Страница:
— Но почему?
— Потому что вечный ад есть вечная несправедливость, а вечный Отец милостив и правосуден.
— Но он и строг.
— Но он и правосуден. Будете ли вы бичевать вашего сына всю его жизнь за то, что он, будучи взят вами в его детстве в гости в дом вашего приятеля и, раззлобясь, свалил с тумбы мраморные часы и искалечил ими подвернувшееся любимое дитя хозяина?
— Я накажу его.
— В течение какого времени вы будете его наказывать?
— В течение какого времени? Как вы это странно спрашиваете!
— Ну, однако: будете ли вы его наказывать, например, в течение десяти лет?
— Ну, еще что!.. Десяти лет!
— Ну, в течение года?
— Ну, и в течение года тоже очень странно!
— Ну, в течение месяца?
— Да что там месяца, — наказал бы просто, да и все тут.
— То есть наказали бы одновременно?
— Ну да… конечно… но строго.
— Но одновременно?
— Да, одновременно.
— Почему же это так?
— Что такое: почему это так?
— Почему одновременно? Почему вы его не наказывали бы в течение месяца, года или десяти лет?
— Как почему?
— Так просто: почему?
— Потому что это было бы несправедливо.
— Несправедливо!
— Да, несправедливо… По крайней мере, с моей точки зрения, несправедливо.
— И с моей несправедливо, — отвечает спирит, — но тогда позвольте же вас спросить, как же, «если мы зли суще», гнушаемся только долгим наказанием и считаем его несправедливым, то как же мы наглы и низки, допуская, что вечный Отец наш не возгнушается еще большею несправедливостию кары вечной за быстротечную злобу?
— Да, но вы, кажется, говорите ересь.
— Не знаю, как вам это угодно будет называть, — отвечает спирит.
— И потом… вы это смешали с таким будничным вопросом… мое дитя… в гостях… калечит хозяйского сына…
— Но разве чрез сравнение своих чувств к вашему ребенку вам не удобно подходить к постижению отеческих чувств вашего вечного Отца?
— Положим, но…
— Или вы, как материалист, находите, что ваше назначение только пожить на земле?
— Если я вам отвечу да?
— Мне останется пожалеть о том, что вы во многое еще не вникали.
— А если я отвечу нет?
— То я спрошу вас, разве вы не в гостях на земле?
— В известном смысле, разумеется… вы правы.
— В каком же смысле не прав я? Не в том ли, что за неумение дитяти вести себя в гостях Отец не признает справедливым наказывать его в доме своем вечно?
— Н… нет… конечно, не в этом.
— Ну, так мы согласны, — отвечает спирит, и он не ошибается: он уже сделал много для соглашения с собою своего диспутанта.
— Вот вам и пример: неужто и эту Дарью Соколову несправедливо будет карать вечно?
— Несправедливо, — отвечают ему спириты.
— Всегдашняя каторга на земле и ад за гробом ею вполне заслужены, — говорит спокойно высокопоставленный человек.
— Но разве каторга способствует смягчению и совершенствованию ожесточенного и низкого духа?
— Нет; но она его смиряет.
— Это не может быть заботою высшего правосудия, и потом здесь слово всегда употребляется условно и само за себя не отвечает.
— Это как?
— Если Дарье Соколовой теперь тридцать пять лет, то никакой земной суд, не желая себя компрометировать, не может ее осудить на более, как на сорок пять лет работы.
— Кто же это стеснил земное правосудие таким ограничением?
— Вечный Отец, который положил человеку жить «семьдесят лет, а еще же в силах восемьдесят лет, а что более того, то труд и болезнь». Когда ей исполнится восемьдесят лет, земное правосудие должно будет освободить ее, потому что жизнь ее обратится в «болезнь».
— Да; но идея… идея правосудия…
— Оставьте ее в покое. Предположите себе невозможное или, если вы верите во всемогущество Сотворившего небо и землю, то даже и возможное. Предположите, что смерть получает на время запрещение «резать Божию ниву» на земле, и все мы, ныне живущие, живем и живем, и счет летам своим позабыли, а все живем.
