- Кротость, ласковость и... какое обхождение, - говорила она, - всякому он что-нибудь... Пусть его бранят, что он выдумал непогрешимость и зачатие, но какое мне дело! Это все в догматах... Боже мой! кто тут что-нибудь разберет, а не все ли равно, как кто верит. Но какая прелесть... В одном представлении было много русских: один знакомый профессор с двумя женами, то есть с законной и с романической, - и купец из Риги, раскольник, - лечиться ездил с дочерью, девушкою... Всех приняли - только раскольнику велели фрак надеть. Старик никогда фрака не надевал, но купил и во фраке пришел... И он со всеми, со всеми умел заговорить - с нами по-французски, а раскольнику через переводчика напомнил что-то такое, будто они государю говорили, что "в его новизнах есть старизна", или "старина". Говорят - это действительно так было. Раскольник даже зарыдал: "Батюшка, говорит, откуда износишь сие, отколь тебе все ведоме?" - упал в ноги и вставать не хочет. "Старина, старина", говорит... Мне это нравится: с одной стороны находчивость, с другой простота... Здесь теперь в моде Берсье: он изменил католичеству, сделался пастором и все против папы... Я и его не осуждаю - у него талант, но он не прав, и я ему прямо говорю: вы не правы; папу надо видеть; надо на него глядеть без предубеждения, потому что с предубеждением все может показаться дурно, - а без предубеждения...
   Но только что она это высказала, - на повороте аллеи как из земли вылупился Шерамур - и какой, - в каком виде и убранстве! Шершавый, всклоченный, тощий, весь в пыли, как выскочивший из-под грязной застрехи кот, с желтым листом в своей нечесаной бороде и прорехами на блузе и на обоих коленах.
   При появлении его я просто вздрогнул, перервал оживленный рассказ моей дамы и, пользуясь правами короткого знакомства, взял ее за руку и шепнул:
   - А вот посмотрите-ка без предубеждения.
   - На кого? Вот на этого монстра?
   - Да; я после расскажу вам, какое под этим заглавием содержание.
   Она прищурилась, рассмотрела и... тоже вздрогнула.
   - Это ужасно! - прошептала она вслед Шерамуру, когда он минул нас, не удостоив не единого взгляда, с понурою, совершенно падающею головою. Надо было думать, что нынешнюю ночь, а может быть и несколько ночей кряду, его мало пожалел sergent de ville.
   Моя дама схватилась за карман, достала портмоне и, вынимая оттуда десять франков, сказала:
   - Вы можете ему передать это?..
   - О, да, - говорю, - с удовольствием. Но, позвольте, вот что мне пришло в голову: вы ведь, верно, знакомы с кем-нибудь из здешних наших дипломатов?
   - Еще бы - даже очень дружески.
   - Помогите же этому бедняку.
   - В чем?
   - Надо узнать: преступник он или нет?
   - Охотно, только если они знают. Но они, кажется, о русских никогда ничего не знают.
   - Они, - говорю, - могут узнать.
   Она вызвалась поговорить с одним из близких ей людей в посольстве и через два дня пишет мне, чтобы я прислал к ней Шерамура: она хотела дать ему рекомендательную карточку, с которою тот должен пойти к г. N.N. Это был видный чиновник посольства, который обещал принять и выслушать Шерамура, и, если можно, помочь ему очистить возвратный путь в отечество.
   - А тогда, - прибавила дама, - я беру на себя собрать ему средства на дорогу, буду просить в Петербурге... - и проч., и проч.
   Думаю, чего же еще лучше надо?
   Передаю все это Шерамуру и спрашиваю:
   _ Что вы на это скажете?
   _ Да я, - отвечает, - не понимаю: зачем это?
   - Вы разве не хотите в Россию?
   _ Нет; отчего, же - могу; там пищеварение лучше.
   - Так идите к этой даме.
   - Хорошо. Она дура?
   - С какой же стати она будет дурою?
   - Аристократка.
