Страница:
— Я пришел вас успокоить насчет моего здоровья: сегодня я чувствую себя гораздо лучше.
— Это приятное известие немного утешает меня, а то я получил сейчас дурные вести.
На вопрос дона Хуана, какие это дурные вести, дон Фадрике, выслав из комнаты слуг, ответил:
— Донья Теодора утром уехала к себе в поместье и, как полагают, надолго. Ее отъезд меня очень удивляет. Зачем она скрыла его от меня? Что вы об этом думаете, дон Хуан? Здесь, должно быть, таится что-нибудь для меня неприятное?
Сарате воздержался высказать свое мнение и старался уверить друга, что нет никакой причины волноваться из-за того, что донья Теодора уехала в деревню. Но Мендоса, не удовлетворившись доводами друга, перебил его.
— Все эти разговоры не рассеют подозрения, закравшегося мне в душу, — заметил он. — Вероятно, я, по неосторожности, сделал что-нибудь такое, что не понравилось донье Теодоре, и она в наказание мне уезжает, не удостоив даже сообщить, в чем моя вина. Как бы то ни было, я не могу оставаться в неизвестности. Поедем, дон Хуан, поедем к ней, я велю оседлать лошадей.
— Я вам советую ехать одному, — сказал толедец. — Такое объяснение должно происходить без свидетелей.
— Дон Хуан ни при каких обстоятельствах не может быть лишним, — возразил дон Фадрике. — Донье Теодоре известно, что вы знаете все, происходящее в моем сердце; она вас уважает; вы не только не помешаете, но, напротив, поможете расположить ее в мою пользу.
— Нет, дон Фадрике, — возразил толедец, — мое присутствие не может быть вам полезно; поезжайте без меня, прошу вас.
— Нет, мой милый дон Хуан, — настаивал тот, — мы поедем вместе; я жду от вас этой дружеской услуги.
— Какая жестокость! — воскликнул дон Хуан с горечью. — Зачем вы требуете, чтобы я из дружбы к вам сделал то, на что я не могу согласиться.
Эти слова, смысла которых дон Фадрике не понял, а также резкий тон, которым они были произнесены, немало удивили его. Он внимательно посмотрел на друга.
— Что означают ваши слова, дон Хуан? — спросил он. — Какое ужасное подозрение возникает в моем уме! Ах, довольно вам таиться и мучить меня. Говорите! Почему вы отказываетесь ехать со мной?
— Я хотел скрыть от вас это, — отвечал толедец, — но раз вы сами принуждаете меня высказаться, то мне дольше не следует молчать. Перестанем радоваться, дорогой дон Фадрике, что у нас одни и те же вкусы и привязанности. Они, к сожалению, слишком схожи, и черты, пленившие вас, не пощадили и вашего друга. Донья Теодора…
— Вы — мой соперник? — перебил его Мендоса, бледнея.
— Как только я убедился в своей любви. — продолжал дон Хуан, — я старался ее преодолеть. Я постоянно избегал вдову Сифуэнтеса. Вы это знаете: вы сами меня в этом упрекали. Если я и не в силах был совсем побороть свою страсть, я по крайней мере укрощал ее. Но вчера эта дама велела мне передать, что желает поговорить со мной у себя дома. Я отправился к ней. Она спросила, почему я, как видно, избегаю ее. Я придумывал всякие объяснения; она не поверила им. Наконец, она принудила меня сказать истинную причину. Я полагал, что после этого она одобрит мое намерение избегать ее, но по странной прихоти судьбы… сказать ли вам, Мендоса? Да, я должен вам это сказать: Теодора выказала мне полную благосклонность.
Дон Фадрике был самого кроткого и рассудительного нрава, но от этих слов он пришел в страшную ярость и, перебив друга, вскричал:
— Довольно, дон Хуан! Лучше пронзите мне грудь, но прекратите этот страшный рассказ. Вы не только сознаетесь, что вы мой соперник, но еще говорите мне, что вы любимы. Праведное небо! Что за признание вы осмеливаетесь мне сделать! Вы подвергаете нашу дружбу слишком сильному испытанию. Да что говорить о нашей дружбе, вы ей изменили, лелея вероломные чувства, в которых вы мне сейчас признались. Как я ошибся! Я считал вас великодушным и благородным, а вы — двуличный друг, раз вы способны на любовь, которая меня оскорбляет. Я сражен этим неожиданным ударом, и я чувствую его тем острее, что он нанесен мне рукой…
— Будьте справедливее ко мне, — перебил его в свою очередь толедец, — потерпите минуту. Все, что угодно, только не двуличный друг! Выслушайте меня, и вы раскаетесь, что бросили мне такое оскорбление.
Тут он рассказал, что произошло между ним и вдовой Сифуэнтеса, рассказал о ее любовном признании, о том, как она убеждала его отдаться страсти без угрызений совести, не видя в этом ничего дурного. Дон Хуан повторил все, что он отвечал на ее речи, и, по мере того как дон Фадрике убеждался в твердости, с какой его друг вел себя, гнев его мало-помалу утихал.
— Словом, дружба взяла верх над страстью, и я отказался от любви доньи Теодоры, — закончил дон Хуан. — Она заплакала от досады, но, Боже мой, что за смятение вызвали ее слезы в моей душе! Я еще до сих пор не могу вспомнить без трепета, какой опасности я подвергался. Мне показалось, что я непомерно жесток, и на несколько мгновений, Мендоса, сердце мое вам изменило. Но я не поддался слабости, я поспешил удалиться, чтобы не видеть этих опасных слез. Однако недостаточно того, что я пока избежал опасности; надо страшиться и за будущее. Я должен поскорее уехать; я не хочу более показываться на глаза донье Теодоре. Неужели и после этого, дон Фадрике, вы будете обвинять меня в неблагодарности и вероломстве?
— Нет, — ответил Мендоса, обнимая его, — признаю: вы ни в чем не виноваты! Глаза мои открылись. Простите мой незаслуженный упрек: он брошен в припадке гнева под первым впечатлением. Простите влюбленному, который видит, что у него отнимают всякую надежду. Увы, как смел я думать, что донья Теодора может вас видеть столь часто и не полюбить, не увлечься вашим обаянием, силу которого я испытал на себе? Вы — истинный друг. Я обязан своим несчастьем только злому року и, вместо того чтобы ненавидеть вас, чувствую, что моя дружба к вам еще укрепилась. Как! Вы из-за меня отказываетесь от обладания доньей Теодорой, вы приносите такую жертву нашей дружбе, и я не буду этим тронут? Вы можете победить свою любовь, а я не сделаю ни малейшего усилия, чтобы превозмочь свою? Я должен ответить на ваше великодушие, дон Хуан! Отдайтесь вашему влечению, женитесь на вдове Сифуэнтеса. Пусть мое сердце страдает, если ему угодно. Мендоса умоляет вас об этом.
