- Сергей Семеныч... командир отдельного корпуса прибыл, - осторожно подсказал начальник штаба.
   Командующий привстал навстречу, и Литовченко мог оценить по его несвежему лицу, чего стоила ему, победителю Днепра, оборона маленького Великошумска. На газетной фотографии, опубликованной по поводу присвоения ему звания Героя, был изображен нестарый человек недюжинной воинской зоркости и большого волевого нажима; этот был человечней и старше. По меньшей мере десять лет отделяли портрет от оригинала. Но с задорной хитринкой взглянули на Литовченку его светлые, низко срезанные веками глаза и читали, читали в нем все до последней, еще нынешним утром написанной строки.
   - Я задержал вас, простите, - сказал он, когда Литовченко по форме представился новому начальнику. - Слышал о вас. Хорошо воевали под Кантемировкой. Мы с вами едва не встретились и на Халхин-Голе...
   - Да, я командовал танковой бригадой, - уточнил Литовченко.
   Их рукопожатье длилось дольше, чем требуется для обычного первого знакомства.
   - Мой начальник штаба, знакомьтесь. Именинник сегодня, по этому случаю предвидится большая иллюминация в шестнадцать ноль-ноль... Что ж, подсоблять приехали? Хорошо. - Он показал на стул возле себя. - У вас красные глаза, генерал... простудились?
   - Ветром надуло, товарищ командующий. "Виллис!"
   - Тогда в порядке. Я и сам два дня с гриппом просидел... Сегодня ветрено. Ну, места тут красивые, жалко отдавать такие. Рощи, знаете, речки романтические. Например, река Слеза, пожалуйста... ваш район обороны! - и стукнул пальцем в голубую жилочку на карте, которую ни на мгновенье не выпускал из поля зрения.
   - Мне знакомы эти места, - вставил Литовченко.
   - Воевали здесь?
   - Нет... но бывать приходилось.
   - Отлично. Словом, не знаю, сколь приятные воспоминания связаны у вас с местностью, однако климат нынче здесь довольно жаркий...
   Они посмеялись, все трое, давая время окрепнуть завязавшейся боевой дружбе. Неожиданно суховато командующий осведомился, как прошла разгрузка, кто состоит начальником штаба в корпусе и, прежде всего, много ли стариков в бригаде. Литовченко отвечал по порядку, что последние эшелоны прибыли в четырнадцать десять, о чем узнал в Коровичах, что начальник штаба - его соратник по Кантемировке, и когда говорил о стариках корпуса, мысленно видел перед собой Соболькова.
   - Приятно, - откликнулся командующий и помолчал, прикидывая сроки прибытия корпуса в район сосредоточения. - Ехали через Коровичи, значит, все поняли. Напирают!.. Дорога без приключений?.. Впечатления обычные?
   Оба вопроса не требовали ответа и служили лишь переходом к большому разговору, но в памяти Литовченки мелькнули письма из неметчины, девочка с бутылью, опустошенные селенья. Вместе с воспоминаниями опять смутный жар вхлынул в голову и руки, и стало невозможно не подвести беглые итоги наблюдениям дня. Что-то располагало к беседе в этой чистой хатке, похожей на домик учителя Кулькова, на исходе дня и на пороге событий. Верилось, они начнутся, едва лучик переползет с края стола на фикус и потеряется в его вислой зелени.
   - Горя много причинили они нам, товарищ командующий. За пальбой как-то не примечаешь его, а как зачерпнешь в ладонь да рассмотришь одну такую гориночку... - Он сконфуженно запнулся на догадке, что никто не слушает его.
   - Минуточку, - перебил командующий, коснувшись его руки, и жестом обратился к начальнику штаба: - Прикажите дать мне стотысячную карту и еще артиллерийскую, по новым ориентирам. И, кроме того, схемы всех минных полей. Вообще, я нахожу наше минирование неудовлетворительным. Разучились стоять в обороне! Я спрашиваю, как... как могла эта полусотня пройти мимо Дедовщины? Простите, я слушаю вас, о чем вы начали? - вернулся он к приезжему. - Ах да, про горе. В основном это, конечно, правильное и довольно ценное наблюдение, но... А здорово вас прохватило, генерал. Вам бы спирту теперь с кайенским перцем. Знатная, штука, медный таз в сито превращает... ребята у одного местного фюрера достали. Вы еще не обедали? Тогда займемся пока действительностью, а там и пообедаем вместе, если не полезут. Что-то наши кулинары при мне давеча имениннику карасями хвалились...