— Ну, и что же?
— А зауряд со всеми нами живет в каторге осужденная оставаться там навсегда и Дарья Соколова, и силы ее крепки, и лета ее не скудеют. Прошло, положим, двести лет, и вас спросят: не довольно ли с Дарьи Соколовой? Не отмучилась ли она вдоволь в двести лет за убийство Ашмаренкова? Что вы скажете?..
— Гм… да… ну…
— Позвольте: я вижу, что отпустил невеликую порцию этой Дарье, и это вас затрудняет. Ну, я предложу вам тот же вопрос, когда вы уже прожили век Мафусаила, и Дарья Соколова пробилась в каторге девятьсот шестьдесят девять лет: прикажете ли еще держать ее или скажете: «довольно»? Подвергните вопрос этот обсуждению правдивейшего судилища, и оно, конечно, придет в ужас, как так долго могло длиться наказание за преступление, о котором уже исчезло самое слабейшее воспоминание десять сот лет назад. Будете ли вы, требующий вечной кары Дарье Соколовой, против этого последнего суда?
— Конечно, нет!
— И мы с вами снова согласны! Но тогда только вот затруднение: как же вы хотите, чтобы Дарья мучилась веки веков, без всякого их исчисления, и признаете это справедливым?
— Разве я это сказал?
— Хуже, — вы сказали, что есть кто-то достойный вечного ада и что, следовательно, есть тот, кто устроил этот вечный ад…
Хорошо поставленный человек долго вертел свою золотую табакерку, минутами улыбался и ушел, тепло и дружески пожав руки компании.
— Вот, — сказал он хозяину дома, известному спириту, — вот этот молодой человек, с которым мне часто доводилось на даче беседовать о вашем учении, необыкновенно заинтересован спиритизмом и неотступно просил меня дать ему случай ближе познакомиться с этим учением. Я спрашивал вашего позволения привезти его, и вот с вашего согласия и привез.
Мусульманин с восточною пламенностию впился в смысл речей, в которых ему излагались спиритские верования и убеждения, и чем долее слушал, тем все решительнее приходил в больший восторг и смущение. Это было замечено, и мусульманин тут же откровенно сознался, что его пленяет спиритизм до того, что он «бросился бы в эту веру, но что его совесть и опасение огорчить старика отца стесняют его решимость оставить свою старую веру» (то есть мохамеданство).
Но перед чем остановился бы всякий церковный проповедник, перед тем спирит не встречает даже малейших затруднений. Мусульманину объяснили, что спиритизм не хочет вытеснять никаких старых вер, что «в одной и той же гостиной у всякого гостя свои манеры, и против тех из этих манер, которые не посягают на общее спокойствие всех гостей, новое мышление воспрещает всякое раздражение. Спиритски верить и мыслить можно, оставаясь в своей гостиной с теми манерами, с какими в нее введен», то есть можно оставаться измаильтянином, иудеем, эллином и самарянином, и в то же время быть по мысли и по вере спиритом.
— О! — воскликнул энтузиаст-мусульманин, — теперь я верю, что есть вера, в которой соединятся народы! — И он сам с тех пор неисправимый спирит.
Что же может сделать стеснение свободы совести против людей, которые так оригинально поставили у себя вопрос о свободе?..
Учение это идет и, действительно, что день — увлекает более и более прозелитов, что и весьма понятно при повсеместно во всем мире господствующем стремлении к возвышению и освобождению личности человека от всего, что кажется для него мало-мальски несправедливым и стеснительным.
