Страница:
Он дал гостю отдохнуть, хорошо угостил его, потом наедине спросил, что привело его в Валенсию и долго ли он намерен тут пробыть.
— Я проживу здесь как можно меньше, — отвечал толедец. — Я тут только проездом: я хочу добраться до моря и сесть на первый корабль, который отплывет от берегов Испании, потому что мне безразлично, где кончить свою горемычную жизнь, — только бы подальше от этой зловещей страны.
— Что вы говорите! — удивился дон Фадрике. — Что могло восстановить вас против отчизны и вызвать отвращение к тому, к чему люди питают врожденную любовь?
— После того, что со мной случилось, родина мне опостылела, и у меня одно только желание — покинуть ее навсегда, — ответил толедец.
— Ах, сеньор кабальеро, — сказал Мендоса с состраданием, — я горю нетерпением узнать ваши несчастья! Если я не в силах пособить в вашем горе, то по крайней мере я разделю его с вами. Ваша наружность сразу же расположила меня в вашу пользу, ваши манеры меня очаровали, и я заранее сочувствую вашей доле.
— Это меня в высшей степени утешает, сеньор дон Фадрике, — отвечал толедец, — и, чтобы отплатить за вашу доброту, признаюсь вам, что, увидев вас сейчас с доном Альваро Понсе, я склонялся в вашу сторону. Я почувствовал к вам внезапное расположение, которое у меня никогда с первого взгляда не зарождалось к другим; я даже опасался, как бы не был предпочтен ваш соперник, и очень обрадовался, когда донья Теодора избрала вас. Первое впечатление, произведенное вами, еще более усилилось теперь, так что я не только не намерен скрыть от вас мои горести, но мне, напротив, самому хочется излиться перед вами, и я с удовольствием открою вам свою душу. Итак, слушайте повесть о моих несчастьях.
Родился я в Толедо; зовут меня дон Хуан де Сарате. Я почти ребенком лишился тех, кому обязан жизнью, так что очень рано начал пользоваться доходом в четыре тысячи дукатов, оставленным мне в наследство. Я мог самостоятельно располагать собой и считал себя достаточно богатым, чтобы при выборе жены следовать только влечению сердца; поэтому я, несмотря на ее ничтожное состояние и неравенство в общественном положении, обвенчался с девушкой совершенной красоты. Я был вне себя от счастья и, чтобы полнее насладиться обладанием любимой женщиной, увез ее через несколько дней после свадьбы в свое имение, расположенное неподалеку от Толедо.
Мы там жили уже два года и наслаждались безоблачным счастьем, когда однажды ко мне заехал герцог де Наксера, замок которого находится по соседству с моим поместьем; герцог возвращался с охоты и хотел у меня отдохнуть. Он увидел мою жену и влюбился в нее, — так по крайней мере мне показалось. Я в этом убедился окончательно, когда он начал настойчиво домогаться моей дружбы, которою прежде пренебрегал; он стал приглашать меня к себе на охоту, постоянно делал мне подарки и предлагал свои услуги.
Сначала его страсть встревожила меня; я уж собирался уехать с женою в Толедо. Само небо, без сомнения, внушало мне эту мысль. Действительно, если бы я лишил герцога возможности видеть мою жену, я бы избавился от бед, которые со мною приключились; но уверенность в ней меня успокоила. Мне казалось невозможным, чтобы женщина, которую я взял без приданого и из низкого звания, была бы так неблагодарна, чтобы забыть мои милости. Увы! Я мало знал ее. Честолюбие и тщеславие — две черты, столь свойственные женщинам, — были главными недостатками и моей жены.
Когда герцогу удалось открыться в своих чувствах, она возгордилась этой победой. Любовь человека, которого звали его сиятельством, льстила ее самолюбию и внушала ей тщеславные бредни; она возвысилась в собственном мнении и стала меньше меня любить. Она не только не была мне благодарна за все, что я для нее сделал, но начала меня презирать за это; она решила, что я недостоин быть мужем такой красавицы, и вообразила, что если бы влюбленный вельможа увидел ее до замужества, то непременно женился бы на ней. Опьяненная этими безумными мечтами и тронутая подарками, которые льстили ей, она под конец уступила тайным мольбам герцога.
Они стали переписываться, но я не имел ни малейшего понятия об их отношениях; наконец, к моему несчастью, я прозрел. Однажды, возвратясь с охоты раньше обыкновенного, я вошел в комнату жены; она не ожидала меня так рано; ей только что подали письмо от герцога, и она собиралась отвечать. Увидев меня, она не могла скрыть своего замешательства; я заметил на столе бумагу и чернила и содрогнулся; я понял, что она меня обманывает. Я потребовал показать мне, что она пишет, но она отказалась, так что мне пришлось употребить силу, чтобы удовлетворить свое ревнивое любопытство. Несмотря на ее сопротивление, я вырвал спрятанное у нее на груди письмо. Оно было следующего содержания.
«Сударыня, вы напрасно слушаете герцога: блеск его положения не должен вас ослеплять. Но молодым женщинам нравится пышность, и я хочу верить, что только в этом и состоит ваше преступление и что вы не оскорбили меня окончательно. Поэтому я прощаю вашу нескромность с условием, что впредь вы будете помнить о своих обязанностях в отношении меня и, отвечая только на мои чувства, постараетесь быть достойной их».
Сказав это, я вышел из комнаты с тем, чтобы дать жене оправиться от замешательства, а также чтобы в уединении самому успокоиться от гнева, который во мне клокотал. Хотя волнение мое и не улеглось, я два дня делал вид, что вполне спокоен. На третий день я выдумал, будто у меня крайне важное дело в Толедо, сказал жене, что должен на некоторое время отлучиться и что прошу ее в мое отсутствие не уронить своего доброго имени.
Я уехал. Но вместо того чтобы отправиться в Толедо, я с наступлением ночи тайком вернулся домой и спрятался в комнате преданного слуги, откуда мог видеть всякого входящего в мой дом. Я не сомневался, что герцог будет уведомлен о моем отъезде, и думал, что он не преминет воспользоваться этим обстоятельством; я надеялся застать их вдвоем и рассчитывал на полное возмездие.
Однако я обманулся в своих ожиданиях. В доме не делалось никаких приготовлений для приема ухаживателя; напротив, запирались наглухо все двери, и целых три дня не приходил не только сам герцог, но и никто из его слуг; тогда я убедился, что жена моя раскаялась в своем поступке и прервала все отношения с любовником.
