— Понимаю-с.
— Вот и эта: «понимаю-с». Говори просто «понимаю».
— Да зачем так, сударыня?
— Затем, что я так хочу.
— Слушаю-с.
— «Слушаю-с». Я сейчас только сказала: говори просто «слушаю и понимаю».
— Слушаю и понимаю; но только мне этак, сударыня, трудно.
— Трудно? Зато после будет легко. Все так будут говорить. Слышишь?
— Слышу-с.
— «Слышу-с»… Дура. Иди вон! Я тебя прогоню, если ты мне еще раз так ответишь. Просто «слышу», и ничего больше. Господ скоро вовсе никаких не будет; понимаешь ты это? не будет их вовсе! Их всех скоро… топорами порежут. Поняла?
— Поняла, — ответила девушка, не зная, как отвязаться.
— Иди вон и пошли Ермошку.
«Теперь необходимо еще одно, чтоб у меня здесь была школа». И Бизюкина, вручив Ермошке десять медных пятаков, велела заманить к ней с улицы, сколько он может, мальчишек, сказав каждому из них, что они у нее получат еще по другому пятаку.
Ермошка вернулся минут через десять в сопровождении целой гурьбы оборванцев — уличных ребятишек.
Бизюкина оделила их пятаками и, посадив их в мужнином кабинете, сказала:
— Я вас буду учить и дам вам за это по пятачку. Хорошо?
Ребятишки подернули носами и прошипели:
— Ну дак что ж.
— А мы в книжку не умеем читать, — отозвался мальчик посмышленее прочих.
— Песню учить будете, а не книжку.
— Ну, песню, так ладно.
— Ермошка, иди и ты садись рядом.
Ермошка сел и застенчиво закрыл рот рукой.
— Ну, теперь валяйте за мною!
Как идет млад кузнец да из кузницы.
Дети кое-как через пятое в десятое повторили.
— «Слава!» — воскликнула Бизюкина.
— «Слава!» — повторили дети.
Под полой три ножа да три острых несет. Слава!
Тут Ермошка приподнял вверх голову и, взглянув в окно, вскрикнул:
— Сударыня, гости!
Бизюкина бросила из рук линейку, которою размахивала, уча детей песне, и быстро рванулась в залу.
Ермошка опередил ее и выскочил сначала в переднюю, а оттуда на крыльцо и кинулся высаживать Борноволокова и Термосесова. Молодая политическая дама была чрезмерно довольна собою, гости застали ее, как говорится, во всем туалете.
Князь Борноволоков и Термосесов, при внимательном рассмотрении их, были гораздо занимательнее, чем показались они мельком Туберозову.
Сам ревизор был живое подобие уснувшего ерша: маленький, вихрястенький, широкоперый, с глазами, совсем затянутыми какою-то сонною влагой. Он казался ни к чему не годным и ни на что не способным; это был не человек, а именно сонный ерш, который ходил по всем морям и озерам и теперь, уснув, осклиз так, что в нем ничего не горит и не светится.
Термосесов же был нечто напоминающее кентавра. При огромном мужском росте у него было сложение здоровое, но чисто женское: в плечах он узок, в тазу непомерно широк; ляжки как лошадиные окорока, колени мясистые и круглые; руки сухие и жилистые; шея длинная, но не с кадыком, как у большинства рослых людей, а лошадиная — с зарезом ; голова с гривой вразмет на все стороны; лицом смугл, с длинным, будто армянским носом и с непомерною верхнею губой, которая тяжело садилась на нижнюю; глаза у Термосесова коричневого цвета, с резкими черными пятнами в зрачке; взгляд его пристален и смышлен.
Костюмы новоприбывших гостей тоже были довольно замечательны. На Борноволокове надето маленькое серенькое пальто вроде рейт-фрака и шотландская шапочка с цветным околышем, а на Термосесове широкий темно-коричневый суконный сак, подпоясанный широким черным ремнем, и форменная, фуражка с зеленым околышем и кокардой; Борноволоков в лайковых полусапожках, а Термосесов в так называемых суворовских сапогах.
Вообще Термосесов и шире скроен, и крепче сшит, и по всему есть существо гораздо более фундаментальное, чем его начальник! Фундаментальность эта еще более подкрепляется его отменною манерой держаться.
Ревизор Борноволоков, ступив на ноги из экипажа, прежде чем дойти до крыльца, сделал несколько шагов быстрых, но неровных, озираясь по сторонам и оглядываясь назад, как будто он созерцал город и даже любовался им, а Термосесов не верхоглядничал, не озирался и не корчил из себя первое лицо, а шел тихо и спокойно у левого плеча Борноволокова. Лошадиная голова Термосесова была им слегка опущена на грудь, и он как будто почтительно прислушивался к тому, что думает в это время в своей голове его начальник. Бизюкина видела все это. Она наблюдала новоприезжих из-за оконной притолки и млела в недоумении: который же из этих двоих ревизор Борноволоков и который Термосесов? По ее соображениям выходило, что князь Борноволоков непременно этот большой, потому что он в форменной фуражке и с кокардой, а тот вон, без формы, в рейт-фрачке и пестренькой шапочке, — Термосесов, человек свободный, служащий по вольному найму. Хозяйку, кроме того, томил другой вопрос: как ей их встретить?.. Выйти навстречу?.. это похоже на церемонию. Ничего не делать, сидеть, пока войдут?.. натянуто. Книгу читать?.. Да, это самое естественное, читать книгу.