   - А они разве все дураки?
   - Да я не знаю, я так спросил: какая она?
   - Это вам все равно, какая она, - она очень добрая, принимает в вас участие и в силах вам помочь, как никто другой. Вот все, что вам достаточно знать и идти,
   - И ничего из этого не будет.
   - Почему не будет?
   - Ведь я сказал.
   - Нет, не сказали.
   - Аристократка.
   - Так вы не пойдете?
   Он помолчал, поводил носом и протянул:
   - Ну, черт с ней, - пожалуй, схожу.
   Он это делал совершенным grande signore {Важным синьором (итал.).} чтобы отвязаться. Ну да и то слава богу, что хоть мало на лад идет. Моя знакомая женщина с душою - она его поймет и на его невежество не обидится.
   Другое дело - как он аттестует себя в самом посольстве перед русским дипломатом, которого чувства, конечно, тоньше и который, по уставам своего уряда, "по поступкам поступает", а не по движению сердца.
   ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
   Я ждал развязки дипломатических свиданий Шерамура с нетерпением, тем более что все это затеялось накануне моего отъезда, и вот мне не терпится: вечерком в тот день, как он должен был представиться своей патронессе, я еду к ней и не могу отгадать: что застану? Но застаю ее очень веселую и довольную.
   - Ваш Шерамур, - говорит, - презабавное существо. Как он ест! - как звереныш.
   - Вы его кормили?
   - Да; я его брала с собой...
   - Вот как, я всегда знал, что у вас предоброе сердце, но это еще шаг вперед.
   - Отчего?
   - Оборвыш он этакой, а вы его водили и вместе обедали.
   - Ах, это-то! Ну полноте, ведь здесь не Россия. Не беспокойтесь меня хвалить: в Петербурге я бы этого ни за что не сделала, а здесь что же такое... Я такая, как все, и могу делать, что хочу. Гарсоны на него только все удивлялись. Я им сказала, что это дикий из русской Сибири, и они его все рассматривали и были к нему очень вежливы. А кстати: вы заметили, как он кости грызет?
   - Нет, - говорю, - что-то не заметил.
   - Ах, это прелестно: он их грызет как будто какую-нибудь жареную вермишель и чавкает как поросеночек.
   - Да, - говорю, - насчет изящества с ним нужна снисходительность.
   Но она и приняла это снисходительно и даже рассказала оставшийся у меня в памяти анекдот о другом, еще более противном способе обращаться с костями. Дело шло об одном ее великосветском кузене Вово и состояло в том, что этот кузен, русский консерватор, удостоясь чести кушать за особым столиком с некоторою принцессою, ощутил неодолимое желание показать, как он чтит этот счастливый случай. Он остановил лакея, убиравшего тарелку с косточками птички, которую скушала принцесса, выбрал из них две или три, завернул в свой белый платок и сказал, что делает это с тем, чтобы "сберечь их как святыню". Но, к сожалению, все это было дурно принято: принцесса обиделась такою грубостью, и кузен Вово лишился вперед приглашений. Дама называла это "русским великосветским бебеизмом", который ставила без сравнения ниже шерамурова чавканья, - а я ее не оспаривал.
   - Конечно, - говорю, - такой неделикатности Шерамур не сделает, но вот меня занимает: как он поведет себя с дипломатом? Предупредили ли вы того: какой это экземпляр?
   - Как же - я все сказала.
   - Ну, и что же он?
   - Очень смеялся.
   Я покачал головою и сомнительно спросил:
   - Зачем же он очень смеялся?
   - А что?
   - Да так... Зачем это они все нынче любят _очень смеяться_, когда слышат о страдающих людях. Лучше бы _немножко_ посмеяться и _больше_ о них подумать.
   И она вздохнула и говорит:
   - Правда, правда, правда.
   - А когда, - опрашиваю, - их rendez-vous? {Свидание (франц.).}
   - Завтра.
   - Ну, хорошо. А Шерамуру вы не дали никакого наставления, как ему себя держать?