— Напрасно вы меня умоляете, — возразил Сарате. — Сознаюсь, я страстно люблю ее, но ваш покой для меня дороже счастья.
— А покой Теодоры разве для вас безразличен? — возразил дон Фадрике. — Не будем обольщаться: любовь ее к вам решает мою судьбу. Если бы даже вы удалились, если бы, желая уступить мне ее, вы стали влачить вдали от нее грустное существование, разве мне от этого было бы легче? Раз я ей до сих пор не понравился, значит, не понравлюсь никогда. Это блаженство предназначено небом вам одному. Она вас полюбила с первого же взгляда, ее влечет к вам естественное чувство; словом, она может быть счастлива только с вами. Примите же руку, которую она вам предлагает, исполните ее и ваше желание; оставьте меня с моим горем и не делайте несчастным троих, когда только один из них может принять на себя всю жестокость судьбы.
В этом месте Асмодею пришлось прервать свой рассказ, потому что студент воскликнул:
— То, что вы мне рассказываете, — удивительно. Неужели, в самом деле, бывают такие благородные люди? Я вижу одних только ссорящихся друзей, да и не из-за такой возлюбленной, как донья Теодора, а из-за отъявленных кокеток. Неужели влюбленный может отказаться от женщины, которую он обожает и которая отвечает ему взаимностью, только из нежелания причинить горе товарищу? Я полагал, что это случается только в романах, где рисуют людей такими, как они должны бы быть, а не такими, каковы они в действительности.
— Согласен, что это черта необыкновенная, — ответил бес, — однако она присуща не только романам; она присуща также и прекрасной природе человека. Это верно хотя бы уже потому, что со времени потопа я видел целых два подобных примера, включая сюда и то, о котором я говорю. Но вернемся же к нему.
Друзья продолжали приносить жертвы один другому и, стараясь превзойти друг друга в великодушии, на некоторое время отрешились от своей любви. Они перестали говорить о Теодоре; они не смели даже произнести ее имени. Но в то время как в Валенсии дружба брала верх над любовью, в другом месте любовь, словно в отместку за это, царила безраздельно, подчиняя себе все чувства.
Донья Теодора в своем замке Вильяреаль, на берегу моря, вся ушла в любовь. Она неотступно думала о доне Хуане и не теряла надежды выйти за него замуж, хотя и не должна была бы на это надеяться после того, что он сказал о своей дружбе к дону Фадрике.
Однажды, на заходе солнца, прогуливаясь по берегу моря с одной из своих горничных, она увидела лодку, которая причаливала к берегу. Донье Теодоре показалось, что там сидят семь-восемь человек очень подозрительного вида: рассмотрев их внимательнее, она убедилась, что они в масках. И действительно, в лодке сидели люди, замаскированные и вооруженные кинжалами и шпагами.
При виде их донья Теодора вздрогнула. Заметив, что они собираются выйти на берег, и не ожидая от этого ничего хорошего, она быстро направилась к замку, время от времени оглядываясь, чтобы наблюдать за незнакомцами. Она увидела, что они высадились и пошли вслед за нею. Донья Теодора бросилась бежать со всех ног, но бежала она не столь быстро, как Аталанта, люди же в масках были легки и подвижны; они настигли ее у ворот замка и остановили.
Госпожа и сопровождавшая ее горничная начали громко кричать. На их зов явилось несколько слуг; они подняли тревогу. Скоро сбежалась вся челядь доньи Теодоры, вооруженная вилами и палками. Между тем двое самых сильных из шайки схватили госпожу и ее прислужницу и понесли их к лодке, несмотря на их отчаянное сопротивление. Другие в это время дрались с челядью замка, которая начинала их сильно теснить Борьба длилась долго; наконец, замаскированным удалось успешно исполнить свой замысел, и, отбиваясь, они возвратились к лодке. Это было как раз вовремя, потому что не успели похитители сесть в лодку, как увидели нескольких всадников, которые неслись во весь опор и, по-видимому, летели на помощь донье Теодоре. Тогда люди в масках поспешили отчалить, так что, как ни торопились всадники, они примчались слишком поздно.
То были дон Фадрике и дон Хуан. Первый получил в этот день письмо, где ему сообщали из верного источника, что дон Альваро Понсе находится на острове Майорке; там он снарядил одномачтовое судно и при помощи двадцати головорезов, которым нечего терять, собирается похитить вдову Сифуэнтеса, как только она приедет в свой замок. Получив это известие, толедец и дон Фадрике немедленно выехали из Валенсии в сопровождении своих слуг, чтобы предупредить донью Теодору о замышляемом покушении. Они издали заметили на взморье толпу дерущихся людей и, подозревая, что происходит как раз то, чего они опасались, полетели во весь опор, чтобы помешать затее дона Альваро. Однако, как они ни спешили, они могли только быть свидетелями похищения, которое хотели предупредить.
Тем временем Альваро Понсе, гордясь успешным завершением своего дерзкого замысла, удалялся с добычей от берега. Его лодка шла по направлению к маленькому вооруженному кораблю, поджидавшему ее в открытом море. Трудно передать глубокое горе, которое охватило дона Хуана и дона Фадрике. Они посылали вслед Альваро Понсе тысячу проклятий и наполняли воздух горькими, но бесполезными жалобами. Слуги доньи Теодоры, воодушевленные их примером, не скупились на вопли, и скоро весь берег огласился криками. Ярость, отчаяние, горе царили на злосчастном побережье. Даже похищение Елены не вызвало при спартанском дворе столь ужасного уныния.
Студент не утерпел и в этом месте перебил беса.
— Сеньор Асмодей, — сказал он, — меня одолевает любопытство: что означает сцена, отвлекающая меня от вашего интересного рассказа? Я вижу в верхней комнате двух мужчин в одном белье. Они схватили друг друга за горло и за вихры, а несколько других, в халатах, пытаются их разнять. Скажите, пожалуйста, что это такое?