   Он надел очки. Стало тихо, будто и не война. Из комнаты по соседству сочился ворчливый басок: уединясь, член военного совета отчитывал одного из прибывших майоров, видимо, оступившегося хозяйственника. Потом над самой кровлей протрещал самолетный винт, и прохожий "мессершмитт" выбросил наугад кассету мелких бомб. Одна упала рядом на огороде, все легонько дрогнуло, а лампа синего стекла двинулась на подоконнике, точно собралась ринуться вон из хаты. Командующий с укоризной взглянул на нее поверх очков и снова склонился над Украиной.
   - ...следите за мной, генерал? Здесь у них шесть танковых дивизий; правда, трепаных. Скоро довоюются до сумы, битого туза по десять раз в игру кидают. Я сам эту валлонию раза три по морде хлестал... Но на днях одну перекантовали с севера, да вот, оказывается, свежая из Дании подошла. Этих предоставляю вам, лакомьтесь, генерал. Заметьте, отличная самоходная на левом фланге! Все это нацеливается... - Красный карандаш пробежал от Житомира до великой водной преграды, указывая предполагаемое направление главного немецкого удара; недосказанное Литовченко сам читал на карте из-за плеча командующего. - Вчера натиском необыкновенной плотности, в две танковых дивизии на километр фронта, им удалось...
   Повторялся рассказ подполковника, но уже в точной схеме всех оперативных обстоятельств.
   Итак, преследуя Германию, отходящую на юго-запад, наши передовые части задержались для перегруппировки и подтягивания тылов. Иссякла сила в железном кулаке, раздробившем киевский узел немецкой обороны, и противник стремился теперь обратить в выгоду себе эту вынужденную приостановку советского наступления. Здесь он решил огрызнуться, на рубеже неглубокой речки, внучки старого Днепра. На этом этапе войны, когда явственно обозначился перевес Красной Армии, это было отчаянье пополам с авантюрой, теперь и скромный успех окрылил бы щипаного германского орла и доставил бы ему временную возможность маневра на советские вторые эшелоны. Данные разведки, показания пленных и немецкие листовки сходились в одном: черная птица собиралась доклевывать свою жертву. Гвардейская танковая армия медленно пятилась на восток, и это походило на то, как замахивается бичом пастух, когда рукоятка еще отводится назад, а злое и гибкое жало его уже поднимается из пыли для броска вперед.
   - Итак, задача вашего корпуса в том, чтобы задержать противника на этом рубеже, а когда он надпорет себе брюхо о ваше железо...
   Ветер совсем стих. В природе наступила почти весенняя тишина, пронизанная спокойным желтоватым светом. Хотелось, чтоб длился вечно этот вечер, тихий и благостный дар, улыбка родины солдату, уходящему в бой. Но таяло его очарование, вдруг повеяло холодом, пора стало прикрыть окно. Лучик погас, и тотчас же, все четыре и вперебой, зазвонили телефоны. Начальник штаба взял сразу две трубки, четвертая досталась члену военного совета, который появился следом за майором, шедшим на цыпочках и красным, как после бани.
   Некоторое время все говорили - "да, да, да", отмечая передвижения противника, и видно было, как старели карты. Лев Толстой - доносил справа о начале германской атаки. Семьдесят танков и около трех батальонов пьяной пехоты выдвинулись на Хомянку с намерением работать на север и северо-восток. 14.63 сообщал одновременно, что двенадцать "тигров" в сопровождении зверья помельче смяли минометный полк и распространяются вдоль реки Шквальный артиллерийский огонь в центре также следовало считать предвестием удара. В целях отвлечения внимания от основного замысла вражеский нажим производился по всему фронту. Дольше всех держал трубку командующий.
   - Так, понял. Сбить переднюю шеренгу танков, а пехотку накрыть легонько эрэсами. Это хорошо трезвит... Что-о?.. Трезвит, говорю, - резко повысил он голос и, рассмеявшись, дважды произнес нет и четыре раза хорошо. - Изготовить восемнадцать семьдесят и предупредить... кто у тебя, кстати, прикрывает южное направление?.. кто, кто?
   Но, то ли залило провод водою, то ли раздавил его на камне броневик, слышимость становилась хуже. Приходилось криком пропихивать приказания через оголенную, расплющенную медь, - сетка голубых жилок проступила на залысинах его лба. Потом ввязалась чья-то посторонняя речь, и командующий со сдержанной вежливостью попросил телефониста убрать всех с линии к чертовой матери.
