не говорить и не думать. На сладкое была она сама. Теплая, потная, сладкая, глазастая. Умру, но лучше не найду, думалось.
   Монетку кладешь на рельсы, вы меня слушаете? Грохочет по рельсам восемнадцатый трамвай, вам слышно отсюда? Подходишь к рельсам, насвистывая. Нагибаешься с напускным равнодушием. Смотришь. Монетка на рельсах длинная, расплющенная, горячая. Не монетка уже, а так - одно название".
   8. НА ПЕРРОНЕ
   - Ну, что, студент, - сказал я Севке на перроне в день нашего отъезда (пока мы собирались уезжать, он умудрился поступить в Строительный), писать мне будешь?
   - Письма, что ли? - спросил мой друг.
   - Не обязательно, - ответил я.
   - А что тогда?
   - Отчеты о превратностях судьбы пиши. С графиками. Акварели ментальных ландшафтов. Я не знаю, Севка. Что хочешь, то и пиши.
   - Я к тому, что письма это скучно, Витечка. Ну кто-то там женится, кто-то загремит в армию, кто-то купит подержанный "Запорожец" или МХАТ с Дорониной прилетит.
   - Жизнь вообще штука не шибко веселая, - сказал я. - А если еще и писем не писать...
   - А как насчет снов? - вдруг спросил он.
   - Снов?
   - Снов, - повторил Севка. - Меняться сновидениями. Как когда-то, но в письмах. Я тебе свой сон, ты мне свой. Дорогой друг, в твоем прошлом сне ты пишешь... А вот что приснилось мне... А иначе, ну что ты мне напишешь про свою Америку: ищу работу, учу язык, вставил негритоску?
   - Мысль неплохая, - отвечал я. - Я про сны. Но как быть с мальчиками (так мы называли наши доблестные органы, стоящие на страже и т.д.)? Думаешь, письма со снами они тормозить не будут? Ведь присниться может такое, в чем себе самому не всегда сознаешься. А тут сон в письме, да еще из-за рубежа. Ты как думаешь?
   - Я думаю, это все рубежи, - промолвил мой друг. - Запомнить сон рубеж. Написать мне - рубеж. Письмо дойдет - еще рубеж, я отвечу - опять рубеж.
   - Красиво говоришь. Тебе б не в инженера, Сева. Тебе бы в Цицероны с Апулеями.
   - Пошути у меня, - сказал Севка. - Американская твоя рожа.
   Тут он крепко обнял меня, прижал к себе и поцеловал, поскольку мама, папа, дедушка и Дора Мироновна (дедушкина вторая жена) уже вовсю барабанили по стеклу вагона с внутренней стороны и показывали на часы и делали угрожающие лица - до отхода поезда оставалось две минуты.
   - Ну что, старик, - сказал я уже со ступеньки вагона. - Не увидимся больше, а?
   - А во сне как же? - ответил Севка.
   Поезд тронулся.
   Нас много народа пришло провожать - дедушку в городе многие знали и уважали. Давид Абрамович Кондуктор явился и тотчас же, вероятно от наплыва чувств, стал чихать на весь перрон, но к моему удивлению без обычных для него побочных эффектов; папины друзья-фотографы пришли; какие-то мамины коллеги, из тех, кто не страшился неприятностей по службе (к отъезжающим тогда относились как к прокаженным - близко старались не подходить), мои друзья по школе подвалили - двое Сашечек-букашечек, Осик Сипатый со своей девушкой, Яник-с-яичко и др., ну и целый полк родственников, и все они, как по команде, вдруг стали прижимать платки к сухим глазам, громко шмыгать носами, махать руками, с траурным видом кричать: "Счастливо! Не забывайте!" и, натыкаясь друг на дружку, медленно идти за поездом. Присутствовать на собственных похоронах - занятие малоинтересное, и я поспешил ретироваться в купе.
   9. РИМСКАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ
   Не буду докучать читателю своими туристическими заметками (турист из меня никудышный) о городе Риме, где нас перед тем, как впустить в США, мариновали около четырех месяцев: снимали опечатки пальцев, фотографировали в фас и профиль, проверяли состояние здоровья, давали заполнять анкеты с многочисленными вопросами - в ответ на некоторые из них приходилось бессовестно лгать (состояли ли вы в комсомоле - гм, нет, не состоял; подвергались ли политическим гонениям? - ого, еще как, спрашиваете!).
   Остановлюсь лишь вкратце на двух-трех ключевых событиях той римской весны. Большущий переполох вызвали результаты дедушкиного медицинского обследования, когда у него обнаружили какой-то шум в легких и даже пригрозили отправить назад. Не помню, как это все утряслось, по-моему, не обошлось без небольшого подношения врачу (духи "Красная Москва"). Еще больший переполох возник, когда папа одним прекрасным вечером застукал маму в кафе у фонтана Треви в обществе какого-то усатого итальянца в кожаных брюках, угощавшего маму кофе с мороженым. Папа там же, у Треви, закатил маме грандиозный скандал, который чуть было не кончился разводом, особенно когда выяснилось, что итальянец был никаким не итальянцем, а меховщиком из города Еревана. До развода дело, разумеется, не дошло, но после этой сцены у фонтана папа долго еще не мог прийти в себя, и то и дело доставал маму всевозможными армянскими загадками, как например: "Усатое, волосатое, в кожаных штанах, на стуле сидит, эспрессо пьет, к чужим женам пристает? Что это?" и т.д. Ну, а я тем временем подрабатывал на бензоколонке недалеко от Пирамиды, а после работы бегал по музеям города - все хотел найти оригинал того самого "Фомы" Караваджо, из которого Давид Абрамович Кондуктор смастерил для меня когда-то недолговечный мой кораблик, но "Фома" почему-то никак на глаза мне попадался.