Бес, старавшийся всячески угодить студенту, поспешил удовлетворить его любопытство и начал так:
— Это дерутся два французских писателя, а разнимают их двое немцев, фламандец и итальянец. Они живут в одном и том же доме, в меблированных комнатах, где останавливаются преимущественно иностранцы. Первый из этих писателей сочиняет трагедии, а второй — комедии. Один переселился в Испанию из-за неприятностей, которые у него были во Франции, а другой, недовольный своим положением в Париже, предпринял то же путешествие в надежде, что в Мадриде ему улыбнется счастье.
Трагик — человек надменный и тщеславный. Наперекор здравомыслящей части публики, он стяжал на родине довольно широкую известность. Чтобы не дать заглохнуть своему таланту, он сочиняет каждый день. Сегодня ночью, страдая от бессонницы, он принялся за пьесу на сюжет из Илиады и написал одну сцену. А ему присущ недостаток, свойственный всем его собратьям по перу, — непременно изводить окружающих чтением своих произведений; поэтому он встал с постели, взял свечу и в одной сорочке пошел к сочинителю комедий. Тот, с большей пользой проводивший время, давно спал глубоким сном. Трагик начал долбить в дверь.
Комический писатель проснулся от стука и отворил дверь своему собрату, а тот, входя, закричал, как одержимый:
— На колени, мой друг, на колени предо мной! Преклонитесь перед гением, любимцем Мельпомены. Я сочинил стихи… да что я говорю, — сочинил? Сам Аполлон подсказал их мне. Будь я в Париже, я ходил бы из дома в дом читать их. Я жду только рассвета, чтобы пойти к нашему посланнику и очаровать его и всех живущих в Мадриде французов. Но, прежде чем показать эти стихи кому-либо, я хочу прочитать их вам.
— Благодарю вас за предпочтение, — ответил сочинитель комедий, зевая во весь рот, — жаль только, что вы не особенно удачно выбрали время: я лег очень поздно, мне страшно хочется спать, и я не ручаюсь, что не засну во время чтения.
— О, за это я ручаюсь! — возразил трагик. — Если б вы даже умерли, написанная мной сцена воскресила б вас. Мои стихи это не смесь обыденных чувств и пошлых выражений, скрепленных лишь рифмой; это — мужественная поэзия, волнующая сердце и поражающая ум. Я не из тех рифмоплетов, жалкие новинки которых только промелькнут на подмостках, как тени, да и отправляются в Утику развлекать дикарей. Мои пьесы вместе с моей статуей достойны стать украшением Палатинской библиотеки
{35}
; они пользуются успехом и после тридцати представлений. Но перейдем к стихам, — добавил скромный сочинитель, — вы первый их услышите!
Вот моя трагедия: «Смерть Патрокла», Сцена первая. Появляются Бризеида и другие пленницы Ахилла; они рвут на себе волосы и бьют себя в грудь, оплакивая смерть Патрокла. Ноги у них подкашиваются; убитые отчаянием, они падают на подмостки. Вы скажете, что это немного смело, но таков мой замысел. Пусть жалкие поэтишки придерживаются тесных рамок подражания, не осмеливаясь переступить их, — туда им и дорога! В их робости кроется осторожность. Я же люблю новизну; я придерживаюсь такого мнения: чтобы потрясти и восхитить зрителей, им надо представить такие образы, которых они совсем не ожидают.
Итак, пленницы лежат на земле. Возле них Феникс, воспитатель Ахилла; он помогает им подняться. Затем он произносит следующий монолог, которым начинается вступительная часть трагедии:
— Я в восторге, конечно, — отвечал сочинитель комедий, лукаво улыбаясь, — трудно вообразить что-либо прекраснее, и я уверен, что вы не преминете упомянуть в вашей трагедии, как старательно Фетида отгоняла троянских мух, садившихся на тело Патрокла.
— Пожалуйста, не смейтесь, — заметил трагик. — Искусный поэт может рискнуть на все; это место в моей трагедии, пожалуй, более всех других дает мне возможность излиться звучными стихами, и я ни за что его не вычеркну, клянусь честью! Все мои произведения превосходны, — продолжал он, не смущаясь, — и надо видеть, как им аплодируют, когда я их читаю; мне приходится останавливаться чуть ли не на каждом стихе, чтобы выслушивать похвалы. Помню, однажды в Париже, я читал трагедию в доме, где каждый день к обеду собираются остроумнейшие люди и где, — не хвалясь, скажу, — меня не считают каким-то Прадоном
{36}
. Там присутствовала графиня Вией-Брюн, — у нее тонкий и изящный вкус, и я — ее любимый поэт. С первой же сцены она залилась горючими слезами, во время второй ей пришлось переменить носовой платок, в третьем акте она беспрерывно рыдала, в четвертом ей стало дурно, и я уже боялся, как бы при развязке она не испустила дух вместе с героем моей пьесы.
При этих словах, как ни старался автор комедий сохранить серьезность, он не выдержал и фыркнул.
— Ах, по этой черте я узнаю вашу добрую графиню, — сказал он, — эта женщина терпеть не может комедию; у нее такое отвращение к смешному, что она всегда уходит из ложи после пьесы и уезжает домой, не дождавшись дивертисмента, чтобы увезти с собой свою печаль. Трагедия — это ее страсть. Хороша ли, плоха ли пьеса — для нее это не имеет значения, но только выведите несчастных любовников и можете быть уверены, что растрогаете ее. Откровенно говоря, если бы я писал трагедии, мне хотелось бы иметь лучших ценителей, чем она.
— У меня есть и другие, — возразил трагик, — от меня в восторге тысячи знатных персон как мужчин, так и женщин…
— Я бы не доверился похвале и этих людей, — перебил его сочинитель комедий, — я бы остерегался их суждения. А знаете почему? Эти люди обычно слушают пьесу невнимательно, они увлекаются звучностью какого-нибудь стиха или нежностью чувства, и этого довольно, чтобы они начали хвалить все произведение, как бы несовершенно оно ни было. И, напротив, если они уловят несколько стихов, пошлость и грубость которых оскорбит их слух, этого достаточно, чтобы они опорочили хорошую пьесу.
— Ну, если вы находите этих судей ненадежными, то положимся на аплодисменты партера, — не унимался трагик.
— Уж не носитесь, пожалуйста, с вашим партером, — возразил другой, — он слишком неровен в своих суждениях. Партер иной раз так грубо ошибается в оценке новой пьесы, что целыми месяцами пребывает в нелепом восторге от скверного произведения. Правда, впоследствии партер разочаровывается и после блестящего успеха низводит поэта с пьедестала.