   - Кто?.. Так вот, намекни твоему Литовцеву, что я его помню. Это он, кажется, удирал из-под Вязьмы?
   - Нет, он из-под Ржева удирал, - вполголоса поправил начальник штаба, не отрываясь от карты.
   - Виноват... из-под Ржева! Известный спринтер. Скажи ему: что бы он ни делал, вижу его. Итак, договорились; с тобой всё. - Он бросил трубку, хотя еще бурчал в ней голос, и зевнул широко, по-солдатски, набираясь сил еще на одну бессонную ночь,
   - Что-то рано начали они сегодня, - заметил начальник штаба, справившись с часами.
   - Зима. Дни идут на убыль. Немецкая аккуратность, - солидно, логической цепью пояснил членвоенного совета и пошел к окну взглянуть, не морозит ли к ночи.
   На улице было сыро и пусто. Синела вода в колеях. Петух с хвостом вроде бенгальского огня проследовал со своей дамской оравой на ночлег. Телефоны молчали, но ухо различало в тишине и льющийся скрежет гусениц, и задержанное дыхание стрелка, приникшего к противотанковому ружью. Литовченко успел передать через связиста в Млечное, где отныне помещался его штакор, чтобы ждали его в 18.00 и держали под присмотром левофланговый стык с пехотой его полутезки Литовцева. Немцы продолжали давление, и вот район обороны корпуса становился районом сосредоточения, чтобы завтра же превратиться в его исходные позиции.
   - Так и не дали нам вместе пообедать, генерал, - сказал на прощанье командующий. - Им сегодня непременно нужно уложить очередные две тысячи своих солдат... педанты! Да и караси, верно, пережарились. Отложим это дело до Румынии. Как она там именуется, эта рыбешка, что хвалил вчерашний корреспондент?.. - Но член военного совета промолчал: у него было своих забот достаточно, чтобы помнить названье румынской форели. Отправляйтесь... буду звонить вам, возможно, сегодня же. - И опять чуть дольше задержал руку Литовченки. - Вы считаете выполнимой мою наметку... при таких флангах и в свете установившейся танковой тактики?
   Сумерки густели быстро; вдруг, точно карликовое солнце, над столом засияла переносная лампа, знаменуя наступление ночи. В свете ее все, включая и читателя Гоголя, оказавшегося армейским прокурором, ревниво глядели теперь на командира, вступающего в их боевое содружество.
   - Я полагаю, - сказал Литовченко, - что точной науки о танках еще нет, как и во времена Камбреи Суассона. Это мы пишем ее с вами. Такой она и войдет в академические лекции. Но первые главы, на мой взгляд, составлены советскими танкистами довольно толково.
   - Это верно... под Бродами, например, участь танкового сражения решили пятьдесят машин!
   - Да... когда было уничтожено по полторы тысячи с каждой стороны.
   - Зачем же брать немецкий пример? - возразил Литовченко. - У меня в корпусе имеются такие доценты, которые пятьюдесятью танками и без предварительной подготовки сдерживали тысячу... - И опять вихрастый лейтенант встал у него перед глазами. - Разумеется, дело это довольно суетливое... Итак, разрешите приступить к следующей главе, товарищ командующий?
   Судорожно зазвонил телефон. Немецкая демонстрация отвлечения продолжалась, и, хотя правофланговая атака приняла ясные очертания главного направления, внезапно на сцене появился хуторок Вышня, не имевший существенного значения в начавшейся битве. Тут и обнаружилась припрятанная противником танковая мелочь. Уже одеваясь, Литовченко слышал заключение командующего: "Нахалы... контратаковать и выбросить, исполнение немедленное". И, как отголосок приказа, раскатистый пушечный разговор возник в ясной тьме перед крыльцом, где наготове ждали машины.
   Мерцала над горизонтом вечерняя звезда, но сотни беспокойных земных светил оспаривали сейчас ее первенство. Цветные ракеты подымались в небо, высокие пристрельные журавли шрапнелей перемежались с пунктирами светящихся снарядов, рябили небо вспышки гвардейских минометов, и вот звезда блекла, терялась в смутной пелене дыма, потому что война уже зажгла свои дикие ночные костры. Шоферы наблюдали от машин за этим пестрым фейерверком. Генерал подошел сзади. Ближний безучастным голосом доводил до сведения остальных, как хозяин вон той, наискосок, хаточки, едва придвинулась канонада, порубил своих гусей, готовясь уходить от немца... и как они лежали на пороге, все шестеро, пышные и безголовые, те самые, что криком и крыльями встречали их на селе... и как стояли молча над ними хозяйские дети.