Придя к такому выводу, я потерял охоту мстить и под влиянием любви, временно заглушенной гневом, бросился в покои жены, с восторгом обнял ее и сказал:
«Сударыня, возвращаю вам мое уважение и любовь. Признаюсь, я не ездил в Толедо; я выдумал это путешествие, чтобы испытать вас. Простите ревнивому мужу расставленную вам ловушку; ревность моя была не без основания: я боялся, что вы не образумитесь и не бросите горделивых бредней, но, благодарение небу, вы осознали свою ошибку, и я надеюсь, что впредь ничто не нарушит нашего согласия».
Слова эти, казалось, тронули мою жену; она сказала со слезами на глазах:
«Как я сожалею, что подала вам повод сомневаться в моей верности! Но напрасно я сокрушаюсь о том, что вызвало ваше естественное раздражение против меня; напрасно два дня я не осушаю глаз, напрасно все мое горе, все укоры совести, вы никогда уже не будете мне доверять!»
«Я уже вам верю! — прервал я ее, растроганный ее показным горем. — И не хочу больше вспоминать прошедшее, раз вы в нем раскаиваетесь».
Действительно, с этого времени я был к ней так же внимателен, как и прежде, и опять наслаждался счастьем, так жестоко нарушенным. Ощущения мои стали даже более острыми, потому что жена, словно желая изгладить из моей памяти нанесенную мне обиду, прилагала все усилия, чтобы мне нравиться; ее ласки стали более пылкими, и я почти рад был огорчениям, которые она мне причинила.
Вскоре я захворал. Хотя болезнь не угрожала жизни, трудно представить себе, до чего встревожилась моя жена; она проводила возле меня целые дни, а ночью, — я спал в отдельной комнате, — заходила ко мне по два-три раза, чтобы самолично узнать, как я себя чувствую; наконец, она вызвалась сама прислуживать мне во всем и казалось, что ее жизнь зависит от моей. Я со своей стороны так был тронут проявлениями ее любви, что беспрестанно ей об этом говорил. А между тем любовь ее, сеньор Мендоса, не была искренна, как я воображал.
Однажды ночью, когда я уже начал поправляться, меня разбудил слуга.
«Сеньор, — сказал он в волнении, — мне очень жаль вас тревожить, но я слишком вам предан, чтобы скрыть происходящее сейчас в вашем доме: герцог де Наксера находится у вашей супруги».
Я так был ошеломлен этим известием, что некоторое время смотрел на слугу, не находя слов. Чем больше я вникал в принесенное им известие, тем труднее было мне ему поверить.
«Нет, Фабио, — воскликнул я, — невозможно, чтобы жена моя была способна на такое страшное вероломство! Ты сам не уверен в том, что говоришь!»
«Дай Бог, чтобы я еще мог сомневаться в этом, сеньор, — отвечал Фабио, — но меня не обманешь притворством. С тех пор, как вы больны, я подозревал, что герцога каждую ночь впускают в комнату нашей госпожи. Я спрятался, чтобы увериться в своих подозрениях, и теперь вполне убедился, что они справедливы».
При этих словах я вскочил вне себя от гнева, накинул халат, взял шпагу и отправился в спальню жены; меня сопровождал Фабио со свечой в руках. При шуме, произведенном нашим приходом, сидевший на постели моей жены вскочил, выхватил из-за пояса пистолет, ринулся мне навстречу и выстрелил; но от волнения и поспешности он промахнулся. Тогда я бросился на него и всадил ему шпагу в сердце. Потом я повернулся к жене, которая была ни жива, ни мертва, и сказал ей:
«И ты, негодная, получи награду за свое вероломство».
С этими словами я пронзил ей грудь клинком, еще дымившимся кровью ее любовника.
— Я сам порицаю свою горячность, сеньор дон Фадрике, и сознаю, что мог бы наказать достойным образом неверную жену, не лишая ее жизни. Но легко ли сохранить хладнокровие в таких условиях? Вообразите себе эту изменницу, такую внимательную во время моей болезни, представьте себе все выражения ее привязанности, все обстоятельства, всю чудовищность ее измены и скажите, можно ли не простить ее убийство мужу, обезумевшему от справедливого — негодования?
Чтобы закончить в двух словах эту трагическую повесть, я прибавлю, что, вполне утолив жажду мести, я наскоро оделся; я понимал, что нельзя терять времени. Родственники герцога, конечно, будут разыскивать меня по всей Испании, и связи моих родных ничто в сравнении с влиянием его семьи. Я знал, что буду в безопасности только в чужих краях. Поэтому я выбрал двух лучших своих скакунов, и, захватив с собой все деньги и драгоценности, выехал на рассвете из дома в сопровождении слуги, который так хорошо доказал мне свою верность. Я поехал по дороге в Валенсию с намерением сесть на первый же корабль, который отправится в Италию. Проезжая сегодня по опушке леса, где вы были, я встретил донью Теодору, а она попросила меня последовать за ней и помочь ей разнять вас.
Когда толедец окончил свой рассказ, дон Фадрике сказал:
— Сеньор дон Хуан, вы поступили справедливо, отомстив герцогу де Наксера. Не беспокойтесь, что вас будут преследовать его родные; оставайтесь, если вам угодно, у меня, пока не представится случая уехать в Италию; вы будете здесь в большей безопасности, чем где бы то ни было, потому что губернатор Валенсии — мой дядя, а жить вы будете с человеком, желающим быть всю жизнь вашим искренним другом.
Сарате от всей души поблагодарил Мендосу и принял предложенное ему убежище.
— Обратите внимание, сеньор дон Клеофас, как сильно бывает взаимное влечение, — сказал бес. — Эти два молодых человека почувствовали такое расположение друг к другу, что через несколько дней стали неразлучными друзьями, как Орест и Пилад. При равных достоинствах и вкусы у них были одинаковы: что нравилось дону Фадрике, то непременно нравилось и дону Хуану; характеры у них были одни и те же, — словом, они были созданы, чтобы любить друг друга. Особенно дон Фадрике восхищался своим товарищем; он не мог удержаться и при всяком удобном случае расхваливал его даже донье Теодоре.
