Гастон Леру
Дама в черном

Глава I
Которая начинается с того, чем романы обыкновенно кончаются

   Венчание Робера Дарзака и Матильды Станжерсон состоялось в Париже, в церкви Сен-Николя-дю-Шардонне, 6 апреля 1895 года, в камерной обстановке. Прошло немногим более двух лет со времени необычайных и драматических событий, происшедших в поместье профессора Станжерсона в Гландье[1], – событий настолько сенсационных, что преждевременно было бы утверждать, будто нашумевшая в обществе тайна Желтой комнаты успела отойти в область воспоминаний.
   Совершенное в уединенном местечке страшное и таинственное преступление было еще настолько живо в памяти людей, что если бы брачную церемонию не скрывали ото всех, то маленькую церковь, без сомнения, заполнили бы зеваки, жаждавшие поглазеть на героев нашумевшей драмы.
   На венчание были приглашены лишь самые близкие друзья Дарзака и Станжерсона, на скромность которых можно было положиться. Я тоже оказался в их числе; приехал в церковь я довольно рано и первым делом постарался, конечно же, отыскать Жозефа Рультабия. Я был несколько обескуражен, не обнаружив его среди присутствующих, хотя имел основания не сомневаться в его приезде. В ожидании этого человека я подошел к адвокату Анри-Роберу и Андре Гессу, которые вполголоса обменивались воспоминаниями о наиболее интересных моментах версальского процесса[2]. Я рассеянно слушал их разговор, приглядываясь к окружающей обстановке.
   Боже мой, как же неприглядна эта церковь Сен-Николя-дю-Шардонне! Потрескавшаяся, с отвалившейся штукатуркой, грязная, без того величественного отпечатка седой старины, который составляет лучшее украшение каменных стен, церковь была темной снаружи и весьма зловещей внутри, покрытой пылью и плесенью, как и большинство старинных зданий кварталов Сен-Виктор и Бернардинцев, на скрещении которых она построена. Небо как будто избегает это святое место, посылая туда лишь скупой свет, с невероятным трудом пробивающийся через вековые рамы. Читали ли вы «Воспоминания детства и юности» Ренана?[3] Войдите в церковь Сен-Николя-дю-Шардонне, и вы поймете, почему автору «Жизни Иисуса», который обучался в соседней семинарии и покидал ее лишь для молитвы в этой церкви, так часто приходила здесь мысль о смерти. И в этом могильном мраке, в этом углу, созданном, казалось бы, лишь для горя и оплакивания мертвых, нам предстояло праздновать свадьбу Робера Дарзака и Матильды Станжерсон! Мне стало не по себе, я усматривал в этом печальное предзнаменование.
   Рядом со мной Анри-Робер и Андре Гесс продолжали болтать, и первый признался второму, что не может быть вполне спокоен за судьбу Робера Дарзака и Матильды Станжерсон даже после счастливого исхода версальского процесса, пока официально не подтверждена смерть их беспощадного врага, Фредерика Ларсана. Известно, что через несколько месяцев после принятия Дарзака в Сорбонну произошла ужасная катастрофа с трансатлантическим пароходом «Дордонь», совершавшим рейсы между Гавром и Нью-Йорком. В туманную ночь близ берегов Ньюфаундленда на «Дордонь» наскочило трехмачтовое судно, разрезавшее носом машинное отделение парохода. И в то время, как ветер уносил парусное судно, пароход за десять минут пошел ко дну. Лишь тридцать пассажиров, чьи каюты находились на палубе, успели спастись в спущенных на воду шлюпках. На другой день они были подобраны рыбачьим судном, доставившим их в Сен-Жан. В последующие дни океан выбросил на берег сотни трупов, среди которых было опознано тело Ларсана. Документы, зашитые в одежду найденного трупа, подтверждали, что на сей раз Ларсан действительно мертв. Матильда Станжерсон наконец освободилась от своего загадочного мужа, с которым обвенчалась тайно, благодаря легкости американских законов, в неосторожную минуту доверчивой юности. Этот опасный мошенник, чье настоящее имя – Боллмейер – небезызвестно в криминальной хронике, женился на ней под именем Жана Русселя. Теперь же он больше не мог встать преступной тенью между Матильдой и тем человеком, который столько лет безмолвно и героически любил ее. В свое время я во всех подробностях рассказал об этом страшном деле[4], одном из самых интересных в судебных летописях; оно получило бы роковую развязку без гениального вмешательства восемнадцатилетнего репортера Жозефа Рультабия, который сумел отгадать, что под маской полицейского агента Фредерика Ларсана скрывался сам Боллмейер!..