   - О гусях потом, - сказал Литовченко, открывая дверцу. - Дотемна Ставищи проскочить, опасный отрезок... Показывай, шофер, свою работу!
   Офицер доложил последнее сообщение рации: за исключением тридцать седьмой, размещение корпуса закончилось. Это означало, что квартирьеры развели роты по домам, если только не зимний лес стал местом их временного пристанища; ложатся в грязь все шестьдесят километров корпусного провода для связи с бригадами и соседями, варится побатальонная каша, бродят по карте карандаши и циркули, прощупывает разведка, где противник, сколько его, каково состояние его духа, готовности, оружия и сапог; то были первые обороты новой шестерни в большом армейском механизме. Машины прогрелись и вот поднырнули в сизый падымок туманца. Дорогу прихватило холодком, ехать было хорошо.
   На сиденье рядом обнаружился плотный пакет, в нем мясо и бутылка какого-то трофейного напитка; так и не вспомнил Литовченко, чтобы командующий в его присутствии отдавал распоряжение об этом свертке. На обстоятельное ознакомление с ним ушло в среднем полчаса, и когда генерал выкидывал за борт бумагу, там плескалась и текла река ночи. Струились поля, уставленные куполами вроде казацких шапок - ометы бурачной ботвы, мелькал нестаявший снежок во впадинках поглубже, изредка с удвоенной скоростью проносились одноглазые грузовички с белым облачком над радиатором, потом длинные руины, руины, и вдруг душевный огонечек в уцелевшем окне, и, наконец, - встречный лесок, такой неотвязчивый, долго и вприпрыжку бежал наперегонки с машиной. В мутном слякотном стекле, вставленном в фанерную прорезь, все это сливалось в нескончаемую ленту, и начинало представляться, что уже много километров тянется стена великошумского монастырька, высокая, под небеса, с полубойницами вместо окон. Начавшийся жар и однообразное качанье преувеличивали размеры видений, еще более властных, чем днем.
   "Кажется, заболеваю... не вовремя!" - впервые за сутки сознался себе Литовченко, закрывая глаза и откидываясь на заднюю стенку "виллиса".
   Собор кончился, а то, что вначале прикидывалось только снежком, на поверку оказалось фасадами глинобитных строений. Внутренний сумеречный свет, какой внезапно озаряет мрак усталому путнику, помог теперь и генералу различить безлюдную и как бы недосказанную окраину Великошумска. Три тополя прошумели над головой, и стал виден уютный, такой прохладный даже в нынешнюю июльскую жару домик учителя Кулькова.
   "Приехали..." - вяло подумал Литовченко.
   Все сбывалось немножко не так, как предсказывала утренняя догадка. Митрофан Платонович встретил гостя во дворике, в той вышитой рубахе, в какой навсегда простился с Литовченкой тридцать лет назад. Совпадение не удивляло: с годами люди научаются беречь испытанную дружбу вещей. Дворик стал пошире, и нарядней обычного распушились в нем цветастые мальвы. Друзья обнялись, но не радость, а как бы нездоровый озноб доставило Литовченке это объятие. Хозяин пошел впереди, и огорчило гостя, что ничем не напомнил о былом, не пошутил о глобусе, даже не подивился чудесным превращениям в судьбе бывшего ученика. Не было ни рассказов о прошедшем житье-бытье, ни обещанных кавунов, и в окошке ничего не было, будто в пустоте висел учительский домик.
   Они сидели молча, великий вопрос читался в молчанье старика: "Чем возместит история неоплатную человеческую муку, причиненную войной? Чем вознаградит она труд современников, одетых в изорванные смертью шинели? Что там, за издержками века, за горными хребтами, на которые поднимались мы столько веков? Или ближе станет солнце к тем, кто доберется до их снеговой и все-таки земной вершины?"
   И Литовченко отвечал с волнением, точно это был урок, заданный тридцать лет назад; и он знал, что старику мало только пространного отчета о материальных благодеяниях или перечисления параграфов еще не полностью осуществленной программы.