«Кризис» этот, угрожающий, по словам о. Морошкина, «большими опасностями христианской церкви», начался очень давно и усиливается, по нашему мнению, и ходом благоприятствующих ему событий, и малодействием или, лучше сказать, бездействием врачей. Враги церкви, как было когда-то сказано в «Православном обозрении», всё изощряются и подходят к ней с разных сторон и в разных одеждах, но рядом с тем церковь, непогрешимая во вселенской правде своей, но обреченная силою внешних обстоятельств на унижавшее ее бездействие, у нас в России благим законом 26 мая призвана к жизни, которая должна дать в ней драгоценнейшие плоды. Церковь в прежнем состоянии ее служителей, — состоянии тягостном и зависимом, — решала, что «критическое отношение к Священному Писанию не противно духу этого писания», а теперь служители церкви, восстановленные законом Императора Александра II в праве своем и законной независимости, должны воспользоваться разрешением им критических отношений к писанию и в христианском духе церкви, а не в вопияниях к власти о стеснении свободы совести найти средства к отражению всех нападков на церковное вероучение и всех хитрых и нехитростных под нее подходов. Гизо в своей книге «Христианство и нравственность», касаясь в одном месте вопроса о нравственности, говорит: «Я избегаю здесь всех тех, по моему мнению, худо поставленных и худо решенных вопросов, которые подняты были богословием по этому случаю». Подобно Гизо, и многие люди, преданные церкви, давно видели подобные вопросы, «худо поставленные и худо решеные богословием», они или обходили их, или, претыкаясь о них, попадали в сети учений то низменных и злобных, то хотя и мягких и небезнравственных, но тем не менее чуждых благодатному духу учения христианского. В освобождении поля христианских суждений от тех камней преткновения, которые считает нужным обходить Гизо и о которые беспрестанно претыкаются люди, ищущие правды и не умеющие в духе писаний отличать условное и временное от неизменяемого и безусловного, нам кажется, служители церкви должны увидеть первую свою обязанность, к исполнению которой им и следует устремить все свои силы. Это должно быть сделано скоро, ибо время не ждет, враги не терпят, и окрест слышно ржание коней их и стук молотов их в кузнях о щиты их и копья, а наше оружие долго лежало, на нем есть ржа. Пора снять ее, благо законом Монарха снято коснение, в коем сносила недолю свою наша церковь. А рядом с сим и, может быть, наипаче всего, слугам церкви, по выражению отца Морошкина, предстоит подвижничество: им нужно препоясывать чресла свои и брать в руки посох и творить дело Божие, — дело добра, правды, милосердия и истины, дабы никто не называл служителя Христовой веры столбом, который сам не может идти по дороге, которую показывает.
Опасные враги церкви при дружественном сопротивлении, оказываемом им со стороны Христовой рати мудрым словом и добрым примером, могут быть побеждены легко. В слове Христовом гораздо более достигающего к сердцу человеческому, чем во всех теориях, не исключая той спиритской школы, по поводу которой мы разговорились. «Почти все философы и моралисты суть или строгие цензоры, или холодные наблюдатели, или льстецы природы человеческой, а И<исус> Христос и знает человеческую природу, и имеет в виду свободу человека (говорит Гизо). Его взгляд и чувствования по отношению к человеку серьезны, глубоки и действительны! Он ни восхваляет природы человека, ни относится к ней безучастно. Он признает ее в одно и то же время исполненною зла и добра, способною в одно и то же время возмущаться против закона нравственного и повиноваться ему; Он видит в человеке прирожденную заразу — источник порчи и гибели души, но Он не признает зла неисцелимым; Он смотрит на человека в одно и то же время с чувствами строгим и нежным. И<исус> Христос без всякого покрова представляет грех и без всякого опасения жертвует Собою для спасения грешника». Все это доступно человеческому сердцу ближе всяких теорий, хотя бы самых гуманных, и космополитическая любовь по долгу и нравственность независимая никогда не заставят человека забыть любовь и нравственность по закону, написанному в нас перстом, указавшим нам помимо воли нашей любить родителей, жен, детей наших и страну нашего рождения более, чем многое вполне достойное любви, но более нам чуждое и безучастное. И<исус> Христос вполне знает природу человеческую и удовлетворяет ей всецело; Он берет во внимание ее обязанности и потребности, ее слабости и ее заслуги. Он не позволяет покрывать покровом без разъяснения грубые сцены жизни и печальное зрелище мира; Он имеет в виду для человека надежды и удовлетворения высшие его испытаний и его ошибок. Все это, конечно, гораздо чутче и жизненнее всяких теорий, и, став под знаменем такого Руководителя, нельзя, стучась в дверь, сомневаться, что она отверзется. Без вражды и нападок не написала своей истории ни одна церковь. Враги восставали из недр самой церкви. Во всех церквах и во всех веках находились люди, которые, будучи не в состоянии принимать на веру традиционных догматов, ни разрешить их, не выходя из области церковности, старались посредством тысячи способов навести или подвести эти догматы под философскую истину и обратить откровенную религию в естественную. Но все эти попытки оказались напрасными. Вероятно, не иное что воспоследует и из нынешних подкопов под церковь, но время действительно для дел веры неспокойное, и если лица, обязанные охранять вверенный им светоч веры понерадят о нем и воздремлят… то рыщущие окрест, разумеется, не поленятся приблизиться к нему еще на стадию и дунут на него ближе, не с тем, конечно, чтобы он затеплился ярче.