   Смерть злодея, похоже, положила конец цепочке трагических происшествий и послужила причиной быстрого выздоровления Матильды Станжерсон, у которой после ужасных событий в Гландье помутился рассудок.
   – Видите ли, дорогой друг, – говорил Анри-Робер Андре Гессу, который беспокойно оглядывал церковь, – видите ли, в жизни всегда нужно быть оптимистом. Все наладится, даже несчастья мадемуазель Станжерсон… Но что с вами? Вы ждете кого‑нибудь?
   – Да, – ответил Андре Гесс, – я жду Фредерика Ларсана.
   Анри-Робер рассмеялся настолько громко, насколько позволяла святость места, но мне вовсе не было смешно, так как я сам был недалек от того, чтобы разделить беспокойство Андре Гесса.
   Несомненно, я не мог предвидеть невероятное происшествие, которое нам угрожало, но, когда я мысленно переношусь в то время и стараюсь отвлечься от всего, что я узнал после, – а я постараюсь в течение всего своего рассказа открывать истину лишь по мере того, как она прояснялась для нас самих, – я очень хорошо припоминаю странное волнение, которое овладело мной при мысли о Ларсане.
   – Да бросьте, Сенклер! – воскликнул Анри-Робер, заметивший мое волнение. – Вы же видите, что Гесс шутит…
   – Кто знает, – возразил я.
   И я невольно стал осматриваться вокруг, как это только что делал Андре Гесс. Действительно, мошенника так часто считали мертвым в то время, когда он звался Боллмейером, что ему нетрудно было воскреснуть еще раз в виде Ларсана.
   – Посмотрим! Вот и Рультабий, – заметил Робер. – Держу пари, что он знает больше вас.
   – Он очень бледен! – проговорил Гесс.
   Молодой репортер подошел к нам и довольно рассеянно пожал нам руки.
   – Здравствуйте, Сенклер, здравствуйте, господа… Я не опоздал?
   Мне показалось, что голос его дрожит… Он сейчас же отошел, уединился в углу, опустился на колени, как ребенок, перед аналоем и в молитве закрыл свое бледное лицо руками.
   Я не знал, что Рультабий набожен, и его горячая молитва удивила меня. Когда он поднял голову, глаза его были полны слез. Он не пытался скрыть их и нисколько не интересовался тем, что происходило вокруг него, отдавшись молитве, а может быть, и горю.
   Но какому горю? Разве не счастлив он был, присутствуя на этой долгожданной свадьбе?.. Не его ли рук делом был этот счастливый союз Робера Дарзака и Матильды Станжерсон?.. В конце концов, быть может, молодой человек плакал от счастья. Он поднялся с колен и скрылся в тени за колонной. Я не решился последовать за ним, так как видел, что он хочет побыть один. В это время Матильда Станжерсон как раз входила в церковь под руку со своим отцом. Робер Дарзак шел за ними.
   Как изменились все трое! Драма в Гландье очень тяжело отразилась на них. Но, странное дело, Матильда Станжерсон теперь казалась еще прекраснее. Правда, она не была уже той античной богиней, тем живым мрамором, той холодной красавицей, возбуждавшей шепот восхищения на официальных празднествах Третьей республики[5], на которых Матильду обязывало появляться видное положение ее отца. Казалось, напротив, судьба, заставившая Матильду искупить неосторожность юности, ввергла ее на время в пропасть отчаяния и безумия лишь для того, чтобы сбросить каменную маску, за которой скрывалась чуткая и нежная душа. И ее душа сияла в этот день, мне казалось, нежным блеском на чистом овале ее лица, на гладком белом лбу, в глазах, исполненных счастливой грусти, в которых читалась любовь ко всему прекрасному и доброму.