   - Нет.
   - Это очень жаль.
   - Да не могла, - говорит, - он так скоро убежал, что мы и не простились.
   - Отчего же так?
   - Не знаю; должна была на минуту выйти и предложила ему почитать книгу, а когда пришла опять в комнату, - его уже не было; девушка говорит: швырнул книгу и убежал, как будто за ним сам дьявол гнался.
   - Что за чудак!
   - Да.
   - Что же это может значить?
   - Я вас могла бы об этом спросить, вы его больше знаете.
   - Так, - говорю, - но надо знать: что перед этим было?
   - Перед этим? - перед этим он съел довольно много омлета с малиной.
   - А, - говорю, - это тоже не шутка.
   И мы оба, казалось нам, поняли и рассмеялись.
   - Но, впрочем, - добавила она, - я надеюсь, что все будет хороню.
   А я, признаться, на это не надеялся, хотя сам не знал, почему все добрые надежды на его счет были мне чужды.
   Затем, следующий день я провел в беготне и в сборах и не видал Шерамура. Консьерж говорил, что он приходил, узнал, что меня нет дома, и ушел, что-то написав на притолке.
   Я долго разбирал и прочитал нечто несообразное и не отвечавшее главному интересу минуты. Надпись гласила: "Оставьте мне пузырнику глазных капель, что помогают от зубной бели".
   Я знал, что он один" раз, когда у него болели зубы, взял в рот бывшие у меня глазные капли и тотчас исцелел. Это меня тогда удивило и насмешило, и я отдал консьержу "пузырнику", чтобы передал Шерамуру, если он не застанет меня дома. Но он не приходил за глазными каплями - вероятно, зубы его прошли сами собою.
   На следующий день он не явился, и еще день его тоже не было, а потом уже наступил и день моего отъезда. Шерамур как в воду канул.
   Я был в затруднении; мне чрезвычайно хотелось знать: чем его бог через добрых людей обрадовал; но Шерамура нет и нет - как сквозь землю провалился.
   Хоть неловко было докучать моей даме после прощания, но я урвал минутку и еду к ней, чтобы узнать: не был ли у ней мой несмысль или не слыхала ли о нем чего-нибудь от того, к кому его посылала.
   Приезжаю и не застаю ее дома: говорят, она на целую неделю уехала к приятельнице за Сен-Клу.
   Конечно, больше искать слухов было негде, и я помирился с той мыслью, что, вероятно, так завтра и уеду, ничего не узнав о Шерамуре. А потом, думаю, он, пожалуй, так и затеряется, и в сознании моем о нем останется какой-то рассучившийся обрывок... Будет и жалко и досадно всю жизнь воображать, что он по-прежнему все голоден и холоден и блуждает от одной скамьи до другой, не имея где выспаться.
   Кто настоящий эгоист, кто с толком любит свой душевный комфорт, тот должен тщательно избегать таких воспоминаний. Вот почему, между прочим, и следует знакомиться только с порядочными людьми, у которых дела их всегда в порядке, и надо их бросать, когда фортуна поворачивается к ним спиною. Это подлое, но очень практическое правило.
   И вот прошла последняя ночь, прошло утро; я сбегал позавтракать невозможными блюдами m-me Grillade, - все в чаянии встретить там Шерамура, и, наконец! за час до отхода поезда нанял фиакр, взял мой багаж и уехал.
   Я знал, что приеду на амбаркадер рано; это мне было нужно, чтобы встретиться с земляком, с которым мы условились ехать в одном поезде, притом я хотел поправить свой желудок несколько лучшим завтраком.
   О Шерамуре размышлять было уже некогда, но зато он сам очутился передо мною в самую неожиданную минуту, и притом в особенном, мало свойственном ему настроении.
   ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
   Перед самым главным подъездом амбаркадера северной дороги есть небольшой ресторан с широким тротуаром, отененным пятью густыми каштанами, под которыми расставлено множество белых мраморных столиков. Здесь дают настоящее мясо и очень хорошее красное вино. Таких ресторанчиков тут несколько, и все они главным образом существуют на счет отъезжающих и провожающих; но самый лучший из них это тот ресторан с пятью каштанами, о котором я рассказываю. Тут мы условились встретиться с земляком, с которым хотели держать путь, и как сговорились, так и встретились. Комиссионер избавил нас от всяких трудов по сдаче багажа и покупке билетов, и мы имели добрый час досужего времени для последнего завтрака под тенью парижских каштанов. Мы заняли один столик, спросили себе бифштексы и вина и не успели воткнуть вилки в мясо, как на империале выдвинувшегося из-за угла омнибуса появился Шерамур, которого я издалека узнал по его волнующейся черноморской бороде и бандитской шляпе. Он и сам меня заметил и сначала закивал головою, а потом скоро соскочил с империала и, взяв меня за руку, сжал ее и не только подержал в своей руке, но для чего-то поводил из стороны в сторону и даже промычал:
   - Ну!
   - Да, - говорю, - вот я и уезжаю, Шерамур.
   Он опять пожал и поводил мою руку, опять что-то промычал и стал есть бифштекс, который я велел подать для него в ту минуту, когда только его завидел.
   - Пейте вино, Шерамур, - поднимайте прощальную чашу, - ведь мы с вами прощаемся, - пошутил я, заговорив in hoch romantischem Stile. {В высоко романтическом стиле (нем.).}
   - Могу, - отвечал он.
   Я налил ему большой кубок, в который входит почти полбутылки, и спросил еще вина и еще мяса. Мне хотелось на расставанье накормить его до отвала и, если можно, напоить влагою, веселящею сердце.
   Он выпил, поднял другой кубок, который я ему налил, сказал "ну", вздохнул, и опять поводил мою руку, и опять стал есть. Наконец все это было кончено, он выпил третий кубок, сказал свое "буде", закурил капоральную сигаретку и, опустив руку под стол, стал держать меня за руку. Он, очевидно, хотел что-то сказать или сделать что-то теплое, дружественное, но не знал, как это делается. У меня в груди закипали слезы.
   Я воспользовался его рукожатием и тихо перевел в его руку двадцатифранковый червонец, которым предварительно подавил его в ладонь. Он почувствовал у себя в руке монету и улыбнулся, улыбнулся совершенно просто и отвечал:
   - Могу, могу, - и с этим зажал деньги в ладонь с ловкостью приказного старых времен.
   - Ну как же, - говорю, - расскажите, любезный Шерамур, каков вышел дебют ваш в большом свете?
   - Где это?
   - В посольстве.
   - Да, был.
   - Что же... какой вы там имели успех?
   - Никакого.
   - Почему?
   - Я не знаю.
   - Ну, шутки в сторону; рассказывайте по порядку: вы нашли кого нужно?
   - Нашел. Я сначала попал было куда-то, где написано: "Извещают соотечественников, что здесь никаких пособий не выдают". Там мне сказали, чтобы смотреть, где на дверях заплатка и на заплатке его имя написано. - Ну, вы нашли заплатку и позвонили.
   - Да.
   - Вас приняли?
   - Да, пустили.
   - И вы рассказали этому дипломату всю вашу историю?
   Шерамур посмотрел на меня, как делал всегда, когда ему не хотелось говорить, и отвечал:
   - Ничего я ему не рассказывал. Но я не мог позволить ему так легко от меня отделаться и пристал:
   - Отчего же вы не рассказали? Ведь вы же с тем пошли...
   - Да что ж, как ему рассказывать, если он не вышел.
   - Что это за мучение с вами: "приняли", "не вышел", - говорите толком!
   - Лакей пустил и велел пять минут подождать. Я подождал пять минут, а потом говорю: пять минут прошло. Лакей говорит: "Что делать, - monsieur, {Господин (франц.).} верно, позабыл". А я говорю: "Ну так скажи же своему monsieur, что он свинья", - и ушел.