Друзья часто бывали вместе у этой дамы, а она по-прежнему равнодушно относилась к любви и ухаживанию Мендосы. Это его очень удручало, и он порою жаловался своему другу, а тот, чтобы его утешить, говорил, что даже самые нечувствительные женщины под конец сдаются; что у поклонников не хватает только терпения дождаться этого благоприятного мгновения; что не следует унывать; что рано или поздно донья Теодора вознаградит его за любовь. Эти слова, хотя и основанные на опыте, не успокаивали робкого Мендосу; он опасался, что никогда не увлечет вдову де Сифуэнтеса. Это постоянное опасение повергало его в такое уныние, что дону Хуану жалко было на него смотреть; но скоро сам дон Хуан стал еще более достоин жалости.
Какое бы основание ни имел толедец негодовать на женщин после чудовищной измены жены, он не мог устоять и влюбился в донью Теодору. Однако он не давал воли этой страсти, оскорбительной для его друга, а, наоборот, старался ее подавить; убедившись же, что он сможет совладать с нею лишь в том случае, если скроется с глаз, которые эту страсть внушили, он решил не встречаться более с вдовой де Сифуэнтеса. Поэтому, когда Мендоса предлагал ему вместе навестить ее, толедец всегда находил предлог, чтобы уклониться от поездки.
С другой стороны, всякий раз как дон Фадрике являлся один, донья Теодора его спрашивала, почему дон Хуан перестал у нее бывать. Однажды, когда она предложила дону Мендосе этот вопрос, он с улыбкой ответил, что у его друга имеются на то особые причины.
— Какие же у него могут быть причины избегать меня? — спросила донья Теодора.
— Сегодня я хотел привести его к вам, сударыня, и выразил удивление, что он отказывается сопровождать меня; тогда он мне открыл свою тайну, которую я вам сообщу, чтобы оправдать его, — ответил Мендоса. — Он мне сказал, что завел любовницу, а так как он недолго пробудет в городе, то дорожит каждой минутой.
— Эта отговорка меня не удовлетворяет, — возразила, краснея, вдова Сифуэнтеса, — влюбленные не имеют права пренебрегать друзьями.
Дон Фадрике заметил смущение доньи Теодоры, но объяснил его тщеславием, предполагая, что она покраснела просто от досады, что ею пренебрегают. Он ошибался: замешательство доньи Теодоры было вызвано чем-то более сильным, чем задетое самолюбие. Боясь, как бы он не догадался об ее истинных чувствах, она переменила разговор и в течение всей дальнейшей беседы притворялась такой веселой, что могла бы сбить с толку Мендосу, не дайся он уже с самого начала в обман.
Оставшись одна, вдова Сифуэнтеса погрузилась в глубокую задумчивость: она вдруг осознала всю силу любви, которую питала к дону Хуану, и, думая, что он ей менее отвечает взаимностью, чем это было в действительности, проговорила, вздохнув:
— Какая несправедливая и жестокая сила тешится тем, что воспламеняет сердца, лишая их взаимности? Я не люблю дона Фадрике, который меня боготворит, и горю страстью к дону Хуану, мысли которого поглощены другой! Ах, Мендоса, перестаньте упрекать меня в равнодушии, ваш друг достаточно мстит за вас!
При этих словах, удрученная горем и ревностью, она заплакала; но под влиянием надежды, которая всегда умеряет горести влюбленных, воображение начало рисовать перед ней разные заманчивые картины. Она представляла себе, что ее соперница не очень-то опасна: может быть, дона Хуана не столько чарует ее красота, сколько тешит ее благосклонность, а такую легкую связь нетрудно порвать. Чтобы выяснить все это, она решила поговорить с толедцем наедине. Она дала ему знать, чтобы он пришел к ней. Дон Хуан явился, и, когда они остались вдвоем, донья Теодора начала так:
— Я никак не думала, что под влиянием любви благовоспитанный человек может забыть свои обязанности по отношению к дамам; однако с тех пор как вы влюблены, дон Хуан, вы перестали меня посещать. Мне кажется, я имею право быть вами недовольной. Во всяком случае, я хотела бы верить, что вы не по собственному побуждению избегаете меня. Ваша дама, наверное, запретила вам у меня бывать. Признайтесь в этом, дон Хуан, и я вас прощу. Я знаю, что любовники не свободны в своих поступках и не смеют ослушаться возлюбленных.
— Сударыня, — отвечал толедец, — я понимаю, что мое поведение должно вас удивлять, но ради Бога не требуйте, чтобы я оправдывался, — удовольствуйтесь тем, что у меня есть основание избегать вас.
— Какова бы ни была причина, — возразила донья Теодора, сильно волнуясь, — я хочу, чтобы вы мне ее открыли.
— Если так, сударыня, — отвечал дон Хуан, — я должен вам повиноваться. Но не пеняйте, если вам придется услышать больше, нежели вы желаете знать. Дон Фадрике, — продолжал он, — рассказал вам о приключении, из-за которого я был вынужден покинуть Кастилию. Уезжая из Толедо с сердцем, исполненным злобы против женщин, я мог побиться об заклад, что никогда не поддамся их чарам. С этой гордой уверенностью я подъезжал к Валенсии, когда встретил вас, и, чего еще ни с кем, может быть, не случалось, выдержал, не смутясь, ваш взгляд. И позже некоторое время я с вами виделся безнаказанно. Но увы, какой дорогой ценой я заплатил за эти несколько дней горделивой самонадеянности! Вы сломили мою стойкость; ваша красота, ваш ум, все ваши прелести пленили непокорного. Словом, я вас люблю такой любовью, какую можете зажечь только вы. Вот, сударыня, что гонит меня от вас. Особа, про которую вам говорили, будто я за ней ухаживаю, — сплошной вымысел. Я поделился с Мендосой вымышленною тайной, чтобы он не заподозрил истинной причины, почему я постоянно отказываюсь вместе с ним посещать вас.
Это объяснение, которого донья Теодора никак не ожидала, столь ее обрадовало, что она не могла не выдать себя собеседнику. Правда, она и не старалась скрыть свою радость и, вместо того чтобы взглянуть на толедца с напускной суровостью, сказала ему нежно:
— Вы поведали мне вашу тайну, дон Хуан; теперь я поведаю вам свою. Слушайте, что я скажу вам. Равнодушная ко вздохам дона Альваро Понсе и к привязанности Мендосы, я вела спокойную и счастливую жизнь, пока случай не свел нас на опушке леса, где вы проезжали. Несмотря на мое тогдашнее смятение, я не могла не заметить, как любезно вы предложили мне свои услуги, а ловкость и мужество, с которыми вы разняли ожесточенных соперников, показали мне вас с еще более выгодной стороны. Мне только не понравилось, как вы придумали помирить их; мне было очень трудно выбрать того или другого, но, — если уж говорить совсем откровенно, — мне кажется, что отчасти именно из-за вас мне и не хотелось выбирать между ними, ибо в то мгновенье, как я произносила имя дона Фадрике, я почувствовала, что сердце мое склоняется к незнакомцу. С сегодняшнего дня, который я буду считать счастливейшим, после сделанного вами признания, ваши достоинства еще усилили мое уважение к вам.