   Что касается ее туалета, то, к своему стыду, я должен сознаться, что не помню его и не сумею даже назвать цвет ее платья. Но зато я хорошо помню странное выражение, которое было на ее лице, пока она не увидела среди нас того, кого искала. Она совершенно успокоилась и овладела собой только тогда, когда увидела Рультабия за колонной. Она улыбнулась ему, а затем и нам.
   – У нее все еще полубезумный взгляд!
   Я порывисто обернулся, чтобы посмотреть, кто произнес эту недобрую фразу. За моей спиной стоял жалкий господин, которого Робер Дарзак, по своей доброте, устроил у себя в Сорбонне помощником лаборанта. Звали его Бриньоль; он был отдаленным родственником жениха. Никто не знал других родных у Дарзака, чья семья происходила из южных провинций. Дарзак давно лишился отца и матери, братьев и сестер у него не было, и он потерял всякую связь с родным Провансом, откуда принес горячую жажду успеха, редкую трудоспособность, крепкую голову и природную потребность в привязанности и преданности, которая проявилась по отношению к профессору Станжерсону и его дочери. Дарзака также отличал мягкий акцент, который вначале вызывал улыбку у его сорбоннских учеников; вскоре они, однако, полюбили эту тихую и музыкальную речь, смягчавшую неизбежную сухость лекций их молодого и уже знаменитого учителя.
   В одно прекрасное весеннее утро прошлого года, – следовательно, минуло уже около года, – Робер Дарзак представил нам Бриньоля. Последний приехал прямо из Экса, где работал в физическом институте; из‑за какого‑то проступка его выбросили на улицу, но он вовремя вспомнил о своем родстве с Дарзаком, отправился в Париж и сумел так разжалобить жениха Матильды Станжерсон, что последний взял его к себе. В то время здоровье Робера Дарзака нельзя было назвать цветущим, он еще не успел оправиться после потрясений, пережитых им в Гландье и зале суда, но уже можно было с уверенностью сказать, что выздоровление Матильды и ожидание их скорой свадьбы должны были благоприятно повлиять как на моральное, так и на физическое состояние профессора. Между тем мы все заметили, что с тех пор, как появился Бриньоль, помощь которого должна была существенно облегчить работу Дарзаку, последний лишь слабел.
   Нельзя сказать, что Бриньоль вообще принес с собой удачу, так как во время опытов один за другим произошли два несчастных случая. Первый был вызван необъяснимым разрывом гейслеровой трубки[6], осколки которой могли опасно поранить Дарзака, но поранили самого Бриньоля – у него до сих пор остались шрамы на руках. Второй случай, более опасный по возможным последствиям, произошел вследствие неожиданного взрыва небольшой бензиновой горелки, над которой Дарзак как раз в этот момент наклонился. Пламя могло сжечь ему все лицо, но, к счастью, опалило лишь ресницы и расстроило на некоторое время зрение, так что он с трудом переносил яркий солнечный свет.
   Со времени таинственных приключений в Гландье я был склонен относиться с крайним подозрением к самым обыденным вещам. Мне довелось присутствовать при последнем несчастном случае. Я сам отвел нашего друга к аптекарю, а оттуда к доктору и довольно сухо попросил Бриньоля, выразившего желание нас сопровождать, оставаться на месте. По дороге Дарзак спросил, почему я так резко обошелся с этим бедным Бриньолем; я ответил, что вообще не испытываю симпатии к этому человеку, так как мне не нравятся его манеры, к тому же я считал его виновным в роковой случайности. Дарзак хотел узнать причину, но я не сумел назвать ее, и он рассмеялся. Однако смех его прекратился, когда доктор объявил, что он мог потерять зрение и лишь чудо спасло его.