   Я просто глаза вытаращил: неужто это и все, чем кончилась моя затея?
   - А что же вам еще надо?
   - Шерамур, Шерамур! Злополучное и бедное создание: да разве это так можно делать?
   - А как еще надо делать?
   - Да вы бы подумали - ведь мы из-за этого подняли целую историю: впутали сюда светскую даму...
   - А ей что такое?
   - Как что такое? Она вас рекомендовала, за вас старалась, просила, а вы пошли, обругали знакомого ей человека в его же доме и при его же слуге. Ведь это же так не водится.
   - Отчего - не водится?
   - Ну вот еще: "отчего?" - не водится, а вдобавок ко всему, может быть, вы поступили не только грубо, но и совершенно несправедливо.
   Шерамур сделал вид резкого недоумения и вскричал:
   - Как это... я несправедливо сделал!
   - Да; вы несправедливо сделали; этот чиновник в самом деле мог быть занят, мог и позабыть.
   - Ну, перестаньте.
   - Отчего?
   - Какие у них занятия!
   - У дипломатов-то?
   - Да!
   - А сношения?
   - Все глупости.
   - Покорно вас благодарю.
   - Разумеется; у них жрать всегда готовое. Я, батюшка, проходил, сам видел: внизу там повар в колпаке, и кастрюли кипели. Чего еще: жри пока не надо.
   Я дольше не выдержал, рассмеялся и приказал подать еще вина.
   Шерамур осветился; он почувствовал, что его пытка кончилась: он опять изловил мою руку, помял ее, поводил, вздохнул и сказал:
   - Бросим... не надо ничего.
   - Это дело о вашей судьбе бросить?
   - Да; какая судьба... Ну ее!..
   - А мне, - говорю, - ужасно даже это ваше равнодушие к себе.
   - Ну вот - есть о чем.
   "Русский человек, - думаю себе, - одна у него жизнь, и та - безделица". А он вдруг оказывает мне снисхождение.
   - Вы, - говорит, - можете, если хотите, лучше в Петербурге.
   - Что это такое?
   - Да прямо Горчакову поговорите.
   - А вы думаете, что я такая персона, что вижу Горчакова запросто и могу с ним о вас разговаривать и сказать, что в Париже проживает второй Петр Иванович Бобчинский.
   - Зачем Бобчинский - сказать просто, так, что было.
   - А вы думаете, я знаю, что такое с вами было?
   - Разумеется, знаете.
   - Ошибаетесь: я знаю только, что вас цыгане с девятого воза потеряли, что вас землемер в тесный пасалтырь запирал, что вы на двор просились, проскользнули, как Спиноза, и ушли оттого, что не знали, почему сие важно в-пятых.
   - Вот, вот это все и есть, - больше ничего не было.
   - Неужто это так - решительно все?
   - Да, разумеется, так!
   - И больше _ничего?_
   - Ничего!
   - Припомните?
   Припоминал, припоминал и говорит:
   - Я у одной дамы был, она меня к одному мужчине послала, а тот к другому. Все добрые, а помогать не могут. Тогда один мне работу дал и не заплатил - его арестовали.
   - Вы писали, что ли?
   - Да.
   - Что же такое?
   - Не знаю. Я середину писал - без конца, без начала.
   - И политичнее этого у вас всю жизнь ничего не было?
   - Не было.
   - Ну так вот же вам последний сказ: как вы себя дурно ни держали в посольстве, ступайте опять к этой даме и расскажите ей откровенно все, что мне сказали, - и она сама съездит и попросит навести о вас справки: вы, верно, невинны и, может быть, никем не преследуетесь.
   - Нет; к ней-то уж я не пойду.
   - Почему? Молчит.
   - Что же вы не отвечаете? Опять молчит.
   - Шерамур! ведь мы сейчас расстаемся! говорите: почему вы не хотите опять сходить к этой даме?
   - Она бесстыдница.