Я не хочу, — продолжала она, — скрывать от вас свои чувства, я вам их высказываю с той же откровенностью, с какой говорила Мендосе, что не люблю его. Женщина, имеющая несчастье любить человека, который не может ей принадлежать, поневоле должна быть сдержанной, чтобы наказать себя за свою слабость вечным молчанием. Но я думаю, что можно, не совестясь, признаться в невинной любви к человеку, у которого законные намерения. Да, я в восторге, что вы меня любите, и благодарю за это небо, которое, без сомнения, предназначило нас друг для Друга.
Тут она замолчала, чтобы дать дону Хуану высказаться и выразить во всей полноте радость и признательность, какие, по ее мнению, он должен был чувствовать; но, вместо того чтобы казаться счастливым после всего услышанного, дон Хуан сидел печальный и задумчивый.
— Что это, дон Хуан? — удивилась она. — Я вам делаю предложение, которому всякий другой порадовался бы; забывая женскую гордость, я раскрываю перед вами свою очарованную душу, а вы не испытываете никакой радости от этого любовного признания? Вы храните ледяное молчание? В ваших глазах даже видна печаль. Ах, дон Хуан, что за странное действие производит на вас моя благосклонность.
— Но какое же другое действие, сударыня, может она произвести на такое сердце, как мое? — проговорил он печально. — Чем больше вы мне выказываете любви, тем я несчастнее. Вам ведь известно, чем я обязан Мендосе, вы знаете, какая нежная дружба соединяет нас. Могу ли я построить свое счастье на обломках самых сладостных его надежд?
— Вы чересчур щепетильны, — сказала донья Теодора. — Я ничего не обещала Мендосе; я могу вам предложить свою любовь, не заслуживая его упреков, а вы можете ее принять, ничего не отнимая у него. Мне понятно, что мысль о несчастье друга должна вас огорчать; но, дон Хуан, разве печаль может омрачить то счастье, которое вас ожидает?
— Может, сударыня, — отвечал он твердо. — Такой друг, как Мендоса, имеет надо мной больше власти, чем вы думаете. Если бы вы поняли всю нежность, всю силу нашей дружбы, как бы вы меня пожалели! У дона Фадрике нет от меня никаких тайн, мои помыслы стали его помыслами; ни одна мелочь, касающаяся меня, не ускользает от его внимания, или, чтобы выразить все одним словом, — его душа разделена пополам между вами и мною.
Ах, если вы хотели, чтобы я воспользовался вашей благосклонностью, надо было мне выказать ее прежде, чем я заключил такую крепкую дружбу! Счастливый тем, что я снискал ваше благоволение, я бы относился к дону Фадрике только как к сопернику; мое сердце было бы настороже и не ответило бы на дружбу, которою он почтил меня, и я не был бы ему сейчас обязан всем, что он для меня сделал. Но, сударыня, теперь уже поздно. Я принял от него все услуги, которые ему угодно было предложить мне; я дал волю чувству, которое он мне внушал; благодарность и дружба связывают меня; словом, жестокая необходимость принуждает меня отказаться от сладостной участи, которую вы мне сулите.
При этих словах толедца на глаза доньи Теодоры навернулись слезы, и она взяла платок, чтобы их осушить. Это смутило молодого человека; он чувствовал, что его решимость колеблется, что вскоре он не в силах будет отвечать ни за что.
— Прощайте, сударыня, — продолжал он голосом, прерывающимся от волнений, — прощайте, я должен бежать от вас, чтобы спасти свою честь. Я не могу переносить ваших слез; они делают вас слишком опасной. Я удаляюсь от вас навсегда и буду всю жизнь оплакивать потерю блаженства, которое неумолимая дружба требует принести ей в жертву.
И он удалился, с трудом сохраняя твердость.
После его ухода тысячи нежных чувств охватили вдову Сифуэнтеса. Ей было стыдно, что она объяснилась в любви человеку, которого не могла удержать; но, будучи убеждена, что он страстно влюблен в нее и что только интересы друга понудили его отказаться от руки, которую она ему предложила, донья Теодора была достаточно благоразумна, чтобы оценить такое редкостное проявление дружбы, а не принять его за оскорбление. Но так как нельзя не огорчаться, когда не достигаешь желаемого, она решила завтра же уехать к себе в имение, чтобы рассеять горе, или, вернее, углубить его, ибо уединение скорее укрепляет любовь, чем ослабляет ее.
Дон Хуан, не застав Мендосы дома, тоже замкнулся у себя, чтобы без помехи предаться скорби. После того, что он сделал ради друга, он считал себя вправе хоть повздыхать о случившемся; но дон Фадрике скоро вернулся, и течение мыслей влюбленного было нарушено. Видя по лицу друга, что тот расстроен, дон Фадрике так встревожился, что дону Хуану пришлось для его успокоения сказать, что ничего не случилось и что ему нужен только покой. Мендоса тотчас удалился, предоставляя другу отдохнуть, но вышел он с таким печальным видом, что толедец только еще сильнее почувствовал свое несчастье.
— О небо, — молвил он про себя, — зачем случилось так, что нежнейшая в мире дружба стала несчастьем моей жизни?
На другой день дон Фадрике еще не вставал, когда ему доложили, что донья Теодора со всеми домочадцами уехала в свой замок Вильяреаль и что, по всем данным, она не скоро оттуда вернется. Это известие огорчило дона Фадрике, и не столько потому, что тяжело расставаться с любимой женщиной, сколько потому, что она скрыла от него свой отъезд. Не зная, что думать, он все же почувствовал в этом дурное предзнаменование.
Он собирался пойти к своему другу поговорить об отъезде доньи Теодоры, а также узнать, как его здоровье, но еще не успел одеться, как толедец сам вошел в его комнату и сказал:
— Я проживу здесь как можно меньше, — отвечал толедец. — Я тут только проездом: я хочу добраться до моря и сесть на первый корабль, который отплывет от берегов Испании, потому что мне безразлично, где кончить свою горемычную жизнь, — только бы подальше от этой зловещей страны.