— Потому что вечный ад есть вечная несправедливость, а вечный Отец милостив и правосуден.
— Но он и строг.
— Но он и правосуден. Будете ли вы бичевать вашего сына всю его жизнь за то, что он, будучи взят вами в его детстве в гости в дом вашего приятеля и, раззлобясь, свалил с тумбы мраморные часы и искалечил ими подвернувшееся любимое дитя хозяина?
— Я накажу его.
— В течение какого времени вы будете его наказывать?
— В течение какого времени? Как вы это странно спрашиваете!
— Ну, однако: будете ли вы его наказывать, например, в течение десяти лет?
— Ну, еще что!.. Десяти лет!
— Ну, в течение года?
— Ну, и в течение года тоже очень странно!
— Ну, в течение месяца?
— Да что там месяца, — наказал бы просто, да и все тут.
— То есть наказали бы одновременно?
— Ну да… конечно… но строго.
— Но одновременно?
— Да, одновременно.
— Почему же это так?
— Что такое: почему это так?
— Почему одновременно? Почему вы его не наказывали бы в течение месяца, года или десяти лет?
— Как почему?
— Так просто: почему?
— Потому что это было бы несправедливо.
— Несправедливо!
— Да, несправедливо… По крайней мере, с моей точки зрения, несправедливо.
— И с моей несправедливо, — отвечает спирит, — но тогда позвольте же вас спросить, как же, «если мы зли суще», гнушаемся только долгим наказанием и считаем его несправедливым, то как же мы наглы и низки, допуская, что вечный Отец наш не возгнушается еще большею несправедливостию кары вечной за быстротечную злобу?
— Да, но вы, кажется, говорите ересь.
— Не знаю, как вам это угодно будет называть, — отвечает спирит.
— И потом… вы это смешали с таким будничным вопросом… мое дитя… в гостях… калечит хозяйского сына…
— Но разве чрез сравнение своих чувств к вашему ребенку вам не удобно подходить к постижению отеческих чувств вашего вечного Отца?
— Положим, но…
— Или вы, как материалист, находите, что ваше назначение только пожить на земле?
— Если я вам отвечу да?
— Мне останется пожалеть о том, что вы во многое еще не вникали.
— А если я отвечу нет?
— То я спрошу вас, разве вы не в гостях на земле?
— В известном смысле, разумеется… вы правы.
— В каком же смысле не прав я? Не в том ли, что за неумение дитяти вести себя в гостях Отец не признает справедливым наказывать его в доме своем вечно?
— Н… нет… конечно, не в этом.
— Ну, так мы согласны, — отвечает спирит, и он не ошибается: он уже сделал много для соглашения с собою своего диспутанта.
* * *
Избивает Дарья Соколова семейство Ашмаренкова (или, пускай, только все так уверены, что она его избила). Преступление кровавое, страшное и жестокосерднейшее. Прежде чем некоторыми особенностями производства суда по этому делу присяжные произнесли этой женщине оправдательный приговор в убийстве, положим, что был высокопоставленный человек, споривший в одной спиритской беседе о словах Суси Джонсон, — теперь он снова является и говорит:— Вот вам и пример: неужто и эту Дарью Соколову несправедливо будет карать вечно?
— Несправедливо, — отвечают ему спириты.
— Всегдашняя каторга на земле и ад за гробом ею вполне заслужены, — говорит спокойно высокопоставленный человек.