   - Что-о?
   Я от нетерпения и досады даже топнул и возвысил голос:
   - Как, она бесстыдница?
   - А зачем она черт знает что читать дает.
   - Повторите мне сейчас, что такое она дала вам бесстыдное.
   - Книжку.
   - Какую?
   - Нет-с, я этого не могу назвать.
   - Назовите, - я этого требую, потому что я уверен, что она ничего бесстыжего сделать не могла, вы это на нее выдумали.
   - Нет, не выдумал. А я говорю:
   - Выдумали.
   - Не выдумал.
   - Ну так назовите ее бесстыдную книжку. Он покраснел и засмеялся.
   - Извольте называть! - настаивал я.
   - Так... вы по крайней мере - того...
   - Чего?
   - Отвернитесь.
   - Хорошо - я на вас не гляжу.
   - Она сказала...
   - Ну!
   Он понизил голос и стыдливо пролепетал:
   - "Вы бы читали хорошие английские рооманы..." и дала...
   - Что-о та-акое?!
   - "Попэнджой ли он!"
   - Ну-с!
   - Больше ничего.
   - Так что же тут дурного?
   - Как что дурного?.. "Попэнджой ли он"... Что за мерзость.
   - Ну, и вы этим обиделись?
   - Да-с; я сейчас ушел.
   Право, я почувствовал желание швырнуть в него что попало или треснуть его стаканом по лбу, - так он был мне в эту минуту досадителен и даже противен своею безнадежною бестолковостью и беспомощностью... И только тут я понял всю глубину и серьезность так называемого "петровского разрыва"... Этот "Попэнджой" воочию убеждал, как люди друг друга не понимают, но спорить и рассуждать о романе было некогда, потому что появился комиссионер и возвестил, что время идти в вагон.
   Шерамур все провожал нас до последней стадии, - даже нес мой плед и не раз принимался водить туда и сюда мою руку, а в самую последнюю минуту мне показалось, как будто он хотел потянуть меня к себе или сам ко мне потянуться. По лицу у него скользнула какая-то тень, и волнение его стало несомненно: он торопливо бросил плед и побежал, крикнув на бегу:
   - Прощайте; я, должно быть, муху сожрал.
   Такова была наша разлука.
   ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
   Париж давно был за нами.
   По мере того как я освобождался от нервной усталости в вагоне, мне стало припоминаться другое время и другие люди, которых положение и встречи имели хотя некоторое маленькое подобие с тем, что было у меня с Шерамуром. Мне вспомянулся дерзновенный "старец Погодин" и его просветительные паломничества в Европу с благородною целию просветить и наставить на истинный путь Искандера, нежные чувства к коему "старец" исповедал в своей "Простой речи о мудрых вещах" (1874 г.). Потом представился Иван Сергеевич Тургенев - этот даровитейший из всех нас писатель - и "мягкий человек"; пришел на ум и тот рослый грешник, чьи черты Тургенев изображал в Рудине, человек, которого Тургенев видел и наблюдал здесь же, в этом самом Париже, и мне стало не по себе. Это даже жалостно и жутко сравнивать. Там у всех есть вид и содержание и свой нравственный облик, а это... именно что-то цыганами оброненное; какая-то затерть, потерявшая признаки чекана. Какая-то бедная, жалкая изморина, которую остается хоть веретеном встряхнуть да выбросить... Что это такое? Или взаправду это уже чересчур хитро задуманная "загадочная картинка", из тех, которыми полны окна мелких лавчонок Парижа? Глупые картинки, а над ними прилежно трудят головы очень неглупые люди. Из этих головоломок мне особенно припоминалась одна: какой-то завиток - серая размазня с подписью: "Quest-ce que c'est?" {Что это такое? (франц.).} Она более всех других интригует и мучит любопытных и сбивает с толку тех, которые выдают себя за лучших знатоков всех загадок. Они вертят ее на все стороны, надеясь при одном счастливом обороте открыть: что такое сокрыто в этом гиероглифе? и не открывают, да и не откроют ничего - потому что там нет ничего, потому что это просто пятно - и ничего более.