— Что вы говорите! — удивился дон Фадрике. — Что могло восстановить вас против отчизны и вызвать отвращение к тому, к чему люди питают врожденную любовь?
— После того, что со мной случилось, родина мне опостылела, и у меня одно только желание — покинуть ее навсегда, — ответил толедец.
— Ах, сеньор кабальеро, — сказал Мендоса с состраданием, — я горю нетерпением узнать ваши несчастья! Если я не в силах пособить в вашем горе, то по крайней мере я разделю его с вами. Ваша наружность сразу же расположила меня в вашу пользу, ваши манеры меня очаровали, и я заранее сочувствую вашей доле.
— Это меня в высшей степени утешает, сеньор дон Фадрике, — отвечал толедец, — и, чтобы отплатить за вашу доброту, признаюсь вам, что, увидев вас сейчас с доном Альваро Понсе, я склонялся в вашу сторону. Я почувствовал к вам внезапное расположение, которое у меня никогда с первого взгляда не зарождалось к другим; я даже опасался, как бы не был предпочтен ваш соперник, и очень обрадовался, когда донья Теодора избрала вас. Первое впечатление, произведенное вами, еще более усилилось теперь, так что я не только не намерен скрыть от вас мои горести, но мне, напротив, самому хочется излиться перед вами, и я с удовольствием открою вам свою душу. Итак, слушайте повесть о моих несчастьях.
Родился я в Толедо; зовут меня дон Хуан де Сарате. Я почти ребенком лишился тех, кому обязан жизнью, так что очень рано начал пользоваться доходом в четыре тысячи дукатов, оставленным мне в наследство. Я мог самостоятельно располагать собой и считал себя достаточно богатым, чтобы при выборе жены следовать только влечению сердца; поэтому я, несмотря на ее ничтожное состояние и неравенство в общественном положении, обвенчался с девушкой совершенной красоты. Я был вне себя от счастья и, чтобы полнее насладиться обладанием любимой женщиной, увез ее через несколько дней после свадьбы в свое имение, расположенное неподалеку от Толедо.
Мы там жили уже два года и наслаждались безоблачным счастьем, когда однажды ко мне заехал герцог де Наксера, замок которого находится по соседству с моим поместьем; герцог возвращался с охоты и хотел у меня отдохнуть. Он увидел мою жену и влюбился в нее, — так по крайней мере мне показалось. Я в этом убедился окончательно, когда он начал настойчиво домогаться моей дружбы, которою прежде пренебрегал; он стал приглашать меня к себе на охоту, постоянно делал мне подарки и предлагал свои услуги.
Сначала его страсть встревожила меня; я уж собирался уехать с женою в Толедо. Само небо, без сомнения, внушало мне эту мысль. Действительно, если бы я лишил герцога возможности видеть мою жену, я бы избавился от бед, которые со мною приключились; но уверенность в ней меня успокоила. Мне казалось невозможным, чтобы женщина, которую я взял без приданого и из низкого звания, была бы так неблагодарна, чтобы забыть мои милости. Увы! Я мало знал ее. Честолюбие и тщеславие — две черты, столь свойственные женщинам, — были главными недостатками и моей жены.
Когда герцогу удалось открыться в своих чувствах, она возгордилась этой победой. Любовь человека, которого звали его сиятельством, льстила ее самолюбию и внушала ей тщеславные бредни; она возвысилась в собственном мнении и стала меньше меня любить. Она не только не была мне благодарна за все, что я для нее сделал, но начала меня презирать за это; она решила, что я недостоин быть мужем такой красавицы, и вообразила, что если бы влюбленный вельможа увидел ее до замужества, то непременно женился бы на ней. Опьяненная этими безумными мечтами и тронутая подарками, которые льстили ей, она под конец уступила тайным мольбам герцога.
Они стали переписываться, но я не имел ни малейшего понятия об их отношениях; наконец, к моему несчастью, я прозрел. Однажды, возвратясь с охоты раньше обыкновенного, я вошел в комнату жены; она не ожидала меня так рано; ей только что подали письмо от герцога, и она собиралась отвечать. Увидев меня, она не могла скрыть своего замешательства; я заметил на столе бумагу и чернила и содрогнулся; я понял, что она меня обманывает. Я потребовал показать мне, что она пишет, но она отказалась, так что мне пришлось употребить силу, чтобы удовлетворить свое ревнивое любопытство. Несмотря на ее сопротивление, я вырвал спрятанное у нее на груди письмо. Оно было следующего содержания.
Еще не дочитав эту записку, я пришел в страшную ярость. Первым моим движением было схватить кинжал, чтобы покончить с неверной женой, которая меня бесчестит, но, сообразив, что это была бы только половина мщения и что негодование мое требует еще другой жертвы, я сдержал свое бешенство. Я притворился и сказал жене как можно спокойнее:
«Долго ли мне томиться в ожидании второго свидания? Как вы жестоки, что, подав сладостную надежду, все медлите с ее осуществлением! Дон Хуан каждый день ездит на охоту или в Толедо: неужели мы не воспользуемся этим обстоятельством? Пощадите пылкую страсть, сжигающую меня. Пожалейте меня, сударыня! Подумайте о том, что если получить желаемое — великая радость, то ожидать его исполнения — нестерпимая мука».
«Сударыня, вы напрасно слушаете герцога: блеск его положения не должен вас ослеплять. Но молодым женщинам нравится пышность, и я хочу верить, что только в этом и состоит ваше преступление и что вы не оскорбили меня окончательно. Поэтому я прощаю вашу нескромность с условием, что впредь вы будете помнить о своих обязанностях в отношении меня и, отвечая только на мои чувства, постараетесь быть достойной их».
Сказав это, я вышел из комнаты с тем, чтобы дать жене оправиться от замешательства, а также чтобы в уединении самому успокоиться от гнева, который во мне клокотал. Хотя волнение мое и не улеглось, я два дня делал вид, что вполне спокоен. На третий день я выдумал, будто у меня крайне важное дело в Толедо, сказал жене, что должен на некоторое время отлучиться и что прошу ее в мое отсутствие не уронить своего доброго имени.
Я уехал. Но вместо того чтобы отправиться в Толедо, я с наступлением ночи тайком вернулся домой и спрятался в комнате преданного слуги, откуда мог видеть всякого входящего в мой дом. Я не сомневался, что герцог будет уведомлен о моем отъезде, и думал, что он не преминет воспользоваться этим обстоятельством; я надеялся застать их вдвоем и рассчитывал на полное возмездие.