   Мои подозрения по поводу Бриньоля, без сомнения, были смешны, и несчастные случайности больше не повторялись. Тем не менее я настолько был предубежден против него, что в глубине души не мог простить ему ухудшения здоровья Дарзака. В начале зимы Дарзак стал кашлять, так что я, да и все мы умоляли его взять отпуск и отправиться на юг. Доктора посоветовали ему Сан-Ремо. Он поехал и уже через неделю написал нам, что чувствует себя гораздо лучше; ему казалось, что с тех пор, как он прибыл туда, «с его груди свалилась какая‑то тяжесть…» «Я дышу!.. Я дышу!.. – говорил он нам. – Уезжая из Парижа, я задыхался!..» Это письмо Дарзака заставило меня призадуматься, и я поделился своими мыслями с Рультабием. Последний был также очень удивлен тем фактом, что Дарзак плохо чувствовал себя вблизи Бриньоля и поправлялся, лишь расставшись с ним… Моя убежденность в этом была настолько сильна, что я ни за что не хотел позволить Бриньолю уехать из Парижа. Нет, ни за что! Если бы он уехал, я последовал бы за ним! Но он не уехал – наоборот, Станжерсоны никогда не видели его у себя чаще, чем в эти дни. Якобы для того, чтобы справиться о здоровье Дарзака, он все время захаживал к профессору и торчал у него. Как‑то раз ему удалось повидать и Матильду, но я нарисовал невесте Дарзака такой портрет Бриньоля, что навсегда возбудил в ней отвращение к нему и был очень доволен этим успехом.
   Дарзак провел в Сан-Ремо четыре месяца и вернулся почти совершенно выздоровевшим. Впрочем, глаза его все еще были очень слабы, так что ему необходимо было сохранять большую осторожность. Рультабий и я решили следить за Бриньолем и обрадовались, узнав, что свадьба должна состояться в самом ближайшем времени и что Дарзак уедет с женой в далекое путешествие, подальше от Парижа и… Бриньоля. Вернувшись из Сан-Ремо, Дарзак спросил меня:
   – Ну, как ваши дела с бедным Бриньолем? Примирились ли вы с ним?
   – Увы, нет! – ответил я.
   И он снова стал подсмеиваться надо мной и засыпать меня своими провансальскими остротами, которые пускал в ход, когда был весел, и которые приобрели новые краски после пребывания на юге. Он был счастлив! Но мы могли получить верное представление о его счастье, – мы очень редко встречались с ним в тот период времени, – лишь на пороге этой церкви, где он предстал перед нами будто преображенным. Он был горд и держал прямо свой обыкновенно слегка сгорбленный стан, отчего казался выше и красивее.
   Я поспешил отойти от Бриньоля, который вызывал во мне отвращение, и встал позади несчастного Станжерсона; последний всю церемонию простоял, скрестив на груди руки, ничего не видя и не слыша. Когда все было окончено, мне пришлось тронуть его за плечо, чтобы вывести из забытья.
   Все перешли в ризницу, и Андре Гесс облегченно вздохнул.
   – Наконец‑то! – сказал он. – Можно перевести дух…
   – Отчего же вы не могли сделать это раньше, друг мой? – спросил его Анри-Робер.
   Тогда Гесс признался, что до последней минуты опасался появления мертвеца.
   – Что вы хотите! – возразил он подтрунивавшему над ним приятелю. – Я не могу привыкнуть к мысли, что Фредерик Ларсан согласился наконец умереть!..
 
   Все мы – нас было человек десять – собрались в ризнице, где свидетели расписывались в книгах, в то время как остальные мило поздравляли новобрачных. В этой ризнице было еще темнее, чем в церкви, и я мог бы именно темнотой объяснить себе то обстоятельство, что не вижу Рультабия, если бы комната не была так мала. Он исчез – это было совершенно очевидно. Что это могло означать? Матильда уже два раза спрашивала о нем, и Дарзак попросил меня поискать его, что я охотно исполнил, но вернулся в ризницу один, так как нигде не нашел Рультабия.
   – Как это досадно, – заметил Дарзак, – и совершенно необъяснимо. Уверены ли вы, что посмотрели везде? Он, наверно, сидит в каком‑нибудь углу и мечтает.
   – Я везде искал и звал его, – возразил я.
   Но Дарзак не удовлетворился моим ответом и решил сам обойти церковь. Он оказался удачливее меня, узнав у нищего, стоявшего у входа, что несколько минут назад из церкви вышел и уехал на извозчике молодой человек, который не мог быть никем иным, как Рультабием. Когда Дарзак сообщил об этом своей жене, она чрезвычайно огорчилась и, подозвав меня, сказала:
   – Дорогой Сенклер, вы знаете, что мы уезжаем через два часа с Лионского вокзала; разыщите и привезите нашего молодого друга, скажите ему, что его необъяснимое поведение сильно меня беспокоит…
   – Вы можете рассчитывать на меня, – ответил я и пустился по горячим следам за Рультабием.