— Такая беда мне не страшна, — сказал трагик, — мои пьесы переиздают так же часто, как и играют. Другое дело — комедии, согласен: в печати сразу обнажаются их слабые стороны, ибо комедии — пустячки, ничтожный плод остроумия.
— Поосторожнее, господин трагик, поосторожнее! — перебил его другой. — Вы, кажется, начинаете забываться. Прошу говорить при мне о комедиях с большим уважением. Вы думаете, что комическую пьесу легче сочинить, чем трагедию? Бросьте это заблуждение. Рассмешить порядочных людей не легче, чем вызвать у них слезы. Знайте: остроумный сюжет из повседневной жизни так же трудно обработать, как и самый возвышенный героический.
— Ах, черт возьми! — воскликнул с усмешкой трагик. — Я в восторге, что вы придерживаетесь такого мнения. Что ж, господин Калидас, во избежание ссоры я обещаю впредь настолько же ценить ваши произведения, насколько прежде я их презирал.
— Мне наплевать на ваше презрение, господин Жиблэ, — с живостью возразил сочинитель комедий, — а в ответ на вашу дерзость я вам скажу начистоту все, что думаю о стихах, которые вы мне сейчас продекламировали: они нелепы, а мысли, хоть и взяты из Гомера, все же плоски. Ахилл говорит со своими конями, кони ему отвечают, — это несуразно, так же, как и сравнение с костром, который селяне развели на высях гор. Грабить таким образом древних писателей — значит не уважать их. У них есть дивные вещи, но нужен вкус потоньше вашего, чтобы удачно выбрать среди того, что хочешь заимствовать.
— У вас недостаточно возвышенный ум, и не вам понять красоты моей поэзии, — возразил Жиблэ. — В наказание за то, что вы осмелились критиковать меня, я не прочитаю вам продолжения!
— Я уж достаточно наказан, что выслушал начало, — отвечал Калидас. — Уж не вам бы презирать мои комедии! Знайте, что самая плохая комедия, какую я только могу написать, всегда будет выше ваших трагедий и что гораздо легче возноситься и реять в сфере возвышенных чувств, чем придумать тонкую и изящную остроту.
— Если я и не имею счастья заслужить вашу похвалу, — сказал трагик презрительно, — то у меня, слава богу, есть утешение, что при дворе обо мне судят более милостиво, и пенсия, которую соблаговолили…
— Ах, не воображайте, что ослепите меня вашими придворными пенсиями, — перебил его Калидас, — я слишком хорошо знаю, как их получают, чтобы они повысили в моих глазах достоинства ваших пьес. Повторяю, не воображайте, будто цена вам больше, чем тому, кто сочиняет комедии. И, чтобы доказать, что гораздо легче писать серьезные пьесы, я, как только возвращусь во Францию, если не добьюсь там успеха комедиями, снизойду до того, что стану писать трагедии.
— Для сочинителя фарсов вы довольно-таки тщеславны, — ответил на это трагик.
— А вы рифмоплет, обязанный известностью только фальшивым брильянтам, и не в меру зазнаетесь, — заметил сочинитель комедий.
— Вы нахал, — отрезал тот, — не будь у вас в гостях, ничтожный господин Калидас, я, не сходя с места, научил бы вас уважать трагедию.
— Пусть это соображение вас не останавливает, великий гений, — отвечал Калидас. — Если вам хочется быть битым, то я могу поколотить вас и у себя, как в любом другом месте.
Тут они схватили друг друга за горло, вцепились в волосы; с обеих сторон щедро сыпались удары и пинки. Итальянец, спавший в соседней комнате, слышал весь этот разговор и при шуме, поднятом писателями, заключил, что те сцепились. Он встал и из сострадания к французам, — хотя он был и итальянец, — созвал людей. Фламандец и два немца, которых вы видите в халатах, пришли вместе с ним разнимать врагов.
— Занятная перепалка, — сказал дон Клеофас. — Как видно, во Франции сочинители трагедий считают себя более важными особами, чем авторы комедий.
— Без сомнения, — отвечал Асмодей. — Первые считают себя настолько же выше последних, насколько герои трагедии выше слуг из комедии.
— А на чем же основана такая спесь? — спросил студент. — Разве в самом деле труднее написать трагедию, чем комедию?
— Вопрос, который вы мне задаете, уже обсуждался сотни раз, да и теперь еще обсуждается ежедневно, — отвечал бес. — Что касается меня, я решаю его следующим образом, и да простят мне те, кто держится другого мнения. Я считаю, что написать комическую пьесу не легче, чем трагическую; ибо, если бы было труднее написать трагедию, то следовало бы заключить, что трагический писатель сочинит комедию лучше, чем даже самый талантливый комический, а на опыте это не подтверждается. Стало быть, эти произведения, различные по своей природе, требуют совершенно разного склада ума при равной степени мастерства.
Но пора покончить с этим отступлением, — сказал Хромой. — Продолжу прерванный вами рассказ.
Слуги доньи Теодоры не в силах были воспрепятствовать ее похищению, но они мужественно боролись и нанесли чувствительный урон людям Альваро Понсе. Многие из его головорезов были ранены, один даже настолько тяжело, что не мог следовать за товарищами и, полумертвый, лежал на песке.
Несчастного узнали; это был слуга дона Альваро. Когда выяснилось, что он еще жив, его перенесли в замок и приложили все старания, чтобы привести в чувство. Наконец, это удалось, хотя он и очень ослабел от большой потери крови. Чтобы вызвать его на откровенность, ему обещали позаботиться о его судьбе и не отдавать в руки правосудия, если только он откроет место, куда его господин увез донью Теодору.
— Это приятное известие немного утешает меня, а то я получил сейчас дурные вести.
На вопрос дона Хуана, какие это дурные вести, дон Фадрике, выслав из комнаты слуг, ответил:
— Донья Теодора утром уехала к себе в поместье и, как полагают, надолго. Ее отъезд меня очень удивляет. Зачем она скрыла его от меня? Что вы об этом думаете, дон Хуан? Здесь, должно быть, таится что-нибудь для меня неприятное?
Сарате воздержался высказать свое мнение и старался уверить друга, что нет никакой причины волноваться из-за того, что донья Теодора уехала в деревню. Но Мендоса, не удовлетворившись доводами друга, перебил его.
— Все эти разговоры не рассеют подозрения, закравшегося мне в душу, — заметил он. — Вероятно, я, по неосторожности, сделал что-нибудь такое, что не понравилось донье Теодоре, и она в наказание мне уезжает, не удостоив даже сообщить, в чем моя вина. Как бы то ни было, я не могу оставаться в неизвестности. Поедем, дон Хуан, поедем к ней, я велю оседлать лошадей.