Однако я обманулся в своих ожиданиях. В доме не делалось никаких приготовлений для приема ухаживателя; напротив, запирались наглухо все двери, и целых три дня не приходил не только сам герцог, но и никто из его слуг; тогда я убедился, что жена моя раскаялась в своем поступке и прервала все отношения с любовником.
Придя к такому выводу, я потерял охоту мстить и под влиянием любви, временно заглушенной гневом, бросился в покои жены, с восторгом обнял ее и сказал:
«Сударыня, возвращаю вам мое уважение и любовь. Признаюсь, я не ездил в Толедо; я выдумал это путешествие, чтобы испытать вас. Простите ревнивому мужу расставленную вам ловушку; ревность моя была не без основания: я боялся, что вы не образумитесь и не бросите горделивых бредней, но, благодарение небу, вы осознали свою ошибку, и я надеюсь, что впредь ничто не нарушит нашего согласия».
Слова эти, казалось, тронули мою жену; она сказала со слезами на глазах:
«Как я сожалею, что подала вам повод сомневаться в моей верности! Но напрасно я сокрушаюсь о том, что вызвало ваше естественное раздражение против меня; напрасно два дня я не осушаю глаз, напрасно все мое горе, все укоры совести, вы никогда уже не будете мне доверять!»
«Я уже вам верю! — прервал я ее, растроганный ее показным горем. — И не хочу больше вспоминать прошедшее, раз вы в нем раскаиваетесь».
Действительно, с этого времени я был к ней так же внимателен, как и прежде, и опять наслаждался счастьем, так жестоко нарушенным. Ощущения мои стали даже более острыми, потому что жена, словно желая изгладить из моей памяти нанесенную мне обиду, прилагала все усилия, чтобы мне нравиться; ее ласки стали более пылкими, и я почти рад был огорчениям, которые она мне причинила.
Вскоре я захворал. Хотя болезнь не угрожала жизни, трудно представить себе, до чего встревожилась моя жена; она проводила возле меня целые дни, а ночью, — я спал в отдельной комнате, — заходила ко мне по два-три раза, чтобы самолично узнать, как я себя чувствую; наконец, она вызвалась сама прислуживать мне во всем и казалось, что ее жизнь зависит от моей. Я со своей стороны так был тронут проявлениями ее любви, что беспрестанно ей об этом говорил. А между тем любовь ее, сеньор Мендоса, не была искренна, как я воображал.
Однажды ночью, когда я уже начал поправляться, меня разбудил слуга.
«Сеньор, — сказал он в волнении, — мне очень жаль вас тревожить, но я слишком вам предан, чтобы скрыть происходящее сейчас в вашем доме: герцог де Наксера находится у вашей супруги».
Я так был ошеломлен этим известием, что некоторое время смотрел на слугу, не находя слов. Чем больше я вникал в принесенное им известие, тем труднее было мне ему поверить.
«Нет, Фабио, — воскликнул я, — невозможно, чтобы жена моя была способна на такое страшное вероломство! Ты сам не уверен в том, что говоришь!»
«Дай Бог, чтобы я еще мог сомневаться в этом, сеньор, — отвечал Фабио, — но меня не обманешь притворством. С тех пор, как вы больны, я подозревал, что герцога каждую ночь впускают в комнату нашей госпожи. Я спрятался, чтобы увериться в своих подозрениях, и теперь вполне убедился, что они справедливы».
При этих словах я вскочил вне себя от гнева, накинул халат, взял шпагу и отправился в спальню жены; меня сопровождал Фабио со свечой в руках. При шуме, произведенном нашим приходом, сидевший на постели моей жены вскочил, выхватил из-за пояса пистолет, ринулся мне навстречу и выстрелил; но от волнения и поспешности он промахнулся. Тогда я бросился на него и всадил ему шпагу в сердце. Потом я повернулся к жене, которая была ни жива, ни мертва, и сказал ей:
«И ты, негодная, получи награду за свое вероломство».
С этими словами я пронзил ей грудь клинком, еще дымившимся кровью ее любовника.
— Я сам порицаю свою горячность, сеньор дон Фадрике, и сознаю, что мог бы наказать достойным образом неверную жену, не лишая ее жизни. Но легко ли сохранить хладнокровие в таких условиях? Вообразите себе эту изменницу, такую внимательную во время моей болезни, представьте себе все выражения ее привязанности, все обстоятельства, всю чудовищность ее измены и скажите, можно ли не простить ее убийство мужу, обезумевшему от справедливого — негодования?
Чтобы закончить в двух словах эту трагическую повесть, я прибавлю, что, вполне утолив жажду мести, я наскоро оделся; я понимал, что нельзя терять времени. Родственники герцога, конечно, будут разыскивать меня по всей Испании, и связи моих родных ничто в сравнении с влиянием его семьи. Я знал, что буду в безопасности только в чужих краях. Поэтому я выбрал двух лучших своих скакунов, и, захватив с собой все деньги и драгоценности, выехал на рассвете из дома в сопровождении слуги, который так хорошо доказал мне свою верность. Я поехал по дороге в Валенсию с намерением сесть на первый же корабль, который отправится в Италию. Проезжая сегодня по опушке леса, где вы были, я встретил донью Теодору, а она попросила меня последовать за ней и помочь ей разнять вас.
Когда толедец окончил свой рассказ, дон Фадрике сказал:
— Сеньор дон Хуан, вы поступили справедливо, отомстив герцогу де Наксера. Не беспокойтесь, что вас будут преследовать его родные; оставайтесь, если вам угодно, у меня, пока не представится случая уехать в Италию; вы будете здесь в большей безопасности, чем где бы то ни было, потому что губернатор Валенсии — мой дядя, а жить вы будете с человеком, желающим быть всю жизнь вашим искренним другом.
Сарате от всей души поблагодарил Мендосу и принял предложенное ему убежище.
— Обратите внимание, сеньор дон Клеофас, как сильно бывает взаимное влечение, — сказал бес. — Эти два молодых человека почувствовали такое расположение друг к другу, что через несколько дней стали неразлучными друзьями, как Орест и Пилад. При равных достоинствах и вкусы у них были одинаковы: что нравилось дону Фадрике, то непременно нравилось и дону Хуану; характеры у них были одни и те же, — словом, они были созданы, чтобы любить друг друга. Особенно дон Фадрике восхищался своим товарищем; он не мог удержаться и при всяком удобном случае расхваливал его даже донье Теодоре.
