- Чем же вы его так разогорчили? - спросил я Настасью Петровну.
- А уж бог его знает: я его ничем не огорчала.
- Как мать родная за ним упадала, - поддержал Свиридов. - Обшила, одела, обула. Ведь знаешь, какая она сердобольная.
- Ну, и что же вышло?
- Невзлюбил меня, - смеясь, сказала Настасья Петровна.
Зажили мы знатно с Свиридовыми в Петербурге. Александр Иванович все хлопотал по делам, а мы с Настасьей Петровной все "болтались". Город ей очень понравился; но особенно она полюбила театры. Всякий вечер мы ходили в какой-нибудь театр, и никогда это ей не наскучало. Время шло быстро и приятно. От Овцебыка я в это время получил еще одно письмо, в котором он ужасно злобно выражался об Александре Ивановиче. "Разбойники и чужеземцы, писал он, - по мне, лучше, чем эти богатей из русских! А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный - сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, "и я сам ни в ком своего не признал". Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята все были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.
- Как он у вас поживает? - спрашиваю их.
- Ничего живет!
- Действует, - подсказывает другой.
- А что он работает?
- Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.
- В чем же он время проводит?
- Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.
- Отчего?
- Кто его знает. Баловство от хозяина.
- А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.
- А то на караул ходил еще.
- На какой караул?
- Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - все пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.
- А любили его, - спрашиваю, - ваши ребята-то? Бондарь подумал и сказал:
- Ничего будто.
- Ведь он добрый.
- Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много, которые слушали.
- И что же: нравилось им?
- Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.
- А что же бывает смешно?
- А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.
- Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой. Оставалось молчать.
- А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.
- С чего это вы выдумали?
- Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал. Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.
- Что вас так занимает? - спросил я ее.
- А что?
- Да вы не слышите, что я вам говорю. Настасья Петровна засмеялась.
- А как вы думаете: о чем я задумываюсь?
- Трудно отгадать.
- Ну, а так, например?
- Об Эсмеральде.
- Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.
- Вам жаль его?
- Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.
Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.
- Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.
- Каких? Как Квазимодо?
- Да.
- А Овцебык?
Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:
- А ведь в самом деле!
Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Все день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались... Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения. Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.
- Что такое? - спрашиваю ее.
- От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.
Вошел двенадцатилетний мальчик - и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:
- Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.
- Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.
- Ну, а то что ей.
- А Александр Иваныч?
- Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.
- Где ж хозяин?
- У Жогови... там, вишь, случай припал.
Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.
В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.
- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.
- Что такое?
- Александр Иванович третьего дня вечером уехал в Турухтановку, а нынче в три часа ночи из Жогова, с порубки, вот какую записку прислал с нарочным.
Она подала мне измятое письмо, которое до того держала в своих руках.
"Настя! - писал Свиридов. - Пошли сейчас в М. на телеге парой, чтоб отдали письмо лекарю и исправнику. Чудак-то твой таки наделал нам дел. Вчера вечером говорил со мной, а нынче перед полдниками удавился. Пошли кого поумнее, чтоб купил все в порядке и чтоб гроб везли поскорее. Не то время теперь, чтобы с такими делами возиться. Пожалуйста, поторопись, да растолкуй, кого пошлешь: как ему надо обращаться с письмами-то. Знаешь, теперь как день дорог, а тут мертвое тело.
Твой Александр Свиридов".
Через десять минут я ехал крупной рысью к Жогову. Виляя по различным проселкам, я очень скоро потерял настоящую дорогу и едва к сумеркам добрался до жоговского леса, где шла рубка. Лошадь я совершенно измучил и сам изнемог от продолжительной верховой езды по жару. Въехав на поляну, на которой была караульная изба, я увидел Александра Ивановича. Он стоял на крыльце в одном жилете и держал в руках счеты. Лицо у него было, по обыкновению, спокойно, но несколько серьезнее обыкновенного. Перед ним стояло человек тридцать мужиков. Они были без шапок, с заткнутыми за пояса топорами. Несколько в стороне от них стоял знакомый мне приказчик Орефьич, а еще далее - кучер Миронка.
Тут же стояла пара выпряженных коренастых лошадок Александра Ивановича.