   Но на Лионский вокзал я приехал в самом угнетенном состоянии: ни дома, ни в редакции, ни в кафе «Барро», где Рультабию часто приходилось бывать по роду занятий, мне не удалось найти его. Никто из его товарищей также не мог сказать мне, где он. Вы представляете себе, с какой грустью меня встретили на вокзале. Дарзак был взволнован и огорчен моим донесением; занятый размещением – профессор Станжерсон направлялся в Ментону и сопровождал молодых до Дижона, откуда те должны были поехать дальше через Кюлоц и Монсени, – он попросил меня передать его жене эту печальную новость. Я исполнил поручение, прибавив, что Рультабий наверняка приедет на вокзал до отбытия поезда. Но Матильда расплакалась и покачала головой:
   – Нет! Нет!.. Он не приедет!.. – И она вошла в вагон.
   В это время все тот же невозможный Бриньоль, видя волнение новобрачной, не мог отказать себе в удовольствии еще раз повторить Андре Гессу (который, впрочем, довольно резко оборвал его):
   – Посмотрите! Посмотрите! Я говорю вам, что у нее полубезумный взгляд!.. Ах! Робер глупо поступил… лучше ему было подождать!
   Я как сейчас вижу Бриньоля, произносящего эту фразу, и испытываю чувство ужаса. Я уже давно не сомневался, что Бриньоль был злым и, главное, завистливым человеком: он не мог простить своему родственнику услуги, которую тот ему оказал, определив на подчиненное место. У Бриньоля было желтое лицо с удлиненными, вытянутыми чертами. Все в нем дышало горечью, и все казалось длинным: длинная талия, длинные руки, длинные ноги и длинная голова. Исключение составляли лишь кисти рук и ступни ног: конечности у него были маленькие и почти изящные.
   После того как Андре Гесс осадил Бриньоля, тот обиделся, поздравил молодых и покинул вокзал. Во всяком случае я думал, что он покинул вокзал, так как не видел его больше. Оставалось три минуты до отхода поезда. Мы все еще не теряли надежды на прибытие Рультабия и оглядывали платформу, рассчитывая увидеть в толпе запоздавших пассажиров нашего молодого друга. Как случилось, что он не появился, по своему обыкновению расталкивая всех и вся и не обращая внимания на раздававшиеся ему вслед возгласы протеста? Что он делал?.. Уже закрывали дверцы вагонов, раздавалось их резкое щелканье… кондуктора приглашали пассажиров занимать места… послышался резкий сигнал к отбытию… рев паровоза, и поезд двинулся… Рультабия все нет!.. Мы были опечалены и удивлены этим, дочь профессора Станжерсона бросила долгий взгляд на платформу и, когда поезд стал набирать ход, уверившись, что уже не увидит своего молодого друга, протянула мне в окно конверт.
   – Для него! – сказала она.
   И вдруг с выражением такого внезапного ужаca на лице и таким странным тоном, что я не мог не вспомнить злобных замечаний Бриньоля, прибавила:
   – До свидания, друзья!.. Или прощайте!

Глава II
В которой речь идет об изменчивом настроении Рультабия

   Когда я в одиночестве возвращался с вокзала, меня охватила необъяснимая грусть. После версальского процесса, за всеми перипетиями которого я так внимательно следил, я еще сильнее привязался к профессору Станжерсону, его дочери и Роберу Дарзаку. Я должен был радоваться состоявшейся, ко всеобщему удовлетворению, свадьбе. Вероятно, отсутствие молодого репортера оказывало влияние на мое настроение. Станжерсоны и Дарзак считали Рультабия своим спасителем, в особенности с тех пор, как Матильда покинула лечебницу, где провела несколько месяцев из‑за расстройства рассудка.