Друзья часто бывали вместе у этой дамы, а она по-прежнему равнодушно относилась к любви и ухаживанию Мендосы. Это его очень удручало, и он порою жаловался своему другу, а тот, чтобы его утешить, говорил, что даже самые нечувствительные женщины под конец сдаются; что у поклонников не хватает только терпения дождаться этого благоприятного мгновения; что не следует унывать; что рано или поздно донья Теодора вознаградит его за любовь. Эти слова, хотя и основанные на опыте, не успокаивали робкого Мендосу; он опасался, что никогда не увлечет вдову де Сифуэнтеса. Это постоянное опасение повергало его в такое уныние, что дону Хуану жалко было на него смотреть; но скоро сам дон Хуан стал еще более достоин жалости.
Какое бы основание ни имел толедец негодовать на женщин после чудовищной измены жены, он не мог устоять и влюбился в донью Теодору. Однако он не давал воли этой страсти, оскорбительной для его друга, а, наоборот, старался ее подавить; убедившись же, что он сможет совладать с нею лишь в том случае, если скроется с глаз, которые эту страсть внушили, он решил не встречаться более с вдовой де Сифуэнтеса. Поэтому, когда Мендоса предлагал ему вместе навестить ее, толедец всегда находил предлог, чтобы уклониться от поездки.
С другой стороны, всякий раз как дон Фадрике являлся один, донья Теодора его спрашивала, почему дон Хуан перестал у нее бывать. Однажды, когда она предложила дону Мендосе этот вопрос, он с улыбкой ответил, что у его друга имеются на то особые причины.
— Какие же у него могут быть причины избегать меня? — спросила донья Теодора.
— Сегодня я хотел привести его к вам, сударыня, и выразил удивление, что он отказывается сопровождать меня; тогда он мне открыл свою тайну, которую я вам сообщу, чтобы оправдать его, — ответил Мендоса. — Он мне сказал, что завел любовницу, а так как он недолго пробудет в городе, то дорожит каждой минутой.
— Эта отговорка меня не удовлетворяет, — возразила, краснея, вдова Сифуэнтеса, — влюбленные не имеют права пренебрегать друзьями.
Дон Фадрике заметил смущение доньи Теодоры, но объяснил его тщеславием, предполагая, что она покраснела просто от досады, что ею пренебрегают. Он ошибался: замешательство доньи Теодоры было вызвано чем-то более сильным, чем задетое самолюбие. Боясь, как бы он не догадался об ее истинных чувствах, она переменила разговор и в течение всей дальнейшей беседы притворялась такой веселой, что могла бы сбить с толку Мендосу, не дайся он уже с самого начала в обман.
Оставшись одна, вдова Сифуэнтеса погрузилась в глубокую задумчивость: она вдруг осознала всю силу любви, которую питала к дону Хуану, и, думая, что он ей менее отвечает взаимностью, чем это было в действительности, проговорила, вздохнув:
— Какая несправедливая и жестокая сила тешится тем, что воспламеняет сердца, лишая их взаимности? Я не люблю дона Фадрике, который меня боготворит, и горю страстью к дону Хуану, мысли которого поглощены другой! Ах, Мендоса, перестаньте упрекать меня в равнодушии, ваш друг достаточно мстит за вас!
При этих словах, удрученная горем и ревностью, она заплакала; но под влиянием надежды, которая всегда умеряет горести влюбленных, воображение начало рисовать перед ней разные заманчивые картины. Она представляла себе, что ее соперница не очень-то опасна: может быть, дона Хуана не столько чарует ее красота, сколько тешит ее благосклонность, а такую легкую связь нетрудно порвать. Чтобы выяснить все это, она решила поговорить с толедцем наедине. Она дала ему знать, чтобы он пришел к ней. Дон Хуан явился, и, когда они остались вдвоем, донья Теодора начала так:
— Я никак не думала, что под влиянием любви благовоспитанный человек может забыть свои обязанности по отношению к дамам; однако с тех пор как вы влюблены, дон Хуан, вы перестали меня посещать. Мне кажется, я имею право быть вами недовольной. Во всяком случае, я хотела бы верить, что вы не по собственному побуждению избегаете меня. Ваша дама, наверное, запретила вам у меня бывать. Признайтесь в этом, дон Хуан, и я вас прощу. Я знаю, что любовники не свободны в своих поступках и не смеют ослушаться возлюбленных.
— Сударыня, — отвечал толедец, — я понимаю, что мое поведение должно вас удивлять, но ради Бога не требуйте, чтобы я оправдывался, — удовольствуйтесь тем, что у меня есть основание избегать вас.
— Какова бы ни была причина, — возразила донья Теодора, сильно волнуясь, — я хочу, чтобы вы мне ее открыли.
— Если так, сударыня, — отвечал дон Хуан, — я должен вам повиноваться. Но не пеняйте, если вам придется услышать больше, нежели вы желаете знать. Дон Фадрике, — продолжал он, — рассказал вам о приключении, из-за которого я был вынужден покинуть Кастилию. Уезжая из Толедо с сердцем, исполненным злобы против женщин, я мог побиться об заклад, что никогда не поддамся их чарам. С этой гордой уверенностью я подъезжал к Валенсии, когда встретил вас, и, чего еще ни с кем, может быть, не случалось, выдержал, не смутясь, ваш взгляд. И позже некоторое время я с вами виделся безнаказанно. Но увы, какой дорогой ценой я заплатил за эти несколько дней горделивой самонадеянности! Вы сломили мою стойкость; ваша красота, ваш ум, все ваши прелести пленили непокорного. Словом, я вас люблю такой любовью, какую можете зажечь только вы. Вот, сударыня, что гонит меня от вас. Особа, про которую вам говорили, будто я за ней ухаживаю, — сплошной вымысел. Я поделился с Мендосой вымышленною тайной, чтобы он не заподозрил истинной причины, почему я постоянно отказываюсь вместе с ним посещать вас.