Миронка подскочил ко мне и, взяв мою лошадь, с веселой улыбкой сказал:
- Эх, как упарили!
- Поводи, поводи хорошенько! - крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.
- Так так, ребята? - спросил он, обратясь к стоявшим перед "им крестьянам.
- Должно, так, Александра Иваныч, - отозвалось несколько голосов.
- Ну, и с богом, коли так, - отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:
- Что, брат?
- Что?
- Какову штучку-то отколол?
- Повесился.
- Да; сказнил себя. Ты от кого узнал? Я рассказал, как было.
- Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? - понизив голос, опросил Александр Иванович.
- А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?
- Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.
- Что же такое? - говорю. - Сказывай толком! А самому страсть как неприятно.
- Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.
- Как же он оборотил на тебя?
- Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении "купец - загребущая лапа" и гречкосеям надо меня лобанить.
Дело было понятно.
- Ну, а что же гречкосеи? - спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.
- Ребята, известно - ничего.
- То есть начистоту, что ли, все вывели?
- Разумеется. Волки! - продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. - Все, будто не смысля, ему говорят: "Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем", а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: "Не в порядках, говорят, все он гуторит". И прямо в глаза при нем его слова повторяют.
- Ну, что ж дальше?
- Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустотные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.
- А хорошо, как они это соблюдут.
- Небось соблюдут, со мной не дурачатся.
Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.
- Что это ему вздумалось? - проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.
- Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.
- Третьего дня вы с ним говорили?
- Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полден - ками девчонка какая-то пришла к рабочим: "Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился". Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.
- А больше ничего неприятного не было?
- Ничегошеньки.
- Может, ты не сказал ли ему чего?
- Еще что выдумай!
- Письма он никакого не оставил?
- Никакого.
- В бумагах ты у него не посмотрел?
- Бумаг у него, кажется, и не было.
- А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.
- Пожалуй.
- Что у него сундучок, что ли, был? - спросил Александр Иванович у стряпки.
- У покойника-то? - сундучок.
Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.
- Что это за платок такой? - спросил Александр Иванович.
- А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, - отвечала стряпка. - Тот он самый и есть, добавила баба, посмотрев на платок поближе.
- Ну, вот и все, - проговорил Александр Иванович.
- Пойдем посмотреть на него.
- Пойдем.
Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги - нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:
"Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие - простирая слишком далеко любовь к свободе".
"Вола не поставляют начальником над волами, а человека. Пусть царствует гений".
"Ближайшая к природе власть есть власть сильного".
"Где бесстыдны старики, там юноши необходимо будут бесстыдны".
"Невозможно быть отлично добрым и отлично богатым. Почему? Потому что кто приобретает честными и нечестными способами, тот приобретает вдвое больше приобретающего одними честными способами, и кто не делает пожертвований добру, тот менее расходует, чем тот, кто готов на благородные жертвы".
"Бог есть мера всех вещей, и мера совершеннейшая. Чтобы уподобиться богу, надо быть умеренным во всем, даже в желаниях".
Тут есть на поле слова, слабо написанные каким-то рыжим борщом рукой Овцебыка. С трудом разбираю: "Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель - народу шут, себе поношение, идее - пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую".
Я закрыл Овцебыкову книгу.
Александр Иванович надел свой казакин, и мы пошли на поляну. С поляны повернули вправо и пошли глухим сосновым бором; перешли просеку, от которой начиналась рубка, и опять вошли на другую большую поляну. Здесь стояли два большие стога прошлогоднего сена. Александр Иванович остановился посреди поляны и, вобрав в грудь воздуха, громко крикнул: "Гоп! гоп!" Ответа не было. Луна ярко освещала поляну и бросала две длинные тени от стогов.
- Гоп! гоп! - крикнул во второй раз Александр Иванович.
- Гоп-па! - отвечали справа из леса.
- Вот где! - сказал мой спутник, и мы пошли вправо. Через десять минут Александр Иванович снова крикнул, и ему тотчас отвечали, а вслед за тем мы увидели двух мужиков: старика и молодого парня. Оба они, увидя Свиридова, сняли шапки и стояли, облокотись на свои длинные палки.
- Здорово, христиане!
- Здравствуй, Ликсандра Иваныч!
- Где покойник-то?
- Тутотка, Ликсандра Иваныч.
- Покажите: я не заприметил что-то места.
- Да вот он.
- Где?
- Да вот он!
Крестьянин усмехнулся и показал вправо.
В трех шагах от нас висел Овцебык. Он удавился тоненьким крестьянским пояском, привязав его к сучку не выше человеческого роста. Колени у него были поджаты и чуть недоставали до земли. Точно он на коленях стоял. Руки даже у него, по обыкновению, были заложены в карманы свитки. Фигура его вся была в тени, а на голову сквозь ветки падал бледный свет луны. Бедная это голова! Теперь она была уже покойна. Косицы на ней торчали так же вверх, бараньими рогами, и помутившиеся, остолбенелые глаза смотрели на луну с тем самым выражением, которое остается в глазах быка, которого несколько раз ударили обухом по лбу, а потом уже сразу проехали ножом по горлу. В них нельзя было прочесть предсмертной мысли добровольного мученика. Они не говорили и того, что говорили его платоновские цитаты и платок с красною меткою.
- Вот тебе и все: был человек, как его и не было, - сказал Свиридов.
- Ему гнить, а вам жить, батюшка Ликсандра Иваныч, - проговорил старичок заискивающим сладеньким голоском.
Он тоже говорил, что ему гнить, а Александрам Ивановичам жить.
Душно тут было, в этом темном лесном куточке, избранном Овцебыком для конца своих мучений. А на поляне было так светло и отрадно. Месяц купался в лазури небес, а сосны и ели дремали.
Париж.
28-го ноября 1862 года.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по собранию сочинений, т. VI, 1890, с исправлением опечаток и искажений по "Отечественным запискам", 1863, э 4 (где напечатано впервые), и по изданию: "Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого", т. I, 1867,
Дата, поставленная под рассказом ("Париж. 28-го ноября 1862 года") и впервые появившаяся в журнальном тексте, сохранилась в собрании сочинений, хотя под другими вещами в этом издании дат нет. Очевидно, Лесков придавал ей особое значение - не столько самой дате, сколько указанию места, где рассказ был написан. Возможно, что за этим скрывался намек на пережитую Лесковым историю в связи с его статьей о пожарах, послужившей главной причиной его отъезда за границу (см. в книге Андрея Лескова - "Жизнь Николая Лескова", М., 1954, главы: "Катастрофа" и "Бегство").
Журнальный текст "Овцебыка" подвергся значительной авторской переработке при его переиздании в сборнике 1867 года и некоторому сокращению в собрании сочинений. Так, глава XI, заканчивающаяся словами: "Она (Настасья Петровна)1 придвинула свечку и пристально стала смотреть на огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза", имела в журнале и в сборнике следующее продолжение:
"- Настасья Петровна! - сказал я, взяв ее за руку.
- Что?
- А ведь он вас любит.
Молодая женщина опустила глаза и через минуту встала и заходила по комнате".
Впоследствии Лесков отказался от этой детали - вероятно, чтобы не осложнять историю самоубийства мотивом любви.
...в иллюстрированном руководстве к зоологии Юлиана Симашки. - Юлиан Иванович Симашко (1821-1893) - автор ряда трудов по зоологии - в том числе книги: "Русская фауна, или описание и изображение животных, водящихся в России" (СПб., 18561861).
Когда у Василия Петровича не было сапогов и т. д - ср. в воспоминаниях Лескова о П. И. Якушкине (см. в томе X), откуда взяты и некоторые другие детали.
Сейм - приток реки Десны.
...о "дилетантизме в науке". - Так озаглавлено сочинение Герцена, появившееся в "Отечественных записках" 1843 года.
Стой один перед грозою и т. д. - цитата из "Полтавы" Пушкина: "Тот стой один перед грозою" и т. д.
В гостиницах П-ской и Л-ской пустыни. - В "Отечественных записках" названия этих "пустынь" были даны полностью: Площанской (в Севском уезде Орловской губернии) и Ливенской (Ливны - уездный город в той же губернии).
...в чистом дикеньком платьице. - Дикий цвет - серый.
Колпик - цапля.
Орлик - приток Оки.
Слимак - улитка, слизняк.
Питра - пьянство.
...когда мне были новы и т. д. - слова из стихотворения Пушкина "Демон".
Стрягнул - стряхнул, бросил.
...точно теньеровская картина. - Давид Теньер (правильнее - Тенирс) младший - фламандский художник, прославившийся картинами сельской жизни (1610-1694).
Забобоны - вздор, пустяки.
...на цуфусках - пешком (от немецкого "zu Fuss").
Праздно, весело, богато и т. д. - цитата из сказки Пушкина "Царь Никита и сорок его дочерей".
"Под сень струй" - слова Хлестакова в "Ревизоре" Гоголя (действие IV, явление 13).
"Русь, куда стремишься ты?" - неточная цитата из финала "Мертвых душ" Гоголя: "Русь, куда ж несешься ты? дай ответ"
- А уж бог его знает: я его ничем не огорчала.
- Как мать родная за ним упадала, - поддержал Свиридов. - Обшила, одела, обула. Ведь знаешь, какая она сердобольная.
- Ну, и что же вышло?
- Невзлюбил меня, - смеясь, сказала Настасья Петровна.
Зажили мы знатно с Свиридовыми в Петербурге. Александр Иванович все хлопотал по делам, а мы с Настасьей Петровной все "болтались". Город ей очень понравился; но особенно она полюбила театры. Всякий вечер мы ходили в какой-нибудь театр, и никогда это ей не наскучало. Время шло быстро и приятно. От Овцебыка я в это время получил еще одно письмо, в котором он ужасно злобно выражался об Александре Ивановиче. "Разбойники и чужеземцы, писал он, - по мне, лучше, чем эти богатей из русских! А все за них, и черевы лопаются, как подумаешь, что это так и быть должно, что все за них будут. Вижу я нечто дивное: вижу, что он, сей Александр Иванов, мне во всем на дороге стоял, прежде чем я узнал его. Вот кто враг-то народный - сей вид сытого мужлана, мужлана, питающего от крупиц своих перекатную голь, чтобы она не сразу передохла да на него бы работала. Сей вот самый христианин нашему нраву под стать, и он всех и победит и дондеже приидут отложенная ему. С моими мыслями нам вдвоем на одном свете жить не приходится. Я уступлю ему дорогу, ибо он излюбленный их. Он хоть для кого-нибудь на потребу сдастся, а мое, вижу, все ни к черту не годится. Недаром вы каким-то звериным именем называли. Никто меня не признает своим, "и я сам ни в ком своего не признал". Затем он просил написать, жив ли я и как живет Настасья Петровна. Этим же временем из Вытегры к Александру Ивановичу зашли бондари, сопровождавшие вино с одного завода. Я их взял к себе в свободную кухню. Ребята все были знакомые. С ними мы как-то разговорились о том, о сем, и до Овцебыка дошло.
- Как он у вас поживает? - спрашиваю их.
- Ничего живет!
- Действует, - подсказывает другой.
- А что он работает?
- Ну, какая от него работа! Так, невесть для чего его хозяин содержит.
- В чем же он время проводит?
- Слоняется по лесу. Указано ему от хозяина вроде приказчика рубку записывать, и того не делает.
- Отчего?
- Кто его знает. Баловство от хозяина.
- А здоровый он, - продолжал другой бондарь. - Иной раз возьмет топор да как почнет садить - ух! только искорья летят.
- А то на караул ходил еще.
- На какой караул?
- Брехал народ, что беглые будто ходят, так он по целым ночам стал пропадать. Ребята подумали, что и он не заодно ли с теми беглыми, да и подкарауль его. Как он пошел, а они втроем за ним. Видят, прямо на хутор попер. Ну, только ничего - все пустяки вышли. Сел, сказывают, под ракитой, насупротив хозяйских окон, подозвал Султанку, да так и просидел до зорьки, а зорькою поднялся и опять к своему месту. Так и в другой и в третий. Ребята и бросили за ним смотреть. Почитай до осени до самой так ходил. А после успенья тут как-то ребята стали раз спать ложиться, да и говорят ему: "Полно, Петрович, на караул-то тебе ходить! Ложись-ко с нами". Ничего не сказал, а через два дни, слышим, отпросился: в другую дачу его хозяин поставил.
- А любили его, - спрашиваю, - ваши ребята-то? Бондарь подумал и сказал:
- Ничего будто.
- Ведь он добрый.
- Да, он худа не делал. Рассказывать, бывало, когда что зачнет про Филарета Милостивого либо про другое что, то все на доброту сворачивает и против богачества складно говорит. Ребята его много, которые слушали.
- И что же: нравилось им?
- Ничего. Тоже другой раз и смешно сделает.
- А что же бывает смешно?
- А вот, например, говорит-говорит про божество, да вдруг - про господ. Возьмет горсть гороху, выберет что ни самые ядреные гороховины, да и рассажает их по свитке: "Вот это, говорит, самый набольший - король; а это, поменьше, - его министры с князьями; а это, еще поменьше, - баре, да купцы, да попы толстопузые; а вот это, - на горсть-то показывает, - это, говорит, мы, гречкосеи". Да как этими гречкосеями-то во всех в принцев и в попов толстопузых шарахнет: все и сровняется. Куча станет. Ну, ребята, известно, смеются. Покажи, просят, опять эту комедию.
- Это он так, известно, дурашен, - подсказал другой. Оставалось молчать.
- А из каких он будет? Не из комедиантов? - спросил второй бондарь.
- С чего это вы выдумали?
- Народ так-то баил. Миронка, что ли, сказывал. Миронка был маленький, вертлявый мужик, давно разъезжающий с Александром Ивановичем. Он слыл за певца, сказочника и балагура. В самом деле, он иногда выдумывал нелепые утки и мастерски распускал их между простодушным народом и наслаждался плодами своей изобретательности. Очевидно было, что Василий Петрович, сделавшись загадкою для ребят, рубивших лес, сделался и предметом толков, а Миронка воспользовался этим обстоятельством и сделал из моего героя отставного комедианта.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Была масленица. Мы с Настасьей Петровной едва достали билет на вечерний спектакль. Давали "Эсмеральду", которую ей давно хотелось видеть. Спектакль шел очень хорошо и, по русскому театральному обычаю, окончился очень поздно. Ночь была погожая, и мы с Настасьей Петровной пошли домой пешком. Дорогою я заметил, что моя винокурша очень задумчива и часто отвечает невпопад.
- Что вас так занимает? - спросил я ее.
- А что?
- Да вы не слышите, что я вам говорю. Настасья Петровна засмеялась.
- А как вы думаете: о чем я задумываюсь?
- Трудно отгадать.
- Ну, а так, например?
- Об Эсмеральде.
- Да, вы почти отгадали; но не сама Эсмеральда меня занимает, а этот бедный Квазимодо.
- Вам жаль его?
- Очень. Вот настоящее несчастие: быть таким человеком, которого нельзя любить. И жаль его, и хотел бы снять с него горе, да нельзя этого сделать. Это - ужасно! А нельзя, никак нельзя, - продолжала она в раздумье.
Усевшись за чай, в ожидании возвращения к ужину Александра Ивановича, мы очень долго толковали. Александр Иванович не приходил.
- Э! Еще слава богу, что в самом деле на свете таких людей не бывает.
- Каких? Как Квазимодо?
- Да.
- А Овцебык?
Настасья Петровна ударила ладонью по столу и сначала рассмеялась, но потом как бы застыдилась своего смеха и проговорила тихо:
- А ведь в самом деле!
Она придвинула свечку и пристально стала смотреть в огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Свиридовы пробыли в Петербурге до лета. Все день за день откладывали за делами свой отъезд. Они уговорили меня ехать с ними вместе. Вместе мы ехали до нашего уездного города. Тут я сел на перекладную и повернул к матушке, а они уехали к себе, взяв с меня слово быть у них через неделю. Александр Иванович собирался тотчас же по приезде домой ехать в Жогово, где у него шла рубка и где резидировал теперь Овцебык, а через неделю обещал быть дома. У нас меня не ожидали и очень мне обрадовались... Я сказал, что с неделю никуда не выеду; мать вызвала моего двоюродного брата с женою, и начались разные буколические наслаждения. Так прошло дней десять, а на одиннадцатый или на двенадцатый, на самой ранней зоре, ко мне вошла несколько встревоженная моя старушка-няня.
- Что такое? - спрашиваю ее.
- От барковских, дружочек, к тебе, - говорит, - прислали.
Вошел двенадцатилетний мальчик - и, не кланяясь, переложил раза два из руки в руку свою шляпенку, откашлялся и сказал:
- Хозяйка тебе велела, чтоб сичас к ней ехал.
- Здорова Настасья Петровна? - спрашиваю.
- Ну, а то что ей.
- А Александр Иваныч?
- Хозяина нетути дома, - отвечал мальчик, снова откашливаясь.
- Где ж хозяин?
- У Жогови... там, вишь, случай припал.
Я велел оседлать себе одну из матушкиных пристяжных лошадей и, одевшись в одну минуту, поехал шибкою рысью в Барков-хутор. Было только пять часов утра, и дома у нас все еще спали.
В домике на хуторе, когда я приехал туда, все окна, кроме комнаты детей и гувернантки, были уже отворены, и в одном окне стояла Настасья Петровна, повязанная большим голубым фуляром. Она растерянно отвечала головою на мой поклон и, пока я привязывал к коновязи лошадь, два раза махнула рукой, чтобы я шел скорее.
- Вот напасть-то! - сказала она, встречая меня на самом пороге.
- Что такое?
- Александр Иванович третьего дня вечером уехал в Турухтановку, а нынче в три часа ночи из Жогова, с порубки, вот какую записку прислал с нарочным.
Она подала мне измятое письмо, которое до того держала в своих руках.
"Настя! - писал Свиридов. - Пошли сейчас в М. на телеге парой, чтоб отдали письмо лекарю и исправнику. Чудак-то твой таки наделал нам дел. Вчера вечером говорил со мной, а нынче перед полдниками удавился. Пошли кого поумнее, чтоб купил все в порядке и чтоб гроб везли поскорее. Не то время теперь, чтобы с такими делами возиться. Пожалуйста, поторопись, да растолкуй, кого пошлешь: как ему надо обращаться с письмами-то. Знаешь, теперь как день дорог, а тут мертвое тело.
Твой Александр Свиридов".
Через десять минут я ехал крупной рысью к Жогову. Виляя по различным проселкам, я очень скоро потерял настоящую дорогу и едва к сумеркам добрался до жоговского леса, где шла рубка. Лошадь я совершенно измучил и сам изнемог от продолжительной верховой езды по жару. Въехав на поляну, на которой была караульная изба, я увидел Александра Ивановича. Он стоял на крыльце в одном жилете и держал в руках счеты. Лицо у него было, по обыкновению, спокойно, но несколько серьезнее обыкновенного. Перед ним стояло человек тридцать мужиков. Они были без шапок, с заткнутыми за пояса топорами. Несколько в стороне от них стоял знакомый мне приказчик Орефьич, а еще далее - кучер Миронка.
Тут же стояла пара выпряженных коренастых лошадок Александра Ивановича.
Миронка подскочил ко мне и, взяв мою лошадь, с веселой улыбкой сказал:
- Эх, как упарили!
- Поводи, поводи хорошенько! - крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.
- Так так, ребята? - спросил он, обратясь к стоявшим перед "им крестьянам.
- Должно, так, Александра Иваныч, - отозвалось несколько голосов.
- Ну, и с богом, коли так, - отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:
- Что, брат?
- Что?
- Какову штучку-то отколол?
- Повесился.
- Да; сказнил себя. Ты от кого узнал? Я рассказал, как было.
- Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? - понизив голос, опросил Александр Иванович.
- А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?
- Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.
- Что же такое? - говорю. - Сказывай толком! А самому страсть как неприятно.
- Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.
- Как же он оборотил на тебя?
- Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении "купец - загребущая лапа" и гречкосеям надо меня лобанить.
Дело было понятно.
- Ну, а что же гречкосеи? - спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.
- Ребята, известно - ничего.
- То есть начистоту, что ли, все вывели?
- Разумеется. Волки! - продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. - Все, будто не смысля, ему говорят: "Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем", а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: "Не в порядках, говорят, все он гуторит". И прямо в глаза при нем его слова повторяют.
- Ну, что ж дальше?
- Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустотные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.
- А хорошо, как они это соблюдут.
- Небось соблюдут, со мной не дурачатся.
Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.
- Что это ему вздумалось? - проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.
- Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.
- Третьего дня вы с ним говорили?
- Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полден - ками девчонка какая-то пришла к рабочим: "Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился". Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.
- А больше ничего неприятного не было?
- Ничегошеньки.
- Может, ты не сказал ли ему чего?
- Еще что выдумай!
- Письма он никакого не оставил?
- Никакого.
- В бумагах ты у него не посмотрел?
- Бумаг у него, кажется, и не было.
- А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.
- Пожалуй.
- Что у него сундучок, что ли, был? - спросил Александр Иванович у стряпки.
- У покойника-то? - сундучок.
Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.
- Что это за платок такой? - спросил Александр Иванович.
- А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, - отвечала стряпка. - Тот он самый и есть, добавила баба, посмотрев на платок поближе.
- Ну, вот и все, - проговорил Александр Иванович.
- Пойдем посмотреть на него.
- Пойдем.
Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги - нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:
"Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие - простирая слишком далеко любовь к свободе".
"Вола не поставляют начальником над волами, а человека. Пусть царствует гений".
"Ближайшая к природе власть есть власть сильного".
"Где бесстыдны старики, там юноши необходимо будут бесстыдны".
"Невозможно быть отлично добрым и отлично богатым. Почему? Потому что кто приобретает честными и нечестными способами, тот приобретает вдвое больше приобретающего одними честными способами, и кто не делает пожертвований добру, тот менее расходует, чем тот, кто готов на благородные жертвы".
"Бог есть мера всех вещей, и мера совершеннейшая. Чтобы уподобиться богу, надо быть умеренным во всем, даже в желаниях".
Тут есть на поле слова, слабо написанные каким-то рыжим борщом рукой Овцебыка. С трудом разбираю: "Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель - народу шут, себе поношение, идее - пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую".
Я закрыл Овцебыкову книгу.
Александр Иванович надел свой казакин, и мы пошли на поляну. С поляны повернули вправо и пошли глухим сосновым бором; перешли просеку, от которой начиналась рубка, и опять вошли на другую большую поляну. Здесь стояли два большие стога прошлогоднего сена. Александр Иванович остановился посреди поляны и, вобрав в грудь воздуха, громко крикнул: "Гоп! гоп!" Ответа не было. Луна ярко освещала поляну и бросала две длинные тени от стогов.
- Гоп! гоп! - крикнул во второй раз Александр Иванович.
- Гоп-па! - отвечали справа из леса.
- Вот где! - сказал мой спутник, и мы пошли вправо. Через десять минут Александр Иванович снова крикнул, и ему тотчас отвечали, а вслед за тем мы увидели двух мужиков: старика и молодого парня. Оба они, увидя Свиридова, сняли шапки и стояли, облокотись на свои длинные палки.
- Здорово, христиане!
- Здравствуй, Ликсандра Иваныч!
- Где покойник-то?
- Тутотка, Ликсандра Иваныч.
- Покажите: я не заприметил что-то места.
- Да вот он.
- Где?
- Да вот он!
Крестьянин усмехнулся и показал вправо.
В трех шагах от нас висел Овцебык. Он удавился тоненьким крестьянским пояском, привязав его к сучку не выше человеческого роста. Колени у него были поджаты и чуть недоставали до земли. Точно он на коленях стоял. Руки даже у него, по обыкновению, были заложены в карманы свитки. Фигура его вся была в тени, а на голову сквозь ветки падал бледный свет луны. Бедная это голова! Теперь она была уже покойна. Косицы на ней торчали так же вверх, бараньими рогами, и помутившиеся, остолбенелые глаза смотрели на луну с тем самым выражением, которое остается в глазах быка, которого несколько раз ударили обухом по лбу, а потом уже сразу проехали ножом по горлу. В них нельзя было прочесть предсмертной мысли добровольного мученика. Они не говорили и того, что говорили его платоновские цитаты и платок с красною меткою.