— Я вам советую ехать одному, — сказал толедец. — Такое объяснение должно происходить без свидетелей.
— Дон Хуан ни при каких обстоятельствах не может быть лишним, — возразил дон Фадрике. — Донье Теодоре известно, что вы знаете все, происходящее в моем сердце; она вас уважает; вы не только не помешаете, но, напротив, поможете расположить ее в мою пользу.
— Нет, дон Фадрике, — возразил толедец, — мое присутствие не может быть вам полезно; поезжайте без меня, прошу вас.
— Нет, мой милый дон Хуан, — настаивал тот, — мы поедем вместе; я жду от вас этой дружеской услуги.
— Какая жестокость! — воскликнул дон Хуан с горечью. — Зачем вы требуете, чтобы я из дружбы к вам сделал то, на что я не могу согласиться.
Эти слова, смысла которых дон Фадрике не понял, а также резкий тон, которым они были произнесены, немало удивили его. Он внимательно посмотрел на друга.
— Что означают ваши слова, дон Хуан? — спросил он. — Какое ужасное подозрение возникает в моем уме! Ах, довольно вам таиться и мучить меня. Говорите! Почему вы отказываетесь ехать со мной?
— Я хотел скрыть от вас это, — отвечал толедец, — но раз вы сами принуждаете меня высказаться, то мне дольше не следует молчать. Перестанем радоваться, дорогой дон Фадрике, что у нас одни и те же вкусы и привязанности. Они, к сожалению, слишком схожи, и черты, пленившие вас, не пощадили и вашего друга. Донья Теодора…
— Вы — мой соперник? — перебил его Мендоса, бледнея.
— Как только я убедился в своей любви. — продолжал дон Хуан, — я старался ее преодолеть. Я постоянно избегал вдову Сифуэнтеса. Вы это знаете: вы сами меня в этом упрекали. Если я и не в силах был совсем побороть свою страсть, я по крайней мере укрощал ее. Но вчера эта дама велела мне передать, что желает поговорить со мной у себя дома. Я отправился к ней. Она спросила, почему я, как видно, избегаю ее. Я придумывал всякие объяснения; она не поверила им. Наконец, она принудила меня сказать истинную причину. Я полагал, что после этого она одобрит мое намерение избегать ее, но по странной прихоти судьбы… сказать ли вам, Мендоса? Да, я должен вам это сказать: Теодора выказала мне полную благосклонность.
Дон Фадрике был самого кроткого и рассудительного нрава, но от этих слов он пришел в страшную ярость и, перебив друга, вскричал:
— Довольно, дон Хуан! Лучше пронзите мне грудь, но прекратите этот страшный рассказ. Вы не только сознаетесь, что вы мой соперник, но еще говорите мне, что вы любимы. Праведное небо! Что за признание вы осмеливаетесь мне сделать! Вы подвергаете нашу дружбу слишком сильному испытанию. Да что говорить о нашей дружбе, вы ей изменили, лелея вероломные чувства, в которых вы мне сейчас признались. Как я ошибся! Я считал вас великодушным и благородным, а вы — двуличный друг, раз вы способны на любовь, которая меня оскорбляет. Я сражен этим неожиданным ударом, и я чувствую его тем острее, что он нанесен мне рукой…
— Будьте справедливее ко мне, — перебил его в свою очередь толедец, — потерпите минуту. Все, что угодно, только не двуличный друг! Выслушайте меня, и вы раскаетесь, что бросили мне такое оскорбление.
Тут он рассказал, что произошло между ним и вдовой Сифуэнтеса, рассказал о ее любовном признании, о том, как она убеждала его отдаться страсти без угрызений совести, не видя в этом ничего дурного. Дон Хуан повторил все, что он отвечал на ее речи, и, по мере того как дон Фадрике убеждался в твердости, с какой его друг вел себя, гнев его мало-помалу утихал.
— Словом, дружба взяла верх над страстью, и я отказался от любви доньи Теодоры, — закончил дон Хуан. — Она заплакала от досады, но, Боже мой, что за смятение вызвали ее слезы в моей душе! Я еще до сих пор не могу вспомнить без трепета, какой опасности я подвергался. Мне показалось, что я непомерно жесток, и на несколько мгновений, Мендоса, сердце мое вам изменило. Но я не поддался слабости, я поспешил удалиться, чтобы не видеть этих опасных слез. Однако недостаточно того, что я пока избежал опасности; надо страшиться и за будущее. Я должен поскорее уехать; я не хочу более показываться на глаза донье Теодоре. Неужели и после этого, дон Фадрике, вы будете обвинять меня в неблагодарности и вероломстве?
— Нет, — ответил Мендоса, обнимая его, — признаю: вы ни в чем не виноваты! Глаза мои открылись. Простите мой незаслуженный упрек: он брошен в припадке гнева под первым впечатлением. Простите влюбленному, который видит, что у него отнимают всякую надежду. Увы, как смел я думать, что донья Теодора может вас видеть столь часто и не полюбить, не увлечься вашим обаянием, силу которого я испытал на себе? Вы — истинный друг. Я обязан своим несчастьем только злому року и, вместо того чтобы ненавидеть вас, чувствую, что моя дружба к вам еще укрепилась. Как! Вы из-за меня отказываетесь от обладания доньей Теодорой, вы приносите такую жертву нашей дружбе, и я не буду этим тронут? Вы можете победить свою любовь, а я не сделаю ни малейшего усилия, чтобы превозмочь свою? Я должен ответить на ваше великодушие, дон Хуан! Отдайтесь вашему влечению, женитесь на вдове Сифуэнтеса. Пусть мое сердце страдает, если ему угодно. Мендоса умоляет вас об этом.
— Напрасно вы меня умоляете, — возразил Сарате. — Сознаюсь, я страстно люблю ее, но ваш покой для меня дороже счастья.
— А покой Теодоры разве для вас безразличен? — возразил дон Фадрике. — Не будем обольщаться: любовь ее к вам решает мою судьбу. Если бы даже вы удалились, если бы, желая уступить мне ее, вы стали влачить вдали от нее грустное существование, разве мне от этого было бы легче? Раз я ей до сих пор не понравился, значит, не понравлюсь никогда. Это блаженство предназначено небом вам одному. Она вас полюбила с первого же взгляда, ее влечет к вам естественное чувство; словом, она может быть счастлива только с вами. Примите же руку, которую она вам предлагает, исполните ее и ваше желание; оставьте меня с моим горем и не делайте несчастным троих, когда только один из них может принять на себя всю жестокость судьбы.