— Но разве каторга способствует смягчению и совершенствованию ожесточенного и низкого духа?
— Нет; но она его смиряет.
— Это не может быть заботою высшего правосудия, и потом здесь слово всегда употребляется условно и само за себя не отвечает.
— Это как?
— Если Дарье Соколовой теперь тридцать пять лет, то никакой земной суд, не желая себя компрометировать, не может ее осудить на более, как на сорок пять лет работы.
— Кто же это стеснил земное правосудие таким ограничением?
— Вечный Отец, который положил человеку жить «семьдесят лет, а еще же в силах восемьдесят лет, а что более того, то труд и болезнь». Когда ей исполнится восемьдесят лет, земное правосудие должно будет освободить ее, потому что жизнь ее обратится в «болезнь».
— Да; но идея… идея правосудия…
— Оставьте ее в покое. Предположите себе невозможное или, если вы верите во всемогущество Сотворившего небо и землю, то даже и возможное. Предположите, что смерть получает на время запрещение «резать Божию ниву» на земле, и все мы, ныне живущие, живем и живем, и счет летам своим позабыли, а все живем.
— Ну, и что же?
— А зауряд со всеми нами живет в каторге осужденная оставаться там навсегда и Дарья Соколова, и силы ее крепки, и лета ее не скудеют. Прошло, положим, двести лет, и вас спросят: не довольно ли с Дарьи Соколовой? Не отмучилась ли она вдоволь в двести лет за убийство Ашмаренкова? Что вы скажете?..
— Гм… да… ну…
— Позвольте: я вижу, что отпустил невеликую порцию этой Дарье, и это вас затрудняет. Ну, я предложу вам тот же вопрос, когда вы уже прожили век Мафусаила, и Дарья Соколова пробилась в каторге девятьсот шестьдесят девять лет: прикажете ли еще держать ее или скажете: «довольно»? Подвергните вопрос этот обсуждению правдивейшего судилища, и оно, конечно, придет в ужас, как так долго могло длиться наказание за преступление, о котором уже исчезло самое слабейшее воспоминание десять сот лет назад. Будете ли вы, требующий вечной кары Дарье Соколовой, против этого последнего суда?
— Конечно, нет!
— И мы с вами снова согласны! Но тогда только вот затруднение: как же вы хотите, чтобы Дарья мучилась веки веков, без всякого их исчисления, и признаете это справедливым?
— Разве я это сказал?
— Хуже, — вы сказали, что есть кто-то достойный вечного ада и что, следовательно, есть тот, кто устроил этот вечный ад…
Хорошо поставленный человек долго вертел свою золотую табакерку, минутами улыбался и ушел, тепло и дружески пожав руки компании.
* * *
Недавно прошедшею зимою этот хорошо поставленный человек (мы говорим так, как бы он был) снова посетил спиритский кружок, но уже не один, а в сопровождении молодого человека, члена одного мусульманского посольства.— Вот, — сказал он хозяину дома, известному спириту, — вот этот молодой человек, с которым мне часто доводилось на даче беседовать о вашем учении, необыкновенно заинтересован спиритизмом и неотступно просил меня дать ему случай ближе познакомиться с этим учением. Я спрашивал вашего позволения привезти его, и вот с вашего согласия и привез.
Мусульманин с восточною пламенностию впился в смысл речей, в которых ему излагались спиритские верования и убеждения, и чем долее слушал, тем все решительнее приходил в больший восторг и смущение. Это было замечено, и мусульманин тут же откровенно сознался, что его пленяет спиритизм до того, что он «бросился бы в эту веру, но что его совесть и опасение огорчить старика отца стесняют его решимость оставить свою старую веру» (то есть мохамеданство).
Но перед чем остановился бы всякий церковный проповедник, перед тем спирит не встречает даже малейших затруднений. Мусульманину объяснили, что спиритизм не хочет вытеснять никаких старых вер, что «в одной и той же гостиной у всякого гостя свои манеры, и против тех из этих манер, которые не посягают на общее спокойствие всех гостей, новое мышление воспрещает всякое раздражение. Спиритски верить и мыслить можно, оставаясь в своей гостиной с теми манерами, с какими в нее введен», то есть можно оставаться измаильтянином, иудеем, эллином и самарянином, и в то же время быть по мысли и по вере спиритом.