   С тех пор как дочь знаменитого профессора Станжерсона стала отдавать себе отчет в той роли, что этот отважный мальчик сыграл в драме, которая без его вмешательства окончилась бы весьма плачевно для тех, кого она любила, с тех пор, как она разобралась в стенографическом отчете прений судебного процесса в Версале, где Рультабий проявил себя как маленький герой, – она окружала моего друга поистине материнской заботой. Она интересовалась всем, что его касалось, вызывала его на откровенность, хотела знать о Рультабие больше, чем я знал о нем, и больше даже, чем он, быть может, сам знал о себе. Она постоянно и с каким‑то диким упорством выказывала желание выяснить его происхождение, о котором не знал никто из нас.
   Очень чуткий к нежной дружбе, оказываемой ему несчастной женщиной, Рультабий проявлял по отношению к ней крайнюю сдержанность, что меня всегда удивляло со стороны мальчика, которого я всегда знал как пылкого, поддающегося первым впечатлениям и цельного в своих симпатиях и антипатиях. Я неоднократно делал ему замечания по этому поводу, и он всякий раз отвечал мне очень уклончиво, не забывая, впрочем, упомянуть о своей преданности особе, которую он уважал, по его словам, больше всех на свете и для которой готов был пожертвовать всем, если бы судьба пожелала дать ему такую возможность.
   Время от времени им овладевало совершенно необъяснимое настроение. Так, например, по‑детски обрадовавшись перспективе провести целый день у Станжерсонов, которые сняли на лето – в Гландье они не хотели больше жить – хорошенькую усадьбу на берегу Марны, он вдруг, без всякой видимой причины, отказывался сопровождать меня. И я вынужден был уезжать один, оставляя его в маленькой комнатке на углу бульвара Сен-Мишель и улицы Месье-ле-Пренс. Я негодовал на него за то огорчение, которое он причинял, таким образом, нашей доброй Матильде.
   Как‑то раз в воскресенье дочь профессора решила вместе со мной поехать к нему в его убежище в Латинском квартале. На мой стук в дверь нам ответили энергичным «войдите», однако Рультабий, работавший за своим маленьким столиком, побледнел так, что мы испугались, как бы он не упал без чувств.
   – Боже мой, – воскликнула Матильда Станжерсон, бросаясь к нему.
   Но, прежде чем она приблизилась к столу, на который юноша опирался, он накинул на разбросанные бумаги скатерть, тем самым скрыв их от наших глаз.
   Матильда, разумеется, заметила этот жест и остановилась в недоумении.
   – Мы помешали вам, – сказала она с нежным упреком.
   – Нет, – возразил Рультабий, – я уже закончил работу… Я покажу вам ее позже. Это мое творение, пьеса в пяти действиях, для которой я никак не могу найти развязки.
   И он улыбнулся. Вскоре он вполне овладел собой и принялся шутить и благодарить нас за вторжение, нарушившее его одиночество. Он непременно захотел угостить нас обедом, и мы втроем отправились в один ресторанчик в Латинском квартале. Рультабий вызвал по телефону Робера Дарзака, который подоспел к десерту. В то время Дарзак был еще здоров и странный Бриньоль еще не появился в столице. Мы веселились, как дети. Этот летний вечер в опустевшем Люксембургском саду был так прекрасен!
   Прежде чем расстаться с Матильдой Станжерсон, Рультабий попросил у нее прощения за странные выходки, виня во всем свой скверный характер. Вместо ответа Матильда поцеловала его, то же сделал и Робер Дарзак. Рультабий был так этим растроган, что за всю дорогу, – я проводил его до самой двери, – не обмолвился со мной ни словом, но, прощаясь, так крепко пожал мне руку, как никогда этого не делал. Забавный чудак!.. О! Если бы я знал!.. Как я раскаиваюсь теперь за то, что порой судил о нем слишком поверхностно!
   Так, охваченный грустью и полный смутных предчувствий, возвращался я с Лионского вокзала, вспоминая о бесконечных фантазиях, страхах, а иногда и капризах Рультабия, с которыми я сталкивался за эти два года, но ничто, однако, не объясняло мне того, что произошло. Где же был Рультабий? Я подошел к его дому на бульваре Сен-Мишель, говоря себе, что если не застану его дома, то смогу по крайней мере оставить ему письмо госпожи Дарзак. Каково же было мое удивление, когда, войдя в дом, я наткнулся на своего лакея с моим чемоданом в руках! Я потребовал от него объяснений и услышал в ответ, что он ничего не знает, что нужно спросить об этом господина Рультабия.