В этом месте Асмодею пришлось прервать свой рассказ, потому что студент воскликнул:
— То, что вы мне рассказываете, — удивительно. Неужели, в самом деле, бывают такие благородные люди? Я вижу одних только ссорящихся друзей, да и не из-за такой возлюбленной, как донья Теодора, а из-за отъявленных кокеток. Неужели влюбленный может отказаться от женщины, которую он обожает и которая отвечает ему взаимностью, только из нежелания причинить горе товарищу? Я полагал, что это случается только в романах, где рисуют людей такими, как они должны бы быть, а не такими, каковы они в действительности.
— Согласен, что это черта необыкновенная, — ответил бес, — однако она присуща не только романам; она присуща также и прекрасной природе человека. Это верно хотя бы уже потому, что со времени потопа я видел целых два подобных примера, включая сюда и то, о котором я говорю. Но вернемся же к нему.
Друзья продолжали приносить жертвы один другому и, стараясь превзойти друг друга в великодушии, на некоторое время отрешились от своей любви. Они перестали говорить о Теодоре; они не смели даже произнести ее имени. Но в то время как в Валенсии дружба брала верх над любовью, в другом месте любовь, словно в отместку за это, царила безраздельно, подчиняя себе все чувства.
Донья Теодора в своем замке Вильяреаль, на берегу моря, вся ушла в любовь. Она неотступно думала о доне Хуане и не теряла надежды выйти за него замуж, хотя и не должна была бы на это надеяться после того, что он сказал о своей дружбе к дону Фадрике.
Однажды, на заходе солнца, прогуливаясь по берегу моря с одной из своих горничных, она увидела лодку, которая причаливала к берегу. Донье Теодоре показалось, что там сидят семь-восемь человек очень подозрительного вида: рассмотрев их внимательнее, она убедилась, что они в масках. И действительно, в лодке сидели люди, замаскированные и вооруженные кинжалами и шпагами.
При виде их донья Теодора вздрогнула. Заметив, что они собираются выйти на берег, и не ожидая от этого ничего хорошего, она быстро направилась к замку, время от времени оглядываясь, чтобы наблюдать за незнакомцами. Она увидела, что они высадились и пошли вслед за нею. Донья Теодора бросилась бежать со всех ног, но бежала она не столь быстро, как Аталанта, люди же в масках были легки и подвижны; они настигли ее у ворот замка и остановили.
Госпожа и сопровождавшая ее горничная начали громко кричать. На их зов явилось несколько слуг; они подняли тревогу. Скоро сбежалась вся челядь доньи Теодоры, вооруженная вилами и палками. Между тем двое самых сильных из шайки схватили госпожу и ее прислужницу и понесли их к лодке, несмотря на их отчаянное сопротивление. Другие в это время дрались с челядью замка, которая начинала их сильно теснить Борьба длилась долго; наконец, замаскированным удалось успешно исполнить свой замысел, и, отбиваясь, они возвратились к лодке. Это было как раз вовремя, потому что не успели похитители сесть в лодку, как увидели нескольких всадников, которые неслись во весь опор и, по-видимому, летели на помощь донье Теодоре. Тогда люди в масках поспешили отчалить, так что, как ни торопились всадники, они примчались слишком поздно.
То были дон Фадрике и дон Хуан. Первый получил в этот день письмо, где ему сообщали из верного источника, что дон Альваро Понсе находится на острове Майорке; там он снарядил одномачтовое судно и при помощи двадцати головорезов, которым нечего терять, собирается похитить вдову Сифуэнтеса, как только она приедет в свой замок. Получив это известие, толедец и дон Фадрике немедленно выехали из Валенсии в сопровождении своих слуг, чтобы предупредить донью Теодору о замышляемом покушении. Они издали заметили на взморье толпу дерущихся людей и, подозревая, что происходит как раз то, чего они опасались, полетели во весь опор, чтобы помешать затее дона Альваро. Однако, как они ни спешили, они могли только быть свидетелями похищения, которое хотели предупредить.
Тем временем Альваро Понсе, гордясь успешным завершением своего дерзкого замысла, удалялся с добычей от берега. Его лодка шла по направлению к маленькому вооруженному кораблю, поджидавшему ее в открытом море. Трудно передать глубокое горе, которое охватило дона Хуана и дона Фадрике. Они посылали вслед Альваро Понсе тысячу проклятий и наполняли воздух горькими, но бесполезными жалобами. Слуги доньи Теодоры, воодушевленные их примером, не скупились на вопли, и скоро весь берег огласился криками. Ярость, отчаяние, горе царили на злосчастном побережье. Даже похищение Елены не вызвало при спартанском дворе столь ужасного уныния.
ГЛАВА XIV
О ссоре сочинителя трагедий с сочинителем комедий
Студент не утерпел и в этом месте перебил беса.— Сеньор Асмодей, — сказал он, — меня одолевает любопытство: что означает сцена, отвлекающая меня от вашего интересного рассказа? Я вижу в верхней комнате двух мужчин в одном белье. Они схватили друг друга за горло и за вихры, а несколько других, в халатах, пытаются их разнять. Скажите, пожалуйста, что это такое?
Бес, старавшийся всячески угодить студенту, поспешил удовлетворить его любопытство и начал так:
— Это дерутся два французских писателя, а разнимают их двое немцев, фламандец и итальянец. Они живут в одном и том же доме, в меблированных комнатах, где останавливаются преимущественно иностранцы. Первый из этих писателей сочиняет трагедии, а второй — комедии. Один переселился в Испанию из-за неприятностей, которые у него были во Франции, а другой, недовольный своим положением в Париже, предпринял то же путешествие в надежде, что в Мадриде ему улыбнется счастье.
Трагик — человек надменный и тщеславный. Наперекор здравомыслящей части публики, он стяжал на родине довольно широкую известность. Чтобы не дать заглохнуть своему таланту, он сочиняет каждый день. Сегодня ночью, страдая от бессонницы, он принялся за пьесу на сюжет из Илиады и написал одну сцену. А ему присущ недостаток, свойственный всем его собратьям по перу, — непременно изводить окружающих чтением своих произведений; поэтому он встал с постели, взял свечу и в одной сорочке пошел к сочинителю комедий. Тот, с большей пользой проводивший время, давно спал глубоким сном. Трагик начал долбить в дверь.
Комический писатель проснулся от стука и отворил дверь своему собрату, а тот, входя, закричал, как одержимый:
— На колени, мой друг, на колени предо мной! Преклонитесь перед гением, любимцем Мельпомены. Я сочинил стихи… да что я говорю, — сочинил? Сам Аполлон подсказал их мне. Будь я в Париже, я ходил бы из дома в дом читать их. Я жду только рассвета, чтобы пойти к нашему посланнику и очаровать его и всех живущих в Мадриде французов. Но, прежде чем показать эти стихи кому-либо, я хочу прочитать их вам.
— Благодарю вас за предпочтение, — ответил сочинитель комедий, зевая во весь рот, — жаль только, что вы не особенно удачно выбрали время: я лег очень поздно, мне страшно хочется спать, и я не ручаюсь, что не засну во время чтения.
— О, за это я ручаюсь! — возразил трагик. — Если б вы даже умерли, написанная мной сцена воскресила б вас. Мои стихи это не смесь обыденных чувств и пошлых выражений, скрепленных лишь рифмой; это — мужественная поэзия, волнующая сердце и поражающая ум. Я не из тех рифмоплетов, жалкие новинки которых только промелькнут на подмостках, как тени, да и отправляются в Утику развлекать дикарей. Мои пьесы вместе с моей статуей достойны стать украшением Палатинской библиотеки
{35}
; они пользуются успехом и после тридцати представлений. Но перейдем к стихам, — добавил скромный сочинитель, — вы первый их услышите!
Вот моя трагедия: «Смерть Патрокла», Сцена первая. Появляются Бризеида и другие пленницы Ахилла; они рвут на себе волосы и бьют себя в грудь, оплакивая смерть Патрокла. Ноги у них подкашиваются; убитые отчаянием, они падают на подмостки. Вы скажете, что это немного смело, но таков мой замысел. Пусть жалкие поэтишки придерживаются тесных рамок подражания, не осмеливаясь переступить их, — туда им и дорога! В их робости кроется осторожность. Я же люблю новизну; я придерживаюсь такого мнения: чтобы потрясти и восхитить зрителей, им надо представить такие образы, которых они совсем не ожидают.
Итак, пленницы лежат на земле. Возле них Феникс, воспитатель Ахилла; он помогает им подняться. Затем он произносит следующий монолог, которым начинается вступительная часть трагедии:
— Здесь я остановлюсь, чтобы дать вам передышку, — продолжал трагик, — ибо если я сразу прочитаю всю сцену, вы задохнетесь от красот моего стихосложения, от множества ярких штрихов и возвышенных мыслей, которыми она блещет. Обратите внимание на точность выражения: «Чтоб мрак ночной прогнать, селяне жгут костер». Не всякий это оценит, но вы, человек с умом, и с настоящим умом, — вы должны быть в восторге.
Паденье Трою ждет, и Гектора — могила.
Готовят греки месть за спутника Ахилла:
Атрея гордый сын, божественный Камел,
И Нестор — мудрый царь, и брани сын — Эвмел,
Леонт, копья и стрел метатель горделивый,
Горячий Диомед, Уллис красноречивый.
Ахилл готовится, берет свой меч и щит,
Коней бессмертных бег на Илион стремит.
Спеша, куда его гнев бурно увлекает, —
Хоть глаз столь быстрый бег с трудом лишь различает, —
«Летите, Бал и Ксант, — он коням говорит —
Когда ж кровавая вас битва утомит,
Когда, разбитая, троянцев дрогнет сила, —
Вернитесь в лагерь наш, неся с собой Ахилла».
Ксант, голову склонив, а ответ ему гласит:
«Конями будешь ты доволен, о Пелид!
Летим, куда твое прикажет нетерпенье;
Но гибели твоей недалеко мгновенье».
Юноною ответ подобный был внушен;
И вот уже Ахилл как вихрем увлечен.
Когда же ахеяне завидели героя.
От громких кликов их вся задрожала Троя;
Отважный вождь, одет в Вулканову броню,
Подобен блеском был сияющему дню,
Иль солнцу яркому, что утром выплывает
Из тьмы ночной и мир сияньем одаряет,
Иль пламени костра, когда на высях гор,
Чтоб мрак ночной прогнать, селяне жгут костер.
[17]
— Я в восторге, конечно, — отвечал сочинитель комедий, лукаво улыбаясь, — трудно вообразить что-либо прекраснее, и я уверен, что вы не преминете упомянуть в вашей трагедии, как старательно Фетида отгоняла троянских мух, садившихся на тело Патрокла.
— Пожалуйста, не смейтесь, — заметил трагик. — Искусный поэт может рискнуть на все; это место в моей трагедии, пожалуй, более всех других дает мне возможность излиться звучными стихами, и я ни за что его не вычеркну, клянусь честью! Все мои произведения превосходны, — продолжал он, не смущаясь, — и надо видеть, как им аплодируют, когда я их читаю; мне приходится останавливаться чуть ли не на каждом стихе, чтобы выслушивать похвалы. Помню, однажды в Париже, я читал трагедию в доме, где каждый день к обеду собираются остроумнейшие люди и где, — не хвалясь, скажу, — меня не считают каким-то Прадоном
{36}
. Там присутствовала графиня Вией-Брюн, — у нее тонкий и изящный вкус, и я — ее любимый поэт. С первой же сцены она залилась горючими слезами, во время второй ей пришлось переменить носовой платок, в третьем акте она беспрерывно рыдала, в четвертом ей стало дурно, и я уже боялся, как бы при развязке она не испустила дух вместе с героем моей пьесы.
При этих словах, как ни старался автор комедий сохранить серьезность, он не выдержал и фыркнул.
— Ах, по этой черте я узнаю вашу добрую графиню, — сказал он, — эта женщина терпеть не может комедию; у нее такое отвращение к смешному, что она всегда уходит из ложи после пьесы и уезжает домой, не дождавшись дивертисмента, чтобы увезти с собой свою печаль. Трагедия — это ее страсть. Хороша ли, плоха ли пьеса — для нее это не имеет значения, но только выведите несчастных любовников и можете быть уверены, что растрогаете ее. Откровенно говоря, если бы я писал трагедии, мне хотелось бы иметь лучших ценителей, чем она.