— О! — воскликнул энтузиаст-мусульманин, — теперь я верю, что есть вера, в которой соединятся народы! — И он сам с тех пор неисправимый спирит.
Что же может сделать стеснение свободы совести против людей, которые так оригинально поставили у себя вопрос о свободе?..
* * *
Так не «стологадания» и не одного смеха достойные медиумские шарлатанства, а вот какие деяния происходят в большей и наилучшей части современного нам спиритизма! Когда в Петербурге и во многих местах России свирепствовал страшный умственный недуг, названный нигилизмом, нередко случалось видеть мужчин и дам, которые, беседуя с отчаяннейшим нигилистом, восклицали: «Да где эти нигилисты? Скажите, пожалуйста: в книгах читаешь: „Нигилисты, нигилисты“, а хоть бы тебе одного пришлость увидеть в жизни!» То же самое нынче идет со спиритами. Дети обыкновенно думают, что разбойник непременно должен быть в плаще и широкополой шляпе с страусовыми перьями, и без плаща и без перьев им разбойник уже не в разбойника. Век детства у большинства людей часто не проходит до смерти, и как они в детстве высматривали разбойника в перьях, так потом выглядывают нигилиста только в растрепанном нечесе, а спирита хотят видеть тоже каким-то декорированным и необщежительным. Им все мерещутся «отлички, мундиры, выпушки, петлички», и они все накидываются на нечес или в новом случае на стологадателей, вовсе не замечая истого нигилизма если не в сынах света, то в людях света, а еще тем менее узнавая всюду расползающихся спиритов, которые строят богадельни, подбирают брошенных детей, заводят христианские школы и сами заботятся о преподавании в них закона Божия, ведут дружбу с духовенством и иерархами церкви, строят храмы и распинаются за православие на юге и северо-западе России; дают тон и направление многим делам и целым отраслям управления и везде и повсеместно пристяжают новых и новых прозелитов, верующих в независимую нравственность, в гостиную роль нашу на земле, в бесконечный путь наш до полного усовершенствования во множественном существовании, в необходимость неустанных забот об этом совершенстве и в законность полнейшей терпимости к манерам (обрядам) всех гостей, сведенных с нами на короткое время земной жизни в общую гостиную.Учение это идет и, действительно, что день — увлекает более и более прозелитов, что и весьма понятно при повсеместно во всем мире господствующем стремлении к возвышению и освобождению личности человека от всего, что кажется для него мало-мальски несправедливым и стеснительным.
«Кризис» этот, угрожающий, по словам о. Морошкина, «большими опасностями христианской церкви», начался очень давно и усиливается, по нашему мнению, и ходом благоприятствующих ему событий, и малодействием или, лучше сказать, бездействием врачей. Враги церкви, как было когда-то сказано в «Православном обозрении», всё изощряются и подходят к ней с разных сторон и в разных одеждах, но рядом с тем церковь, непогрешимая во вселенской правде своей, но обреченная силою внешних обстоятельств на унижавшее ее бездействие, у нас в России благим законом 26 мая призвана к жизни, которая должна дать в ней драгоценнейшие плоды. Церковь в прежнем состоянии ее служителей, — состоянии тягостном и зависимом, — решала, что «критическое отношение к Священному Писанию не противно духу этого писания», а теперь служители церкви, восстановленные законом Императора Александра II в праве своем и законной независимости, должны воспользоваться разрешением им критических отношений к писанию и в христианском духе церкви, а не в вопияниях к власти о стеснении свободы совести найти средства к отражению всех нападков на церковное вероучение и всех хитрых и нехитростных под нее подходов. Гизо в своей книге «Христианство и нравственность», касаясь в одном месте вопроса о нравственности, говорит: «Я избегаю здесь всех тех, по моему мнению, худо поставленных и худо решенных вопросов, которые подняты были богословием по этому случаю». Подобно Гизо, и многие люди, преданные церкви, давно видели подобные вопросы, «худо поставленные и худо решеные богословием», они или обходили