Это объяснение, которого донья Теодора никак не ожидала, столь ее обрадовало, что она не могла не выдать себя собеседнику. Правда, она и не старалась скрыть свою радость и, вместо того чтобы взглянуть на толедца с напускной суровостью, сказала ему нежно:
— Вы поведали мне вашу тайну, дон Хуан; теперь я поведаю вам свою. Слушайте, что я скажу вам. Равнодушная ко вздохам дона Альваро Понсе и к привязанности Мендосы, я вела спокойную и счастливую жизнь, пока случай не свел нас на опушке леса, где вы проезжали. Несмотря на мое тогдашнее смятение, я не могла не заметить, как любезно вы предложили мне свои услуги, а ловкость и мужество, с которыми вы разняли ожесточенных соперников, показали мне вас с еще более выгодной стороны. Мне только не понравилось, как вы придумали помирить их; мне было очень трудно выбрать того или другого, но, — если уж говорить совсем откровенно, — мне кажется, что отчасти именно из-за вас мне и не хотелось выбирать между ними, ибо в то мгновенье, как я произносила имя дона Фадрике, я почувствовала, что сердце мое склоняется к незнакомцу. С сегодняшнего дня, который я буду считать счастливейшим, после сделанного вами признания, ваши достоинства еще усилили мое уважение к вам.
Я не хочу, — продолжала она, — скрывать от вас свои чувства, я вам их высказываю с той же откровенностью, с какой говорила Мендосе, что не люблю его. Женщина, имеющая несчастье любить человека, который не может ей принадлежать, поневоле должна быть сдержанной, чтобы наказать себя за свою слабость вечным молчанием. Но я думаю, что можно, не совестясь, признаться в невинной любви к человеку, у которого законные намерения. Да, я в восторге, что вы меня любите, и благодарю за это небо, которое, без сомнения, предназначило нас друг для Друга.
Тут она замолчала, чтобы дать дону Хуану высказаться и выразить во всей полноте радость и признательность, какие, по ее мнению, он должен был чувствовать; но, вместо того чтобы казаться счастливым после всего услышанного, дон Хуан сидел печальный и задумчивый.
— Что это, дон Хуан? — удивилась она. — Я вам делаю предложение, которому всякий другой порадовался бы; забывая женскую гордость, я раскрываю перед вами свою очарованную душу, а вы не испытываете никакой радости от этого любовного признания? Вы храните ледяное молчание? В ваших глазах даже видна печаль. Ах, дон Хуан, что за странное действие производит на вас моя благосклонность.
— Но какое же другое действие, сударыня, может она произвести на такое сердце, как мое? — проговорил он печально. — Чем больше вы мне выказываете любви, тем я несчастнее. Вам ведь известно, чем я обязан Мендосе, вы знаете, какая нежная дружба соединяет нас. Могу ли я построить свое счастье на обломках самых сладостных его надежд?
— Вы чересчур щепетильны, — сказала донья Теодора. — Я ничего не обещала Мендосе; я могу вам предложить свою любовь, не заслуживая его упреков, а вы можете ее принять, ничего не отнимая у него. Мне понятно, что мысль о несчастье друга должна вас огорчать; но, дон Хуан, разве печаль может омрачить то счастье, которое вас ожидает?
— Может, сударыня, — отвечал он твердо. — Такой друг, как Мендоса, имеет надо мной больше власти, чем вы думаете. Если бы вы поняли всю нежность, всю силу нашей дружбы, как бы вы меня пожалели! У дона Фадрике нет от меня никаких тайн, мои помыслы стали его помыслами; ни одна мелочь, касающаяся меня, не ускользает от его внимания, или, чтобы выразить все одним словом, — его душа разделена пополам между вами и мною.
Ах, если вы хотели, чтобы я воспользовался вашей благосклонностью, надо было мне выказать ее прежде, чем я заключил такую крепкую дружбу! Счастливый тем, что я снискал ваше благоволение, я бы относился к дону Фадрике только как к сопернику; мое сердце было бы настороже и не ответило бы на дружбу, которою он почтил меня, и я не был бы ему сейчас обязан всем, что он для меня сделал. Но, сударыня, теперь уже поздно. Я принял от него все услуги, которые ему угодно было предложить мне; я дал волю чувству, которое он мне внушал; благодарность и дружба связывают меня; словом, жестокая необходимость принуждает меня отказаться от сладостной участи, которую вы мне сулите.
При этих словах толедца на глаза доньи Теодоры навернулись слезы, и она взяла платок, чтобы их осушить. Это смутило молодого человека; он чувствовал, что его решимость колеблется, что вскоре он не в силах будет отвечать ни за что.
— Прощайте, сударыня, — продолжал он голосом, прерывающимся от волнений, — прощайте, я должен бежать от вас, чтобы спасти свою честь. Я не могу переносить ваших слез; они делают вас слишком опасной. Я удаляюсь от вас навсегда и буду всю жизнь оплакивать потерю блаженства, которое неумолимая дружба требует принести ей в жертву.
И он удалился, с трудом сохраняя твердость.
После его ухода тысячи нежных чувств охватили вдову Сифуэнтеса. Ей было стыдно, что она объяснилась в любви человеку, которого не могла удержать; но, будучи убеждена, что он страстно влюблен в нее и что только интересы друга понудили его отказаться от руки, которую она ему предложила, донья Теодора была достаточно благоразумна, чтобы оценить такое редкостное проявление дружбы, а не принять его за оскорбление. Но так как нельзя не огорчаться, когда не достигаешь желаемого, она решила завтра же уехать к себе в имение, чтобы рассеять горе, или, вернее, углубить его, ибо уединение скорее укрепляет любовь, чем ослабляет ее.
Дон Хуан, не застав Мендосы дома, тоже замкнулся у себя, чтобы без помехи предаться скорби. После того, что он сделал ради друга, он считал себя вправе хоть повздыхать о случившемся; но дон Фадрике скоро вернулся, и течение мыслей влюбленного было нарушено. Видя по лицу друга, что тот расстроен, дон Фадрике так встревожился, что дону Хуану пришлось для его успокоения сказать, что ничего не случилось и что ему нужен только покой. Мендоса тотчас удалился, предоставляя другу отдохнуть, но вышел он с таким печальным видом, что толедец только еще сильнее почувствовал свое несчастье.
— О небо, — молвил он про себя, — зачем случилось так, что нежнейшая в мире дружба стала несчастьем моей жизни?
На другой день дон Фадрике еще не вставал, когда ему доложили, что донья Теодора со всеми домочадцами уехала в свой замок Вильяреаль и что, по всем данным, она не скоро оттуда вернется. Это известие огорчило дона Фадрике, и не столько потому, что тяжело расставаться с любимой женщиной, сколько потому, что она скрыла от него свой отъезд. Не зная, что думать, он все же почувствовал в этом дурное предзнаменование.
Он собирался пойти к своему другу поговорить об отъезде доньи Теодоры, а также узнать, как его здоровье, но еще не успел одеться, как толедец сам вошел в его комнату и сказал: