Страница:
- Люблю молодежь, - говорил он и сейчас же, вздохнув, прибавлял: - но зато, спасибо им, и они меня любят. Бедные ребятки, понимают, что безрукий совсем готов бы их затеснить, да не смеет - боится...
Боялся он, разумеется, страхового письма.
Студенты, впрочем, к полковнику за содействием не обращались и даже слегка над ним подтрунивали или просто его избегали.
Иногда встречались такие, которым и сам Кесарь Степанович и его защитительная предупредительность казались очень подозрительными. Думали, будто он может служить Богови и мамону... Но "серый жилец", то есть публика из простолюдинов, и особенно староверы, которым в тогдашнее сердитое время приходилось очень жутко, питали к нему безграничное доверие.
Эти отношения мне представлялись тогда очень странными, и я никак не мог понять, происходило ли это доверие к Кесарю от большого практического ума или от неразумения. Но так или иначе, а репутация дома всё-таки на этом выигрывала, и теперь это воспоминается мило и живо, как весёлая старая сказка, под которую сквозь какую-то тёплую дрему свежо и ласково улыбается сердце...
Люди нынешнего банкового периода должны нам простить романтическую чепуху нашего молодого времени.
Явным противоречием между словом и поступками Берлинского было то, что, беспредельно храбрый в своих импровизациях, он в практических делах с властями был очень предусмотрителен и, может быть, даже искателен. Так, например, считая Бибикова не только не выше себя, но даже несколько ниже, по крайней мере в том отношении, что он мог писать о нём что угодно государю, Кесарь Степанович иногда надевал мундир и являлся "в Липки" к Бибикову. Политиканы, склонные к обобщениям, придавали этому большое значение и подозрительно истолковывали такие визиты в неблагоприятном смысле; но всего вероятнее полковника заводила к генерал-губернатору просто нужда, в которой Бибиков ему, может быть, помогал из обширных средств, находившихся в его безотчётном распоряжении. Простолюдины же толковали это совсем иначе и получали выводы прекрасные; они говорили:
- Наш-то, батюшка, воин-то наш галицкий, Кесарий Степанович, опять пополоз ругать Бибика. Пущай его проберёт, недоброго.
Сажин сказывал, что Бибиков даже и это знал и очень над этим смеялся, а отношений своих к Берлинскому всё-таки нимало не изменял и не отказывался быть ему полезным.
Таким образом, Берлинский, позабытый или не замечаемый в высших сферах киевского общества, в котором не было и нет дворянской знати, в среднем слое слыл чудаком, которого потихоньку вышучивали, но зато в низших слоях был героем, с феноменальною и грандиозною репутациею, которая держалась чрезвычайно крепко и привлекла под шияновские текучие крыши два бесподобнейшие экземпляра самого заматорелого во тьме "древлего благочестия", из разряда "опасных немоляков".
Впрочем, пока до них, посмотрим ещё одно вводное лицо: это квартальный - классик.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Была одна статья, которая, кажется, непременно должна бы бросить тень на независимость и отвагу Кесаря, - это операции, имевшие целию поддержание "шияновских нужников".
Все набитые сбродом домы и домишки, хлевушки и закуточки шияновских улиц давно валились, а починять их строго запрещалось суровым бибиковским эдиктом о "преобразовании". Но о Берлинском говорили так, что он этих эдиктов не признаёт и что Бибиков не смеет ему воспретить делать необходимые починки, ибо сам государь желал, чтобы дом, где живёт Кесарь Степанович, был сохранён в крепости. Между тем, как думал об этом Бибиков, было неизвестно, а починки были крайне нужны, особенно в крышах, которые прогнили, проросли и текли по всем швам. И что же? наперекор всем бибиковским запрещениям, крыши эти чинились; но как? Этот способ достоин занесения его в киевскую хронику.
К Кесарю Степановичу был вхож и почему-то пользовался его расположением местный квартальный, которого, помнится, как будто звали Дионисий Иванович или Иван Дионисович. Он был полухохол-полуполяк, а по религии "из тунеядского исповедания". Это был человек пожилой и очень неопрятный, а подчас и зашибавшийся хмелем, но службист, законовед и разного мастерства художник. Притом, как человек, получивший воспитание в каких-то иезуитских школах, он знал отлично по-латыни и говорил на этом языке с каким-то престарелым униатским попом, который проживал где-то на Рыбальской улице за лужею. Латынь служила им для объяснений на базаре по преимуществу о дороговизне продуктов и о других предметах, о которых они, как чистые аристократы ума, не хотели разговаривать на низком наречии плебеев.
В служебном отношении, по части самовознаграждения, классик придерживался старой доброй системы - натуральной повинности. Денежных взяток классик не вымогал, а взимал с прибывающих на печерский базар возов "что кто привёз, с того и по штучке, - щоб никому не було обиды". Если на возу дрова, то дров по полену, капуста - то по кочану капусты, зерна по пригоршне и так всё до мелочи, со всех поровну, "як от бога показано".
Где именно было такое показание от бога - это знал один классик, в памяти которого жила огромная, но престранная текстуализация из "божого писания" и особенно из апостола Павла.
- Ось у писании правда сказано, що "хлоп як був coбi дурень, так вiн дурнем и подохне".
Мужик слушал и, может быть, верил, что это о нём писано. А в другой раз классик приводил уже другой текст:
- Тоже, видать, правда, що каже апостол Павел: "бiй хлопа по потылице", и так как за этим следовала сама потылица, то веры тому было ещё более.
Натуральную подать принимал ходивший за классиком нарочито учреждённый custos {страж (лат.)}. Он всё брал и сносил на шияновский двор, где у квартального в каком-то закоулочке была ветхая, но поместительная амбарушка. Тут всё получаемое складывали и отходили за дальнейшим сбором, а потом в свободное время всё это сортировали и нечто пригодное для домашнего обихода брали домой, а другое приуготовляли к промену на вещи более подходящие. Словом, тут был свой маленький меновой двор или караван-сарай взяточных продуктов, полученных от хлопов, которых апостол Павел "казав бить по потылице".
Платил ли что Иван Дионисович за этот караван-сарай - не знаю, но зато он делал дому всякие льготы, значительно возвышавшие репутацию "покойности" здешних, крайне плохих на взгляд, но весьма богохранимых жилищ.
Тут не бывало никаких обысков, тут, по рассказам, жило немало людей с плохими паспортами кромского, нежинского и местного киевского приготовления. Обыкновенные сорта фальшивых паспортов приготовлялись тогда по всему главному пути от Орла до Киева, но самыми лучшими слыли те, которые делали в Кромах и в Дмитриеве на Свапе. В шияновских домах, впрочем, можно было обходиться и вовсе без всяких паспортов, но главное, что тут можно было делать на полной свободе, - это молиться богу, как хочешь, то есть каким хочешь обычаем.
Последнее обстоятельство и было причиною, что на этот двор, под команду полковника Берлинского, приснастился оригинальнейший богомолец. Сей бе именем Малахия, старец, прибывший в Киев для совершения тайных треб у староверов, которые пришли строить каменный мост с англичанином Виньолем. Старец Малахия, в просторечии Малафей Пимыч, был привезён своими единоверцами "из неведомого ключа" и "сокрыт" в шияновских закоулках "под тайностию". Всё это в надежде на Кесаря - ибо имя его громко звучало по простолюдью дальше Орла и Калуги.
При старце был отрок лет двадцати трёх, которого звали Гиезий.
Было ли это его настоящее имя или только шуточная кличка - теперь не знаю, а тогда не интересовался это расследовать.
Имени Гиезий в православных месяцесловах нет, а был такой отрок при пророке Елисее. Может быть, это оттуда и взято.
Как старец Малафей, так и его отрок были чудаки первой степени, и поселены они были в шияновской слободе в расчётах на защиту "печерского Кесаря". Но прежде, чем говорить о старце и его мужественном отроке, окончу об Иване Дионисовиче и о его художествах.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
У латыниста квартального было два искусства, из коих одним он хвастался, а о другом умалчивал, хотя, собственно, второе в общественном смысле имело гораздо большее значение.
Иван Дионисович хвалился тем, что он "сам себя стриг". Это, может быть, покажется кому-нибудь пустяками, но пусть кто угодно на себе это попробует, и тогда всяк легко убедится, что остричь самому себя очень трудно и требует большой ловкости и таланта. Второе же дело, которое ещё более артистически исполнял, но о котором умалчивал квартальный, относилось к антикварному роду: он знал секрет, как "старить" новые доски для того, чтобы ими "подшивать" ночью прогнившие крыши. И делал он это так, что никакой глаз не мог отличить от старого новых заплат его мастерского приготовления.
В том самом караван-сарае, где складывались натуральные подати с базарных торговцев и производилась меновая торговля, тут же у Ивана Дионисовича была и антикварная мастерская. Здесь находились дрань, лубья и дёготь или колёсная смола, по-малороссийски "коломазь". Всё это было набрано на базаре с торговцев безданно-беспошлинно и назначалось в дело, которое, при тогдашних строгостях, заключало в себе много тайности и немало выгод. Химия производилась в огромном старом корыте с разведённым в нём коровьим помётом и другими элементами, образовывавшими новые соединения. Элементы все были простые: навоз, песок, смола и зёрна овса "для проросли". В этом корыте лежали приуготовляемые для антикварных работ лубы и драницы. Они подвергались довольно сложному процессу, за которым классик наблюдал не хуже любого техника, и новому материалу придавался вид древности изумительно хорошо и скоро. Квартальный сам дошёл до того, как составлять этот античный колорит и пускать по нему эту весёлую зелёненькую проросль от разнеженных овсяных зёрен. Стоило приготовленную таким способом доску приколотить на место, и, как "Бибик" около неё ни разъезжай, ничего он не отличит.
Дошёл до этого производства Иван Дионисович, вероятно, из тех побуждений, чтобы у него не пропадали такие продукты, как лубья и коломазь, для которых нельзя было найти особенно хорошего сбыта в их простом виде.
Кажется, квартальный иногда сам и приколачивал приготовленные им заплатки, а впрочем, я достоверно этого не знаю. Знаю только, что он их приготовлял, и притом приготовлял в совершенстве.
Способ нанесения этого материала на ветхие постройки был прост: избиралась ночь потемнее, и к утру дело было готово. На следующий день Кесарь Степанович ходил, гулял, поглядывал и говорил, улыбаясь:
- Что? много взял, безрукий?
А ему отвечали:
- Что он против тебя может!
Так и это всё шло в подтверждение, что Бибиков ничего, будто, против "Кесаря" сделать не может, а тем временем пришла постройка моста, и к Виньолю притекла масса людей, из которых много было раскольников. Эти привезли с собою образа и своих "молитвенников", между которыми всех большей тайности и охране подлежал уже раз упомянутый старец Малафей. Он был "пилипон" (то есть филипповец) и "немоляк", то есть такой сектант, который ни в домашней, ни за общественной молитвой о царе не молился. Такие сектанты, при тогдашнем малом знании и понимании духа русского раскола, почитались "опасными и особенно вредными".
Большинство людей, даже очень умных, смотрели на этих наивных буквоедов как на политических злоумышленников и во всяком случае "недругов царских".
Этого не избегали наши старинные законоведы и новейшие тенденциозные фантазёры вроде Щапова, который принёс своими мечтательными изъяснениями староверчества существенный вред нежно любимому им расколу.
Куда было деть в Киеве такого опасного старца, как Малахия? где его поместить так удобно, чтобы он сам был цел и чтобы можно было у него "поначалиться" и вкусить с ним сладость молитвенного общения? Христолюбцам предлежала серьёзная забота, "где сохранить старичка от Бибика".
Но где же лучше можно было устроить такого особливого богослова, как не в "шияновских нужниках". Сюда его и привела под крыло печерского "Кесаря" громкая слава дел этого независимого и бесстрашного человека.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Старца Малафея с его губатым отроком в шияновских палестинах водворили два какие-то каменщика. Эти люди приходили осматривать помещение с большими предосторожностями. О цене помещения для старца они говорили с барышней, которая ведала домовые счёты, а потом беседовали с Кесарем Степановичем о чём-то гораздо более важном.
Это тогда заинтересовало всех близких людей.
Каменщики были люди вида очень степенного и внушительного, притом со всеми признаками самого высокопробного русского благочестия: чёлочки на лобиках у них были подстрижены, а на маковках в честь господню гуменца пробриты; говор тихий, а взгляд умеренный и "поникновенный".
О деньгах за квартиру для старца и его отрока раскольники не спорили. Очевидно, это было для них последним делом, а главное было то, о чем говорено с Кесарем Степановичем.
Он их "исповедовал во всех догматах" их веры и - надо ему отдать честь - пришёл к заключениям весьма правильным и для этих добрых людей благоприятным.
На наши расспросы: что это за необыкновенные люди, он нам с чисто военною краткостию отвечал:
- Люди прекрасные и дураки.
Результатом такого быстрого, но правильного определения было то, что злосчастные раскольники получили разрешение устраиваться в подлежащем отделении "шияновских нужников", а квартальный-классик в следующую же ночь произвёл над крышею отданного им помещения надлежащие антикварные поправки.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Под старца была занята довольно обширная, но весьма убогая хоромина впрочем, в самом излюбленном раскольничьем вкусе. Это была низенькая полудеревянная-полумазанная, совершенно отдельная хибара. Она стояла где-то на задворке и была ниоткуда не видима. Точно она здесь нарочно построена в таком сокрытии, чтобы править в ней нелегальные богомольства.
Чтобы добраться до этого, буквально сказать, молитвенного хлева, надо было пройти один двор, потом другой, потом завернуть ещё во дворик, потом пролезть в закоулочек и оттуда пройти через дверь с блочком в дровяную закуточку. В этой закуточке был сквозной ход ещё на особый маленький дворишко, весь закрытый пупом поднявшеюся высокою навозною кучею, за которою по сторонам ничего не видно. Куча была так высока, что закрывала торчавшую из её средины высокую шелковицу или рябину почти по самые ветви.
Хатина имела три окна, и все они в ряд выходили на упомянутую навозную кучу, или, лучше сказать, навозный холм. При хате имелись дощатые сени, над дверями которых новые наёмщики тотчас же по водворении водрузили небольшой медный литой крест из тех, что называют "корсунчиками".
С другой стороны на кучу выходило ещё одно маленькое окно. Это принадлежало другому, тоже секретному помещению, в которое входили со второго двора. Тут жили две или три "старицы", к которым ходили молиться раскольники иного согласия - "тропарники", то есть певшие тропарь: "Спаси, Господи, люди твоя". Я в тогдашнее время плохо понимал о расколе и не интересовался им, но как теперь соображаю, то это, должно быть, были поморцы, которые издавна уже "к тропарю склонялись".
Молитвенная хата, занятая под старца Малафея, до настоящего найма имела другие назначения: она была когда-то банею, потом птичною, "индеечной разводкою", то есть в ней сиживали на гнёздах индейки-наседки, а теперь, наконец, в ней поселился святой муж и учредилась "моленна", в знак чего над притолками её дощатых сеней и утвержден был медный "корсунчик".
В противоположность большинству всех помещений шияновского подворья, эта хата была необыкновенно тёплая.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Старца Малахию каменщики привезли поздним вечером на парных деревенских санях и прямо привели его во храмину и заключили там на безысходное житьё.
Убранства хате никакого не полагалось, а что было необходимо, то сами же прихожане устроили без всякой посторонней помощи.
Мы её однажды осматривали через окно, при посредстве отрока Гиезия, в те часы, когда Малафей Пимыч, утомясь в жаркий день, "держал опочив" в сеничках. По одной стене горенки тянулись в два тябла старинные иконы, перед которыми стоял аналой с поклонною "рогозинкою", в угле простой деревянный стол и пред ним скамья, а в другом угле две скамьи, поставленные рядом. В одном конце этих скамеек был положен толстый берёзовый обрубок, покрытый обрывками старой крестьянской свиты.
Это была постель старца, который почивал по правилам доблего жития, "не имея возглавицы мягкия"
Для отрока Гиезия совсем не полагалось никакой ни утвари, ни омеблировки. Он вёл житие не только иноческое, но прямо спартанское: пил он из берестяного свёрточка, а спал лето и зиму на печке.
Старец "попил", то есть полагал "начал" чтению и пению, исповедал и крестил у своих раскольников, а Гиезий состоял при нём частию в качестве дьячка, то есть "аминил" и читал, а частию вроде слуги и послушника. Послушание его было самое тяжкое, но он нёс его безропотно и с терпением неимоверным. Старец его никуда почти не выпускал, "кроме торговой нужды", то есть хождения за покупками, томил его самым суровым постом и притом ещё часто "началил". За малые прегрешения "началенье" производилось ременною лестовицею, а за более крупные грехи - концом верёвки, на которой бедный Гиезий сам же таскал для старца воду из колодца. Если же вина была "особливая", тогда верёвка ещё нарочно смачивалась, и оттого удары, ею наносимые спине отрока, были больнее.
Старца Малахию мы никогда вблизи не видали, кроме того единственного случая, о котором наступит рассказ. Известно было только одно общее очертание его облика, схваченное при одном редком случае, когда он появился какой-то нужды ради перед окном. Он был роста огромного, сед и белобород и даже с празеленью; очи имел понурые и почти совсем не видные за густыми, длинными и тяжело нависшими бровями. Лет старцу, по наружности судя, было близко к восьмидесяти, он был сильно сутул и даже согбен, но плотен и несомненно ещё очень силён. Волосы на его голове были острижены не в русский кружок, а какими-то клоками; может быть, "постризало" на них уже и "не восходило", а они сами не росли от старости. Одет он был всегда в чёрный мухояр, и через плечи его на грудь висела длинная связка каких-то шаров, похожих на толстые баранки. Связка эта спускалась до самого пупа, и на пупе приходился крест, вершка в три величиною. Это были чётки.
Голос старца был яко кимвал бряцаяй, хотя мы сподоблены были слышать в его произношении только одно слово: "парень". Это случалось, когда старец кликал из двери Гиезия, выходившего иногда посидеть на гноище у шелковицы или рябины.
Более старец был не видим и не слышан, и судить о нём было чрезвычайно трудно; но Кесарь Степанович и его характеризовал кратким определением:
- Дурак присноблаженный.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Гиезия мы знали несравненно ближе, потому что этот, по молодости своей, сам к нам бился, и, несмотря на то, что "дедушка" содержал его в безмерной строгости и часто "началил" то лестовицей, то мокрой верёвкой, отрок всё-таки находил возможность убегать к нам и вёл себя в нашем растленном круге не совсем одобрительно. Зато, как ниже увидит читатель, с ним однажды и воспоследовало такое бедствие, какое, наверное, ни с кем другим не случалось: он был окормлен человечьим мясом... Или, точнее сказать, он имел несчастие думать, будто над ним было совершено такое коварство "учёными", в которых он видел прирождённых врагов душевного спасения.
Вперёд об этом ужасном случае будет рассказано обстоятельно.
Отроку, как я выше сказал, было двадцать два года. "Отрок", по применению к нему, не выражало поры его возраста, а это было его звание, или, лучше сказать, его сан духовный. Он был широкорожего великорусского обличья, мордат и губаст, с русыми волосами и голубыми глазами, имевшими странное, пытливое и в то же время совершенно глупое выражение. Румянец пробивался на его лице где только мог, но нигде просторно не распространялся, а проступал пятнами, и оттого молодое, едва опушавшееся мягкою бородкою лицо отрока имело вид и здоровый и в то же время нездоровый. Бывают такие собаки, которые "в щенках заморены". Видно, что породиста, да от заморы во всю свою природу не достигает.
По уму и многим свойствам своего характера Гиезий был наисовершеннейшим выразителем того русского типа, который метко и сильно рисует в своей превосходнейшей книге профессор Ключевский, то есть "заматорелость в преданиях, и никакой идеи". Сделать что-нибудь иначе, как это заведено и как делается, Гиезию никогда не приходило в голову: это помогало ему и в его отроческом служении, в которое он, по его собственным словам, "вдан был родительницею до рождения по оброку".
Это разъяснялось так, что у его матери была несносная болезнь, которую она, со слов каких-то врачей, называла "азиятик"; болезнь эта происходила от каких-то происков злого духа. Бедная женщина долго мучилась и долго лечилась, но "азиятик" не проходил. Тогда она дала обет балыкинской божией матери (в Орле), что если только "азиятик" пройдёт и после исцеления родится дитя мужеского пола, то "вдаст его в услужение святому мужу, в меру возраста Христова", то есть до тридцати трёх лет.
После такого обета больная, заступлением балыкинской Божией матери, выздоровела и имела вторую радость - родила Гиезия, который с восьми лет и начал исполнять материн обет, проходя "отроческое послушание". А до тридцати трёх лет ему ещё было далеко.
Старец на долю отрока Гиезия выпал, может быть, и весьма святой и благочестивый, но очень суровый и, по словам Гиезия, "столько об него мокрых
Но учение правилам благочестия Гиезию давалось плохо и не памятливо. Несмотря на своё рождение по священному обету, он, по собственному сознанию, был "от природы блудлив". То он сны нехорошие видел, то кошкам хвосты щемил, то мирщил с никонианами или "со иноверными спорился". А бес, всегда неравнодушный ко спасению людей, стремительно восходящих на небо, беспрестанно подставлял Гиезию искушения и тем опять подводил его под мокрую верёвку.
На шияновском дворе, который был удалён от всякого шума, Гиезий прежде всего впал в распри с теми поморами, окно которых выходило на их совместную навозную кучу, разделявшую "их согласия".
Как поморы, бывало, начнут петь и молиться, Гиезий залезает на рябину и дразнит их оттуда, крича:
- Тропари-мытари.
А те не выдержат и отвечают:
- Немоляки-раскоряки.
Так обе веры были взаимно порицаемы, а последствием этого выходили стычки и "камнеметание", заканчивавшиеся иногда разбитием окон с обеих сторон. В заключение же всей этой духовной распри Гиезий, как непосредственный виновник столкновений, был "начален" верёвкою и иногда ходил дня по три согнувшись.
Затем, разумеется, и бог и старец его прощали, но он скоро впадал ещё в большие искушения. Одно из таковых ему едва не стоило потери рассудка и даже самой жизни.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
При полном типическом отсутствии идей у Гиезия была пытливость, и притом самая странная. Он любил задавать такие неожиданные вопросы, которые в общем напоминали вопросы детей.
Прибежит, бывало, под окно и спрашивает:
- Отчего у льва грива растёт?
Ему отвечают:
- Пошёл ты прочь - почему я знаю, отчего у льва грива растёт?
- А как же, - говорит, - в чём составляется наука светская?
Его прогонят, а он при случае опять пристаёт с чем-нибудь подобным, и это без всякой задней мысли или иронии, - а так, какой-то рефлекс его толкнет, он и спрашивает:
- Отчего рябина супротив крыжовника горче?
Но больше всего его занимали вещи таинственные, для которых он искал разъяснения в природе. Например, ему хотелось знать: "какое бывает сердце у грешника", и вот это-то любопытство его чуть не погубило.
Так как в доме жило несколько медицинских студентов, между которыми бывали ребята весёлые и шаловливые, то один из них пообещал раз Гиезию "показать сердце грешника".
Для этого требовалось прийти в анатомический театр, который тогда был во временном помещении, на нынешней Владимирской улице, в доме Беретти.
Гиезий долго не решался на такой рискованный шаг, но страстное желание посмотреть сердце грешника его преодолело, он пришёл раз к студентам и говорит:
- Есть теперь у вас мёртвый грешник?
- Есть, - говорят, - да ещё самый залихватский.
- А что он сделал?
- Отца продал, мать заложил и в том руку приложил, а потом галку съел и зарезался.
Гиезий заинтересовался.
- Меня завтра дедушка к Батухину в лавку за оливой к лампадам пошлёт, а я к вам в анатомию прибегу, покажите мне сердце грешниче.
- Приходи, - отвечают, - покажем.
Он сдержал своё слово и явился бледный и смущённый, весь дрожа в страхе несказанном.
Ему дали выпить мензулку препаровочного спирта для храбрости, под видом "осмелительных капель", сказав притом, что без этого нельзя увидать сердце.
Он выпил и ошалел, сердце он нашёл совсем неудовлетворительным и вовсе не похожим на то, как его себе представлял, судя по известному лубочному листу: "сердце грешника - жилище сатаны". Чтобы увидеть сатану в сердце, его уговорили выпить ещё вторую мензулку, и он выпил и потом что-то ел. А когда съел, то студенты ему сказали:
- Знаешь ли, что ты съел?
Он отвечал:
- Не знаю.
- А это ты, братец, съел котлету из человеческого мяса.
Боялся он, разумеется, страхового письма.
Студенты, впрочем, к полковнику за содействием не обращались и даже слегка над ним подтрунивали или просто его избегали.
Иногда встречались такие, которым и сам Кесарь Степанович и его защитительная предупредительность казались очень подозрительными. Думали, будто он может служить Богови и мамону... Но "серый жилец", то есть публика из простолюдинов, и особенно староверы, которым в тогдашнее сердитое время приходилось очень жутко, питали к нему безграничное доверие.
Эти отношения мне представлялись тогда очень странными, и я никак не мог понять, происходило ли это доверие к Кесарю от большого практического ума или от неразумения. Но так или иначе, а репутация дома всё-таки на этом выигрывала, и теперь это воспоминается мило и живо, как весёлая старая сказка, под которую сквозь какую-то тёплую дрему свежо и ласково улыбается сердце...
Люди нынешнего банкового периода должны нам простить романтическую чепуху нашего молодого времени.
Явным противоречием между словом и поступками Берлинского было то, что, беспредельно храбрый в своих импровизациях, он в практических делах с властями был очень предусмотрителен и, может быть, даже искателен. Так, например, считая Бибикова не только не выше себя, но даже несколько ниже, по крайней мере в том отношении, что он мог писать о нём что угодно государю, Кесарь Степанович иногда надевал мундир и являлся "в Липки" к Бибикову. Политиканы, склонные к обобщениям, придавали этому большое значение и подозрительно истолковывали такие визиты в неблагоприятном смысле; но всего вероятнее полковника заводила к генерал-губернатору просто нужда, в которой Бибиков ему, может быть, помогал из обширных средств, находившихся в его безотчётном распоряжении. Простолюдины же толковали это совсем иначе и получали выводы прекрасные; они говорили:
- Наш-то, батюшка, воин-то наш галицкий, Кесарий Степанович, опять пополоз ругать Бибика. Пущай его проберёт, недоброго.
Сажин сказывал, что Бибиков даже и это знал и очень над этим смеялся, а отношений своих к Берлинскому всё-таки нимало не изменял и не отказывался быть ему полезным.
Таким образом, Берлинский, позабытый или не замечаемый в высших сферах киевского общества, в котором не было и нет дворянской знати, в среднем слое слыл чудаком, которого потихоньку вышучивали, но зато в низших слоях был героем, с феноменальною и грандиозною репутациею, которая держалась чрезвычайно крепко и привлекла под шияновские текучие крыши два бесподобнейшие экземпляра самого заматорелого во тьме "древлего благочестия", из разряда "опасных немоляков".
Впрочем, пока до них, посмотрим ещё одно вводное лицо: это квартальный - классик.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Была одна статья, которая, кажется, непременно должна бы бросить тень на независимость и отвагу Кесаря, - это операции, имевшие целию поддержание "шияновских нужников".
Все набитые сбродом домы и домишки, хлевушки и закуточки шияновских улиц давно валились, а починять их строго запрещалось суровым бибиковским эдиктом о "преобразовании". Но о Берлинском говорили так, что он этих эдиктов не признаёт и что Бибиков не смеет ему воспретить делать необходимые починки, ибо сам государь желал, чтобы дом, где живёт Кесарь Степанович, был сохранён в крепости. Между тем, как думал об этом Бибиков, было неизвестно, а починки были крайне нужны, особенно в крышах, которые прогнили, проросли и текли по всем швам. И что же? наперекор всем бибиковским запрещениям, крыши эти чинились; но как? Этот способ достоин занесения его в киевскую хронику.
К Кесарю Степановичу был вхож и почему-то пользовался его расположением местный квартальный, которого, помнится, как будто звали Дионисий Иванович или Иван Дионисович. Он был полухохол-полуполяк, а по религии "из тунеядского исповедания". Это был человек пожилой и очень неопрятный, а подчас и зашибавшийся хмелем, но службист, законовед и разного мастерства художник. Притом, как человек, получивший воспитание в каких-то иезуитских школах, он знал отлично по-латыни и говорил на этом языке с каким-то престарелым униатским попом, который проживал где-то на Рыбальской улице за лужею. Латынь служила им для объяснений на базаре по преимуществу о дороговизне продуктов и о других предметах, о которых они, как чистые аристократы ума, не хотели разговаривать на низком наречии плебеев.
В служебном отношении, по части самовознаграждения, классик придерживался старой доброй системы - натуральной повинности. Денежных взяток классик не вымогал, а взимал с прибывающих на печерский базар возов "что кто привёз, с того и по штучке, - щоб никому не було обиды". Если на возу дрова, то дров по полену, капуста - то по кочану капусты, зерна по пригоршне и так всё до мелочи, со всех поровну, "як от бога показано".
Где именно было такое показание от бога - это знал один классик, в памяти которого жила огромная, но престранная текстуализация из "божого писания" и особенно из апостола Павла.
- Ось у писании правда сказано, що "хлоп як був coбi дурень, так вiн дурнем и подохне".
Мужик слушал и, может быть, верил, что это о нём писано. А в другой раз классик приводил уже другой текст:
- Тоже, видать, правда, що каже апостол Павел: "бiй хлопа по потылице", и так как за этим следовала сама потылица, то веры тому было ещё более.
Натуральную подать принимал ходивший за классиком нарочито учреждённый custos {страж (лат.)}. Он всё брал и сносил на шияновский двор, где у квартального в каком-то закоулочке была ветхая, но поместительная амбарушка. Тут всё получаемое складывали и отходили за дальнейшим сбором, а потом в свободное время всё это сортировали и нечто пригодное для домашнего обихода брали домой, а другое приуготовляли к промену на вещи более подходящие. Словом, тут был свой маленький меновой двор или караван-сарай взяточных продуктов, полученных от хлопов, которых апостол Павел "казав бить по потылице".
Платил ли что Иван Дионисович за этот караван-сарай - не знаю, но зато он делал дому всякие льготы, значительно возвышавшие репутацию "покойности" здешних, крайне плохих на взгляд, но весьма богохранимых жилищ.
Тут не бывало никаких обысков, тут, по рассказам, жило немало людей с плохими паспортами кромского, нежинского и местного киевского приготовления. Обыкновенные сорта фальшивых паспортов приготовлялись тогда по всему главному пути от Орла до Киева, но самыми лучшими слыли те, которые делали в Кромах и в Дмитриеве на Свапе. В шияновских домах, впрочем, можно было обходиться и вовсе без всяких паспортов, но главное, что тут можно было делать на полной свободе, - это молиться богу, как хочешь, то есть каким хочешь обычаем.
Последнее обстоятельство и было причиною, что на этот двор, под команду полковника Берлинского, приснастился оригинальнейший богомолец. Сей бе именем Малахия, старец, прибывший в Киев для совершения тайных треб у староверов, которые пришли строить каменный мост с англичанином Виньолем. Старец Малахия, в просторечии Малафей Пимыч, был привезён своими единоверцами "из неведомого ключа" и "сокрыт" в шияновских закоулках "под тайностию". Всё это в надежде на Кесаря - ибо имя его громко звучало по простолюдью дальше Орла и Калуги.
При старце был отрок лет двадцати трёх, которого звали Гиезий.
Было ли это его настоящее имя или только шуточная кличка - теперь не знаю, а тогда не интересовался это расследовать.
Имени Гиезий в православных месяцесловах нет, а был такой отрок при пророке Елисее. Может быть, это оттуда и взято.
Как старец Малафей, так и его отрок были чудаки первой степени, и поселены они были в шияновской слободе в расчётах на защиту "печерского Кесаря". Но прежде, чем говорить о старце и его мужественном отроке, окончу об Иване Дионисовиче и о его художествах.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
У латыниста квартального было два искусства, из коих одним он хвастался, а о другом умалчивал, хотя, собственно, второе в общественном смысле имело гораздо большее значение.
Иван Дионисович хвалился тем, что он "сам себя стриг". Это, может быть, покажется кому-нибудь пустяками, но пусть кто угодно на себе это попробует, и тогда всяк легко убедится, что остричь самому себя очень трудно и требует большой ловкости и таланта. Второе же дело, которое ещё более артистически исполнял, но о котором умалчивал квартальный, относилось к антикварному роду: он знал секрет, как "старить" новые доски для того, чтобы ими "подшивать" ночью прогнившие крыши. И делал он это так, что никакой глаз не мог отличить от старого новых заплат его мастерского приготовления.
В том самом караван-сарае, где складывались натуральные подати с базарных торговцев и производилась меновая торговля, тут же у Ивана Дионисовича была и антикварная мастерская. Здесь находились дрань, лубья и дёготь или колёсная смола, по-малороссийски "коломазь". Всё это было набрано на базаре с торговцев безданно-беспошлинно и назначалось в дело, которое, при тогдашних строгостях, заключало в себе много тайности и немало выгод. Химия производилась в огромном старом корыте с разведённым в нём коровьим помётом и другими элементами, образовывавшими новые соединения. Элементы все были простые: навоз, песок, смола и зёрна овса "для проросли". В этом корыте лежали приуготовляемые для антикварных работ лубы и драницы. Они подвергались довольно сложному процессу, за которым классик наблюдал не хуже любого техника, и новому материалу придавался вид древности изумительно хорошо и скоро. Квартальный сам дошёл до того, как составлять этот античный колорит и пускать по нему эту весёлую зелёненькую проросль от разнеженных овсяных зёрен. Стоило приготовленную таким способом доску приколотить на место, и, как "Бибик" около неё ни разъезжай, ничего он не отличит.
Дошёл до этого производства Иван Дионисович, вероятно, из тех побуждений, чтобы у него не пропадали такие продукты, как лубья и коломазь, для которых нельзя было найти особенно хорошего сбыта в их простом виде.
Кажется, квартальный иногда сам и приколачивал приготовленные им заплатки, а впрочем, я достоверно этого не знаю. Знаю только, что он их приготовлял, и притом приготовлял в совершенстве.
Способ нанесения этого материала на ветхие постройки был прост: избиралась ночь потемнее, и к утру дело было готово. На следующий день Кесарь Степанович ходил, гулял, поглядывал и говорил, улыбаясь:
- Что? много взял, безрукий?
А ему отвечали:
- Что он против тебя может!
Так и это всё шло в подтверждение, что Бибиков ничего, будто, против "Кесаря" сделать не может, а тем временем пришла постройка моста, и к Виньолю притекла масса людей, из которых много было раскольников. Эти привезли с собою образа и своих "молитвенников", между которыми всех большей тайности и охране подлежал уже раз упомянутый старец Малафей. Он был "пилипон" (то есть филипповец) и "немоляк", то есть такой сектант, который ни в домашней, ни за общественной молитвой о царе не молился. Такие сектанты, при тогдашнем малом знании и понимании духа русского раскола, почитались "опасными и особенно вредными".
Большинство людей, даже очень умных, смотрели на этих наивных буквоедов как на политических злоумышленников и во всяком случае "недругов царских".
Этого не избегали наши старинные законоведы и новейшие тенденциозные фантазёры вроде Щапова, который принёс своими мечтательными изъяснениями староверчества существенный вред нежно любимому им расколу.
Куда было деть в Киеве такого опасного старца, как Малахия? где его поместить так удобно, чтобы он сам был цел и чтобы можно было у него "поначалиться" и вкусить с ним сладость молитвенного общения? Христолюбцам предлежала серьёзная забота, "где сохранить старичка от Бибика".
Но где же лучше можно было устроить такого особливого богослова, как не в "шияновских нужниках". Сюда его и привела под крыло печерского "Кесаря" громкая слава дел этого независимого и бесстрашного человека.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Старца Малафея с его губатым отроком в шияновских палестинах водворили два какие-то каменщика. Эти люди приходили осматривать помещение с большими предосторожностями. О цене помещения для старца они говорили с барышней, которая ведала домовые счёты, а потом беседовали с Кесарем Степановичем о чём-то гораздо более важном.
Это тогда заинтересовало всех близких людей.
Каменщики были люди вида очень степенного и внушительного, притом со всеми признаками самого высокопробного русского благочестия: чёлочки на лобиках у них были подстрижены, а на маковках в честь господню гуменца пробриты; говор тихий, а взгляд умеренный и "поникновенный".
О деньгах за квартиру для старца и его отрока раскольники не спорили. Очевидно, это было для них последним делом, а главное было то, о чем говорено с Кесарем Степановичем.
Он их "исповедовал во всех догматах" их веры и - надо ему отдать честь - пришёл к заключениям весьма правильным и для этих добрых людей благоприятным.
На наши расспросы: что это за необыкновенные люди, он нам с чисто военною краткостию отвечал:
- Люди прекрасные и дураки.
Результатом такого быстрого, но правильного определения было то, что злосчастные раскольники получили разрешение устраиваться в подлежащем отделении "шияновских нужников", а квартальный-классик в следующую же ночь произвёл над крышею отданного им помещения надлежащие антикварные поправки.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Под старца была занята довольно обширная, но весьма убогая хоромина впрочем, в самом излюбленном раскольничьем вкусе. Это была низенькая полудеревянная-полумазанная, совершенно отдельная хибара. Она стояла где-то на задворке и была ниоткуда не видима. Точно она здесь нарочно построена в таком сокрытии, чтобы править в ней нелегальные богомольства.
Чтобы добраться до этого, буквально сказать, молитвенного хлева, надо было пройти один двор, потом другой, потом завернуть ещё во дворик, потом пролезть в закоулочек и оттуда пройти через дверь с блочком в дровяную закуточку. В этой закуточке был сквозной ход ещё на особый маленький дворишко, весь закрытый пупом поднявшеюся высокою навозною кучею, за которою по сторонам ничего не видно. Куча была так высока, что закрывала торчавшую из её средины высокую шелковицу или рябину почти по самые ветви.
Хатина имела три окна, и все они в ряд выходили на упомянутую навозную кучу, или, лучше сказать, навозный холм. При хате имелись дощатые сени, над дверями которых новые наёмщики тотчас же по водворении водрузили небольшой медный литой крест из тех, что называют "корсунчиками".
С другой стороны на кучу выходило ещё одно маленькое окно. Это принадлежало другому, тоже секретному помещению, в которое входили со второго двора. Тут жили две или три "старицы", к которым ходили молиться раскольники иного согласия - "тропарники", то есть певшие тропарь: "Спаси, Господи, люди твоя". Я в тогдашнее время плохо понимал о расколе и не интересовался им, но как теперь соображаю, то это, должно быть, были поморцы, которые издавна уже "к тропарю склонялись".
Молитвенная хата, занятая под старца Малафея, до настоящего найма имела другие назначения: она была когда-то банею, потом птичною, "индеечной разводкою", то есть в ней сиживали на гнёздах индейки-наседки, а теперь, наконец, в ней поселился святой муж и учредилась "моленна", в знак чего над притолками её дощатых сеней и утвержден был медный "корсунчик".
В противоположность большинству всех помещений шияновского подворья, эта хата была необыкновенно тёплая.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Старца Малахию каменщики привезли поздним вечером на парных деревенских санях и прямо привели его во храмину и заключили там на безысходное житьё.
Убранства хате никакого не полагалось, а что было необходимо, то сами же прихожане устроили без всякой посторонней помощи.
Мы её однажды осматривали через окно, при посредстве отрока Гиезия, в те часы, когда Малафей Пимыч, утомясь в жаркий день, "держал опочив" в сеничках. По одной стене горенки тянулись в два тябла старинные иконы, перед которыми стоял аналой с поклонною "рогозинкою", в угле простой деревянный стол и пред ним скамья, а в другом угле две скамьи, поставленные рядом. В одном конце этих скамеек был положен толстый берёзовый обрубок, покрытый обрывками старой крестьянской свиты.
Это была постель старца, который почивал по правилам доблего жития, "не имея возглавицы мягкия"
Для отрока Гиезия совсем не полагалось никакой ни утвари, ни омеблировки. Он вёл житие не только иноческое, но прямо спартанское: пил он из берестяного свёрточка, а спал лето и зиму на печке.
Старец "попил", то есть полагал "начал" чтению и пению, исповедал и крестил у своих раскольников, а Гиезий состоял при нём частию в качестве дьячка, то есть "аминил" и читал, а частию вроде слуги и послушника. Послушание его было самое тяжкое, но он нёс его безропотно и с терпением неимоверным. Старец его никуда почти не выпускал, "кроме торговой нужды", то есть хождения за покупками, томил его самым суровым постом и притом ещё часто "началил". За малые прегрешения "началенье" производилось ременною лестовицею, а за более крупные грехи - концом верёвки, на которой бедный Гиезий сам же таскал для старца воду из колодца. Если же вина была "особливая", тогда верёвка ещё нарочно смачивалась, и оттого удары, ею наносимые спине отрока, были больнее.
Старца Малахию мы никогда вблизи не видали, кроме того единственного случая, о котором наступит рассказ. Известно было только одно общее очертание его облика, схваченное при одном редком случае, когда он появился какой-то нужды ради перед окном. Он был роста огромного, сед и белобород и даже с празеленью; очи имел понурые и почти совсем не видные за густыми, длинными и тяжело нависшими бровями. Лет старцу, по наружности судя, было близко к восьмидесяти, он был сильно сутул и даже согбен, но плотен и несомненно ещё очень силён. Волосы на его голове были острижены не в русский кружок, а какими-то клоками; может быть, "постризало" на них уже и "не восходило", а они сами не росли от старости. Одет он был всегда в чёрный мухояр, и через плечи его на грудь висела длинная связка каких-то шаров, похожих на толстые баранки. Связка эта спускалась до самого пупа, и на пупе приходился крест, вершка в три величиною. Это были чётки.
Голос старца был яко кимвал бряцаяй, хотя мы сподоблены были слышать в его произношении только одно слово: "парень". Это случалось, когда старец кликал из двери Гиезия, выходившего иногда посидеть на гноище у шелковицы или рябины.
Более старец был не видим и не слышан, и судить о нём было чрезвычайно трудно; но Кесарь Степанович и его характеризовал кратким определением:
- Дурак присноблаженный.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Гиезия мы знали несравненно ближе, потому что этот, по молодости своей, сам к нам бился, и, несмотря на то, что "дедушка" содержал его в безмерной строгости и часто "началил" то лестовицей, то мокрой верёвкой, отрок всё-таки находил возможность убегать к нам и вёл себя в нашем растленном круге не совсем одобрительно. Зато, как ниже увидит читатель, с ним однажды и воспоследовало такое бедствие, какое, наверное, ни с кем другим не случалось: он был окормлен человечьим мясом... Или, точнее сказать, он имел несчастие думать, будто над ним было совершено такое коварство "учёными", в которых он видел прирождённых врагов душевного спасения.
Вперёд об этом ужасном случае будет рассказано обстоятельно.
Отроку, как я выше сказал, было двадцать два года. "Отрок", по применению к нему, не выражало поры его возраста, а это было его звание, или, лучше сказать, его сан духовный. Он был широкорожего великорусского обличья, мордат и губаст, с русыми волосами и голубыми глазами, имевшими странное, пытливое и в то же время совершенно глупое выражение. Румянец пробивался на его лице где только мог, но нигде просторно не распространялся, а проступал пятнами, и оттого молодое, едва опушавшееся мягкою бородкою лицо отрока имело вид и здоровый и в то же время нездоровый. Бывают такие собаки, которые "в щенках заморены". Видно, что породиста, да от заморы во всю свою природу не достигает.
По уму и многим свойствам своего характера Гиезий был наисовершеннейшим выразителем того русского типа, который метко и сильно рисует в своей превосходнейшей книге профессор Ключевский, то есть "заматорелость в преданиях, и никакой идеи". Сделать что-нибудь иначе, как это заведено и как делается, Гиезию никогда не приходило в голову: это помогало ему и в его отроческом служении, в которое он, по его собственным словам, "вдан был родительницею до рождения по оброку".
Это разъяснялось так, что у его матери была несносная болезнь, которую она, со слов каких-то врачей, называла "азиятик"; болезнь эта происходила от каких-то происков злого духа. Бедная женщина долго мучилась и долго лечилась, но "азиятик" не проходил. Тогда она дала обет балыкинской божией матери (в Орле), что если только "азиятик" пройдёт и после исцеления родится дитя мужеского пола, то "вдаст его в услужение святому мужу, в меру возраста Христова", то есть до тридцати трёх лет.
После такого обета больная, заступлением балыкинской Божией матери, выздоровела и имела вторую радость - родила Гиезия, который с восьми лет и начал исполнять материн обет, проходя "отроческое послушание". А до тридцати трёх лет ему ещё было далеко.
Старец на долю отрока Гиезия выпал, может быть, и весьма святой и благочестивый, но очень суровый и, по словам Гиезия, "столько об него мокрых
Но учение правилам благочестия Гиезию давалось плохо и не памятливо. Несмотря на своё рождение по священному обету, он, по собственному сознанию, был "от природы блудлив". То он сны нехорошие видел, то кошкам хвосты щемил, то мирщил с никонианами или "со иноверными спорился". А бес, всегда неравнодушный ко спасению людей, стремительно восходящих на небо, беспрестанно подставлял Гиезию искушения и тем опять подводил его под мокрую верёвку.
На шияновском дворе, который был удалён от всякого шума, Гиезий прежде всего впал в распри с теми поморами, окно которых выходило на их совместную навозную кучу, разделявшую "их согласия".
Как поморы, бывало, начнут петь и молиться, Гиезий залезает на рябину и дразнит их оттуда, крича:
- Тропари-мытари.
А те не выдержат и отвечают:
- Немоляки-раскоряки.
Так обе веры были взаимно порицаемы, а последствием этого выходили стычки и "камнеметание", заканчивавшиеся иногда разбитием окон с обеих сторон. В заключение же всей этой духовной распри Гиезий, как непосредственный виновник столкновений, был "начален" верёвкою и иногда ходил дня по три согнувшись.
Затем, разумеется, и бог и старец его прощали, но он скоро впадал ещё в большие искушения. Одно из таковых ему едва не стоило потери рассудка и даже самой жизни.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
При полном типическом отсутствии идей у Гиезия была пытливость, и притом самая странная. Он любил задавать такие неожиданные вопросы, которые в общем напоминали вопросы детей.
Прибежит, бывало, под окно и спрашивает:
- Отчего у льва грива растёт?
Ему отвечают:
- Пошёл ты прочь - почему я знаю, отчего у льва грива растёт?
- А как же, - говорит, - в чём составляется наука светская?
Его прогонят, а он при случае опять пристаёт с чем-нибудь подобным, и это без всякой задней мысли или иронии, - а так, какой-то рефлекс его толкнет, он и спрашивает:
- Отчего рябина супротив крыжовника горче?
Но больше всего его занимали вещи таинственные, для которых он искал разъяснения в природе. Например, ему хотелось знать: "какое бывает сердце у грешника", и вот это-то любопытство его чуть не погубило.
Так как в доме жило несколько медицинских студентов, между которыми бывали ребята весёлые и шаловливые, то один из них пообещал раз Гиезию "показать сердце грешника".
Для этого требовалось прийти в анатомический театр, который тогда был во временном помещении, на нынешней Владимирской улице, в доме Беретти.
Гиезий долго не решался на такой рискованный шаг, но страстное желание посмотреть сердце грешника его преодолело, он пришёл раз к студентам и говорит:
- Есть теперь у вас мёртвый грешник?
- Есть, - говорят, - да ещё самый залихватский.
- А что он сделал?
- Отца продал, мать заложил и в том руку приложил, а потом галку съел и зарезался.
Гиезий заинтересовался.
- Меня завтра дедушка к Батухину в лавку за оливой к лампадам пошлёт, а я к вам в анатомию прибегу, покажите мне сердце грешниче.
- Приходи, - отвечают, - покажем.
Он сдержал своё слово и явился бледный и смущённый, весь дрожа в страхе несказанном.
Ему дали выпить мензулку препаровочного спирта для храбрости, под видом "осмелительных капель", сказав притом, что без этого нельзя увидать сердце.
Он выпил и ошалел, сердце он нашёл совсем неудовлетворительным и вовсе не похожим на то, как его себе представлял, судя по известному лубочному листу: "сердце грешника - жилище сатаны". Чтобы увидеть сатану в сердце, его уговорили выпить ещё вторую мензулку, и он выпил и потом что-то ел. А когда съел, то студенты ему сказали:
- Знаешь ли, что ты съел?
Он отвечал:
- Не знаю.
- А это ты, братец, съел котлету из человеческого мяса.