   По возвращении в Петербург мне приходилось говорить кое-где об этом замечательном экземпляре нашей эмиграции, и все о нем слушали с любопытством, иные с состраданием, другие смеялись. Были и такие, которые не хотели верить, чтобы за видимым юродством Шерамура не скрывалось что-то другое. Говорили, что "надо бы его положить да поласкать каленым утюжком по спине". Конечно, каждый судил по-своему, но была в одном доме вальяжная няня, которая положила ему суд особенный и притом прорекла удивительное пророчество. Это была особа фаворитная, которая пользовалась в доме уважением и правом вступать с короткими знакомыми в разговор и даже делать им замечания.
   Она, разумеется, не принадлежала ни к одной из ярко очерченных в России политических партий и хотя носила "панье" и соблюдала довольно широкую фантазию в "шнипе", но в вопросах высших мировых coterie {Ценностей (франц.).} держалась взглядов Бежецкого уезда, откуда происходила родом, и оттуда же вынесла запас русских истин. Ей не понравилось легкомыслие и шутливость, с которыми все мы относились к Шерамуру; она не стерпела и заметила это.
   - Нехорошо, - сказала она, - человек ничевошный, над ним грех смеяться: у него есть ангел, который видит лицо.
   - Да что же делать, когда этот человек никуда не годится.
   - Это не ваше дело: так бог его создал.
   - Да он и в бога-то не верит.
   - А господь с ним - глуп, так и не верит, и без него дело обойдется, ангел у него все-таки есть и о нем убивается.
   - Ну уж будто и убивается?
   - Конечно! Он к нему приставлен и соблюдет. Вы как думаете: ведь чем плоше человек, тем ангел к нему умней ставится, чтобы довел до дела. Это и ему в заслугу.
   - Ну да, вы как заведете о дураке, так никогда не кончите. Это у вас самые милые люди.
   Она слегка обиделась, начала тыкать пальцем в рассыпанные детьми на скатерти крошки и с дрожанием в голосе докончила:
   - Что они вам мешают, дурачки! их бог послал, терпеть их надо, может быть он определится к такой цели, какой все вы ему и не выдумаете.
   - А вы этому верите?
   - Я? почему же? верю и уповаю... А вот вам тогда и будет стыдно!
   "Вот она, - думаю, - наша мать Федорушка, распредобрая, распретолстая, что во все края протянулася и всем ласково улыбнулася.
   Украшайся добротою, если другим нечем".
   Няня казалась немножко расстроена, и с нею больше не спорили и теплой веры ее не огорчали, тем более что никто не думал, что всей этой истории еще не конец и что о Шерамуре, долго спустя, получатся новейшие и притом самые интересные известия.
   ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
   Прошло около двух лет; в Герцеговине кто-то встряхнул старые счеты, и пошла кровь. Было и не до Шерамура. У нас шли споры о том, как мы исполнили наше призвание. Ничего не понимая в политике, я не принимал в этих спорах никакого участия. Но с окончанием войны я разделял нетерпеливые ожидания многих, чтобы скорее начинала дешеветь страшно вздорожавшая провизия. Под влиянием этих нетерпеливых, но тщетных ожиданий я, бывало, как возвращаюсь с прогулки, сейчас же обращаюсь к этажерке, где в заветном уголке на полочке поджидает меня докучная книжка с постоянно возрастающей "передержкой". И вот раз, сунувшись в этот уголок, я нахожу какую-то незнакомую мне вещь сверток, довольно дурно завернутый в бумагу, - очевидно книга. На бумаге нет ничьего имени, но есть какие-то расплывшиеся письмена, писанные в самый край "под теснотку", как пишут неряхи. Начинаю делать опыты, чтобы это прочесть, и после больших усилий читаю: "долг и за процент ж. в. х.". Больше ничего нет.