их, или, претыкаясь о них, попадали в сети учений то низменных и злобных, то хотя и мягких и небезнравственных, но тем не менее чуждых благодатному духу учения христианского. В освобождении поля христианских суждений от тех камней преткновения, которые считает нужным обходить Гизо и о которые беспрестанно претыкаются люди, ищущие правды и не умеющие в духе писаний отличать условное и временное от неизменяемого и безусловного, нам кажется, служители церкви должны увидеть первую свою обязанность, к исполнению которой им и следует устремить все свои силы. Это должно быть сделано скоро, ибо время не ждет, враги не терпят, и окрест слышно ржание коней их и стук молотов их в кузнях о щиты их и копья, а наше оружие долго лежало, на нем есть ржа. Пора снять ее, благо законом Монарха снято коснение, в коем сносила недолю свою наша церковь. А рядом с сим и, может быть, наипаче всего, слугам церкви, по выражению отца Морошкина, предстоит подвижничество: им нужно препоясывать чресла свои и брать в руки посох и творить дело Божие, — дело добра, правды, милосердия и истины, дабы никто не называл служителя Христовой веры столбом, который сам не может идти по дороге, которую показывает.
Опасные враги церкви при дружественном сопротивлении, оказываемом им со стороны Христовой рати мудрым словом и добрым примером, могут быть побеждены легко. В слове Христовом гораздо более достигающего к сердцу человеческому, чем во всех теориях, не исключая той спиритской школы, по поводу которой мы разговорились. «Почти все философы и моралисты суть или строгие цензоры, или холодные наблюдатели, или льстецы природы человеческой, а И<исус> Христос и знает человеческую природу, и имеет в виду свободу человека (говорит Гизо). Его взгляд и чувствования по отношению к человеку серьезны, глубоки и действительны! Он ни восхваляет природы человека, ни относится к ней безучастно. Он признает ее в одно и то же время исполненною зла и добра, способною в одно и то же время возмущаться против закона нравственного и повиноваться ему; Он видит в человеке прирожденную заразу — источник порчи и гибели души, но Он не признает зла неисцелимым; Он смотрит на человека в одно и то же время с чувствами строгим и нежным. И<исус> Христос без всякого покрова представляет грех и без всякого опасения жертвует Собою для спасения грешника». Все это доступно человеческому сердцу ближе всяких теорий, хотя бы самых гуманных, и космополитическая любовь по долгу и нравственность независимая никогда не заставят человека забыть любовь и нравственность по закону, написанному в нас перстом, указавшим нам помимо воли нашей любить родителей, жен, детей наших и страну нашего рождения более, чем многое вполне достойное любви, но более нам чуждое и безучастное. И<исус> Христос вполне знает природу человеческую и удовлетворяет ей всецело; Он берет во внимание ее обязанности и потребности, ее слабости и ее заслуги. Он не позволяет покрывать покровом без разъяснения грубые сцены жизни и печальное зрелище мира; Он имеет в виду для человека надежды и удовлетворения высшие его испытаний и его ошибок. Все это, конечно, гораздо чутче и жизненнее всяких теорий, и, став под знаменем такого Руководителя, нельзя, стучась в дверь, сомневаться, что она отверзется. Без вражды и нападок не написала своей истории ни одна церковь. Враги восставали из недр самой церкви. Во всех церквах и во всех веках находились люди, которые, будучи не в состоянии принимать на веру традиционных догматов, ни разрешить их, не выходя из области церковности, старались посредством тысячи способов навести или подвести эти догматы под философскую истину и обратить откровенную религию в естественную. Но все эти попытки оказались напрасными. Вероятно, не иное что воспоследует и из нынешних подкопов под церковь, но время действительно для дел веры неспокойное, и если лица, обязанные охранять вверенный им светоч веры понерадят о нем и воздремлят… то рыщущие окрест, разумеется, не поленятся приблизиться к нему еще на стадию и дунут на него ближе, не с тем, конечно, чтобы он затеплился ярче.