— У меня есть и другие, — возразил трагик, — от меня в восторге тысячи знатных персон как мужчин, так и женщин…
— Я бы не доверился похвале и этих людей, — перебил его сочинитель комедий, — я бы остерегался их суждения. А знаете почему? Эти люди обычно слушают пьесу невнимательно, они увлекаются звучностью какого-нибудь стиха или нежностью чувства, и этого довольно, чтобы они начали хвалить все произведение, как бы несовершенно оно ни было. И, напротив, если они уловят несколько стихов, пошлость и грубость которых оскорбит их слух, этого достаточно, чтобы они опорочили хорошую пьесу.
— Ну, если вы находите этих судей ненадежными, то положимся на аплодисменты партера, — не унимался трагик.
— Уж не носитесь, пожалуйста, с вашим партером, — возразил другой, — он слишком неровен в своих суждениях. Партер иной раз так грубо ошибается в оценке новой пьесы, что целыми месяцами пребывает в нелепом восторге от скверного произведения. Правда, впоследствии партер разочаровывается и после блестящего успеха низводит поэта с пьедестала.
— Такая беда мне не страшна, — сказал трагик, — мои пьесы переиздают так же часто, как и играют. Другое дело — комедии, согласен: в печати сразу обнажаются их слабые стороны, ибо комедии — пустячки, ничтожный плод остроумия.
— Поосторожнее, господин трагик, поосторожнее! — перебил его другой. — Вы, кажется, начинаете забываться. Прошу говорить при мне о комедиях с большим уважением. Вы думаете, что комическую пьесу легче сочинить, чем трагедию? Бросьте это заблуждение. Рассмешить порядочных людей не легче, чем вызвать у них слезы. Знайте: остроумный сюжет из повседневной жизни так же трудно обработать, как и самый возвышенный героический.
— Ах, черт возьми! — воскликнул с усмешкой трагик. — Я в восторге, что вы придерживаетесь такого мнения. Что ж, господин Калидас, во избежание ссоры я обещаю впредь настолько же ценить ваши произведения, насколько прежде я их презирал.
— Мне наплевать на ваше презрение, господин Жиблэ, — с живостью возразил сочинитель комедий, — а в ответ на вашу дерзость я вам скажу начистоту все, что думаю о стихах, которые вы мне сейчас продекламировали: они нелепы, а мысли, хоть и взяты из Гомера, все же плоски. Ахилл говорит со своими конями, кони ему отвечают, — это несуразно, так же, как и сравнение с костром, который селяне развели на высях гор. Грабить таким образом древних писателей — значит не уважать их. У них есть дивные вещи, но нужен вкус потоньше вашего, чтобы удачно выбрать среди того, что хочешь заимствовать.
— У вас недостаточно возвышенный ум, и не вам понять красоты моей поэзии, — возразил Жиблэ. — В наказание за то, что вы осмелились критиковать меня, я не прочитаю вам продолжения!
— Я уж достаточно наказан, что выслушал начало, — отвечал Калидас. — Уж не вам бы презирать мои комедии! Знайте, что самая плохая комедия, какую я только могу написать, всегда будет выше ваших трагедий и что гораздо легче возноситься и реять в сфере возвышенных чувств, чем придумать тонкую и изящную остроту.
— Если я и не имею счастья заслужить вашу похвалу, — сказал трагик презрительно, — то у меня, слава богу, есть утешение, что при дворе обо мне судят более милостиво, и пенсия, которую соблаговолили…
— Ах, не воображайте, что ослепите меня вашими придворными пенсиями, — перебил его Калидас, — я слишком хорошо знаю, как их получают, чтобы они повысили в моих глазах достоинства ваших пьес. Повторяю, не воображайте, будто цена вам больше, чем тому, кто сочиняет комедии. И, чтобы доказать, что гораздо легче писать серьезные пьесы, я, как только возвращусь во Францию, если не добьюсь там успеха комедиями, снизойду до того, что стану писать трагедии.
— Для сочинителя фарсов вы довольно-таки тщеславны, — ответил на это трагик.
— А вы рифмоплет, обязанный известностью только фальшивым брильянтам, и не в меру зазнаетесь, — заметил сочинитель комедий.
— Вы нахал, — отрезал тот, — не будь у вас в гостях, ничтожный господин Калидас, я, не сходя с места, научил бы вас уважать трагедию.
— Пусть это соображение вас не останавливает, великий гений, — отвечал Калидас. — Если вам хочется быть битым, то я могу поколотить вас и у себя, как в любом другом месте.
Тут они схватили друг друга за горло, вцепились в волосы; с обеих сторон щедро сыпались удары и пинки. Итальянец, спавший в соседней комнате, слышал весь этот разговор и при шуме, поднятом писателями, заключил, что те сцепились. Он встал и из сострадания к французам, — хотя он был и итальянец, — созвал людей. Фламандец и два немца, которых вы видите в халатах, пришли вместе с ним разнимать врагов.
— Занятная перепалка, — сказал дон Клеофас. — Как видно, во Франции сочинители трагедий считают себя более важными особами, чем авторы комедий.
— Без сомнения, — отвечал Асмодей. — Первые считают себя настолько же выше последних, насколько герои трагедии выше слуг из комедии.
— А на чем же основана такая спесь? — спросил студент. — Разве в самом деле труднее написать трагедию, чем комедию?
— Вопрос, который вы мне задаете, уже обсуждался сотни раз, да и теперь еще обсуждается ежедневно, — отвечал бес. — Что касается меня, я решаю его следующим образом, и да простят мне те, кто держится другого мнения. Я считаю, что написать комическую пьесу не легче, чем трагическую; ибо, если бы было труднее написать трагедию, то следовало бы заключить, что трагический писатель сочинит комедию лучше, чем даже самый талантливый комический, а на опыте это не подтверждается. Стало быть, эти произведения, различные по своей природе, требуют совершенно разного склада ума при равной степени мастерства.
Но пора покончить с этим отступлением, — сказал Хромой. — Продолжу прерванный вами рассказ.
ГЛАВА XV
Продолжение и окончание рассказа о силе дружбы
Слуги доньи Теодоры не в силах были воспрепятствовать ее похищению, но они мужественно боролись и нанесли чувствительный урон людям Альваро Понсе. Многие из его головорезов были ранены, один даже настолько тяжело, что не мог следовать за товарищами и, полумертвый, лежал на песке.Несчастного узнали; это был слуга дона Альваро. Когда выяснилось, что он еще жив, его перенесли в замок и приложили все старания, чтобы привести в чувство. Наконец, это удалось, хотя он и очень ослабел от большой потери крови. Чтобы вызвать его на откровенность, ему обещали позаботиться о его судьбе и не отдавать в руки правосудия, если только он откроет место, куда его господин увез донью Теодору.