- Вот тебе и все: был человек, как его и не было, - сказал Свиридов.
- Ему гнить, а вам жить, батюшка Ликсандра Иваныч, - проговорил старичок заискивающим сладеньким голоском.
Он тоже говорил, что ему гнить, а Александрам Ивановичам жить.
Душно тут было, в этом темном лесном куточке, избранном Овцебыком для конца своих мучений. А на поляне было так светло и отрадно. Месяц купался в лазури небес, а сосны и ели дремали.
Париж.
28-го ноября 1862 года.
ПРИМЕЧАНИЯ
Печатается по собранию сочинений, т. VI, 1890, с исправлением опечаток и искажений по "Отечественным запискам", 1863, э 4 (где напечатано впервые), и по изданию: "Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого", т. I, 1867,
Дата, поставленная под рассказом ("Париж. 28-го ноября 1862 года") и впервые появившаяся в журнальном тексте, сохранилась в собрании сочинений, хотя под другими вещами в этом издании дат нет. Очевидно, Лесков придавал ей особое значение - не столько самой дате, сколько указанию места, где рассказ был написан. Возможно, что за этим скрывался намек на пережитую Лесковым историю в связи с его статьей о пожарах, послужившей главной причиной его отъезда за границу (см. в книге Андрея Лескова - "Жизнь Николая Лескова", М., 1954, главы: "Катастрофа" и "Бегство").
Журнальный текст "Овцебыка" подвергся значительной авторской переработке при его переиздании в сборнике 1867 года и некоторому сокращению в собрании сочинений. Так, глава XI, заканчивающаяся словами: "Она (Настасья Петровна)1 придвинула свечку и пристально стала смотреть на огонь, прищуривая слегка свои прекрасные глаза", имела в журнале и в сборнике следующее продолжение:
"- Настасья Петровна! - сказал я, взяв ее за руку.
- Что?
- А ведь он вас любит.
Молодая женщина опустила глаза и через минуту встала и заходила по комнате".
Впоследствии Лесков отказался от этой детали - вероятно, чтобы не осложнять историю самоубийства мотивом любви.
...в иллюстрированном руководстве к зоологии Юлиана Симашки. - Юлиан Иванович Симашко (1821-1893) - автор ряда трудов по зоологии - в том числе книги: "Русская фауна, или описание и изображение животных, водящихся в России" (СПб., 18561861).
Когда у Василия Петровича не было сапогов и т. д - ср. в воспоминаниях Лескова о П. И. Якушкине (см. в томе X), откуда взяты и некоторые другие детали.
Сейм - приток реки Десны.
...о "дилетантизме в науке". - Так озаглавлено сочинение Герцена, появившееся в "Отечественных записках" 1843 года.
Стой один перед грозою и т. д. - цитата из "Полтавы" Пушкина: "Тот стой один перед грозою" и т. д.
В гостиницах П-ской и Л-ской пустыни. - В "Отечественных записках" названия этих "пустынь" были даны полностью: Площанской (в Севском уезде Орловской губернии) и Ливенской (Ливны - уездный город в той же губернии).
...в чистом дикеньком платьице. - Дикий цвет - серый.
Колпик - цапля.
Орлик - приток Оки.
Слимак - улитка, слизняк.
Питра - пьянство.
...когда мне были новы и т. д. - слова из стихотворения Пушкина "Демон".
Стрягнул - стряхнул, бросил.
...точно теньеровская картина. - Давид Теньер (правильнее - Тенирс) младший - фламандский художник, прославившийся картинами сельской жизни (1610-1694).
Забобоны - вздор, пустяки.
...на цуфусках - пешком (от немецкого "zu Fuss").
Праздно, весело, богато и т. д. - цитата из сказки Пушкина "Царь Никита и сорок его дочерей".
"Под сень струй" - слова Хлестакова в "Ревизоре" Гоголя (действие IV, явление 13).
"Русь, куда стремишься ты?" - неточная цитата из финала "Мертвых душ" Гоголя: "Русь, куда ж несешься ты? дай ответ"