   "Слушай, милый мой старик. Завтра бой, а нынче мое время - минутка. Простоим ее благоговейно у главных врат, которых мы достигли. Взгляни в звездный проем этой вечной арки, окинь глазом принадлежащие тебе пространства... Не зарождается ли в тебе богоподобная способность реять над безднами, где ползали твои пращуры? Простор - отец крыльев. И уже не отречется от своего знания человек, как невозможно ему забыть колесо, или рычаг, или винт Архимеда, поднявшие его с четверенек".
   "Я слышал это и раньше", - сказал Кульков.
   "От кого? От самого себя!.. Оглянись, трудно жили наши отцы. Даже когда плясал, бывало, под хмельком дед мой Фадеич, мне представлялось, что это он пудовыми сапогами отбивается от горя. Но никогда не покидала народ вера в правду, что постучится однажды в окошко мира. Мы решили помочь истории и сократить срок сказки... Смотри, грозные силы состоят служанками при людях, и уже протянута рука за ключиком от сокровенных тайн матери и жизни. Значит, надо спешить, пока они не стали Достоянием злых, готовых ее созидательный потенциал обратить на разрушенье. Судьбу прогресса мы, как птенца, держим в наших огрубелых ладонях. Оказалось, никому она так не дорога, как нам. Преданность идее мерится готовностью на усилия и Жертвы".
   "Цена должна соответствовать товару", - сказал Учитель Кульков.
   "Учась ходить на двух, человек ушибался больнее, но страдание не вернуло его назад, в пещеру Кто отправляется далеко, тот обрекает себя и на лишения. Терпение - посох подвига, который награждает время... По чередованию событий трудно представить вечность, как слепому постигнуть море по соленым брызгам на губах; смертному, слабому мнится, что он живет на краю времени; боль застилает ему взор в будущее. Но когда мой танкист покуривает свою махорочку перед атакой, он смотрит вперед и как бы держит ее в руках, газетку двадцать первого века, полную великих новостей! В том и заключено бессмертие советского солдата".
   "Искать друзей в будущем - удел одиночества", - сказал Кульков.
   "Нет!.. потому что никто, кроме нас, не смеет глядеть в будущее без боязни. Неодолимые резервы движутся оттуда нам навстречу. Ни с посланиями, ни с жалобами мы не обращаемся к ним. Они и без того до последней кровинки - наши. С непокрытой головой они посетят скелеты наших городов, они раскопают известковые карьеры братских могил, святая и умная печаль отуманит их сердце. Кто свалит их или прельстит соблазном скотского существования, где наука изобретала душегубки, и насилие и грабеж были заповедью древних государств? Поняв все, они восславят наши горести и грубоватые песни, бедность одежды и суровый обычай времени, увенчанный победой..."
   "Ты против войны!" - сказал Кульков.
   "Я не собирался быть солдатом, но раз коснулись меня огнем - горе им, кто обнажил меч неправедной и неразумной войны. Нам, которые голыми руками разворотили свою темницу и вырвались на простор Океана, ничто не страшно. Что фашизм! Мы пройдем сквозь него, как сквозь дым последнего дикарского костра. Наше железо будет становиться лишь острей от ударов врага, пока не поймут, насколько оно безопасней в наших плугах и станках, чем в образе наших танков".
   Больше Литовченко не слышал Кулькова. Толчок рванул его с сиденья и заставил открыть глаза. По ветлам вокруг черной воды можно было узнать Ставищи. Свет фар доставал до шлагбаума, преградившего путь. Остановка произошла в том же месте, что и утром, шагах в ста от бывшего контрольного пункта. Бешеная дрожь мотора передавалась телу; чужие не стучали поблизости, некого стало спросить - отстали или проскочили вперед. За смотровым стеклом стоял немецкий верзила, переодетый в красноармейскую шинель. Он почти не отличался от обычного регулировщика; всего их там было трое. Остальные выжидали во тьме, на краю плотины, не сводя автоматов с проезжих. У них был свой план. Никто не произнес ни слова.
   Левый флажком отсигналил приказ стать к левой обочине. Шофер повиновался; волнуясь и рискуя сжечь сцепление, он стал делать это на больших оборотах и с пробуксовкой. Вдруг резким броском - скорее хитрости, чем даже радиатора - он спихнул двух в жидкую черноту позади, где, верно, уже лежала на дне та давешняя, воронежская, с ямочками на щеках. На мгновенье колесо повисло над бездной; в последующее, вывернувшись и выжав газ до конца, он с ходу пустил машину на опущенный шлагбаум... Никто не помнил впоследствии, гаркнул ли он при этом ложись или сама передалась им спасительная догадка. Последовал треск, будто с маху полоснули дубиной по фанере; звонкий холод пополам со стеклом обрушился на спины пассажиров. Их выручила накатанная в том месте дорога... Когда шофер разогнулся на сиденье, машина вскачь неслась по краю глубокой балки, и впечатленьице было посильнее, чем самая встреча с передовым немецким патрулем. Полкилометра все молчали, привыкая к жгучему ветру и слушая фанерный дребезг позади Они так и не дождались автоматных очередей вдогонку; это служило добрым признаком, что немецкое купанье еще не закончилось.
   - Эх, теперь совсем простудитесь без шапки, - сокрушенно прокричал шофер, удостоверясь в сохранности седоков. - Стекло в грязи, ни дьявола невидно. Зато теперь поспособней будет, круговой обзор! - и помахал рукавичкой впереди себя.
   - Не дразни счастья, - проворчал капитан, обирая битое стекло с шинели и в предчувствии крупного разговора с начальством. - Второй раз оно дураку не улыбается.
   - Точно, - согласился тот и плавно остановил машину. - Придется вас слегка побеспокоить... товарищ гвардии генерал-лейтенант!
   Проверив на ощупь, не отвязались ли запасные бачки, он не без видимого удовольствия принялся срывать остатки фанерного короба. Делал он это со словоохотливой присказкой, понятной после встряски, но, может быть, ему и в самом деле нравилось, что и для них наконец после долгого перерыва началась война. По скату спускались качающиеся огни отставших "виллисов".
   - Торопятся... ничего, проскочат. Теперь ганцы сушиться в село поднялись. Нонешние воды, ой, ядовитые. Прямо скажем, иностранному телу ни к чему.
   Холод ослабел, едва движение прекратилось. Беззвездная ночь освещалась лишь заревом, которое теперь неотступно следовало за генералом. Если не считать шоферской возни да привычного в небе гудения какого-то связного шмеля с фонариком, было совсем тихо. Тем слышней доходил до сердца далекий звук, похожий на ворчанье, с каким зверь ворочает и рвет безгласное поверженное тело. Литовченко припомнились глаза старухи из Коровичей, девочка с бутылью, черная клякса на обочине шоссе, старенькая книжка в руке прокурора. Летящая гоголевская фраза вошла в него как стрела, и острие обломилось в памяти, чтобы остаться там навеки: "Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи..."
   Грузный, понижающийся лай дважды пронесся над головой в ту сторону, куда в облегченном виде и двинулся головной "виллис". Литовченко читал эти дорожные мелочи, как ноты с листа, завершая ознакомление с обстановкой. Германские дивизии выходили к железной дороге; назад, в Лытошино, было бы теперь, пожалуй, и не проехать. Вскоре поземка побежала по полям; она превратилась в пеструю и крутую, как вчера, изморозь, когда машины вступили в расположение корпуса.
   Множественный след гусениц сводил с дороги влево во мглу горелой сосновой рощи. Деревья стояли в дряблом вислом снегу, как древние озябшие хвощи. По несмолкающему треску древесины и бормотне моторов можно было заключить, какая уйма железа размещалась там на ночлег.
   Наступил поздний по военному времени час. Люди еще не спали.
   7
   Тридцать седьмая бригада пришла на место затемно: нараставшие события удлинили намеченный маршрут, посдвинув ее на крайнее левое крыло армии. Сразу по прибытии экипажам выдали неприкосновенный запас, а ротных командиров вызвали в батальон. Пока они на ночь глядя лазили со штабным начальством по артиллерийскому бурелому на опушке и спускались в окрестные поля, откуда ждали немца, поступило приказание закопать машины. Еще основательней этих явных признаков подсказывало старым танкистам особое обостренное чутье, что утро застанет бригаду в огне. Их невольная озабоченность, происходившая от перерыва в боевой практике, передавалась и новичкам. На марше тридцать седьмая попала под бомбежку, которую еще нельзя было считать боевым крещеньем. Прямых попаданий не было - бригада увеличила дистанцию и скорость. Кроме заклиненной осколком башни да разбитого баяна, привязанного с барахлишком снаружи, повреждений на всю часть не оказалось. На минутку в открытом люке мелькнули немецкие штурмовики, и младшему Литовченке верилось - все целились в него одного!