И она взяла первую попавшуюся ей в руки книгу и, взглянув поверх ее в окно, заметила, что у Борноволокова, которого она считала Термосесовым, руки довольно грязны, между тем как ее праздные руки белы как пена.
Бизюкина немедленно схватила горсть земли из стоявшего на окне цветного вазона, растерла ее в ладонях и, закинув колено на колено, села, полуоборотясь к окну, с книгой.
В эту самую минуту в сенях послышался веселый, довольно ласковый бас, и вслед за тем двери с шумом отворились, и в переднюю вступили оба гостя: Термосесов впереди, а за ним князь Борноволоков.
Хозяйка сидела и не трогалась. Она в это время только вспомнила, как неуместен должен показаться гостям стоящий на окне цветок и, при всем своем замешательстве, соображала, как бы ловчее сбросить его за открытое окошко? Мысль эта так ее занимала, что она даже не вслушалась в первый вопрос, с которым отнесся к ней один из ее новоприезжих гостей, что ей и придало вид особы, непритворно занятой чтением до самозабвения.
Термосесов посмотрел на нее через порог и должен был повторить свой вопрос.
— Вы кто здесь, может быть сама Бизюкина? — спросил он, спокойно всовываясь в залу.
— Я — Бизюкина, — отвечала, не поднимаясь с места, хозяйка.
Термосесов вошел в зал и заговорил:
— Я Термосесов, Измаил Петров сын Термосесов, вашего мужа когда-то товарищ по воспитанию, но после из глупости размолвили; а это князь Афанасий Федосеич Борноволоков, чиновник из Петербурга и ревизор, пробирать здесь всех будем. Здравствуйте!
Термосесов протянул руку.
Бизюкина подала свою руку Термосесову, а другою, кладя на окно книгу, столкнула на улицу вазон.
— Что это; вы, кажется, цветок за окно уронили?
— Нет, нет; пустое… Это совсем не цветок, это трава от пореза, но уж она не годится.
— Да, разумеется, не годится: какой же шут теперь лечится от пореза травой. А впрочем, может быть еще есть и такие ослы. А где же это ваш муж?
Бизюкина оглянулась на ревизора, который, ни слова не говоря, тихо сел на диванчик, и отвечала Термосесову, что мужа ее нет дома.
— Нет! Ну, это ничего: свои люди — сочтемся. Мы ведь с ним большие были приятели, да после из глупости немножко повздорили; но все-таки я вам откровенно скажу, ваш муж не по вас. Нет, не по вас, — тут и толковать нечего, что не по вас. Он фофан — и больше ничего, и это счастье его, что вы ему могли такое место доставить по акцизу; а вы молодчина и все уладили; и место мужу выхлопотали, и чудесно у вас тут! — добавил он, заглянув насколько мог по всем видным из залы комнатам и, заметив в освобожденном от всяких убранств кабинете кучу столпившихся у порога детей, добавил:
— А-а! да у вас тут есть и школка. Ну, эта комнатка зато и плохандрос: ну, да для школы ничего. Чему вы их, паршь-то эту, учите? — заключил он круто.
Ненаходчивая Бизюкина совсем не знала, что ей отвечать. Но Термосесов сам выручил. Не дожидаясь ее ответа, он подошел к ребятишкам и, подняв одного из них за подбородок, заговорил:
— А что? Умеешь горох красть? Воруй, братец, и когда в Сибирь погонят, то да будет над тобой мое благословение. Отпустите их, Бизюкина! Идите, ребятишки, по дворам! Марш горох бузовать.
Дети один за другим тихо выступили и, перетянувшись гуськом через залу, шибко побежали по сеням, а потом по двору.
— Что все эти школы? канитель!
— Я и сама это нахожу, — осмелилась вставить хозяйка.
— Да, разумеется; субсидии ведь не получаете?
— Нет; какая ж субсидия?
— Отчего ж? другие из наших берут. А это, вероятно, ваш фруктик? — вопросил он, указав на вошедшего нарядного Ермошку, и, не ожидая, ответа, заговорил к нему:
— Послушайте, милый фруктик: вели-ко, дружочек, прислуге подать нам умыться!
— Это вовсе не сын мой, — отозвалась сконфуженная хозяйка.
Но Термосесов ее не слышал. Ухватясь за мысль, что видит пред собой хозяйского сына, он развивал ей, к чему его готовить и как его вести.
— К службе его приспособляйте. Чтобы к литературе не приохочивался. Я вот и права не имею поступить на службу, но кое-как, хоть как-нибудь, бочком, ничком, а все-таки примкнул. Да-с; а я ведь прежде тоже сам нигилист был и даже на вашего мужа сердился, что он себе службу достал. Глупо! отчего нам не служить? на службе нашего брата любят, на службе деньги имеешь; на службе влияние у тебя есть — не то что там, в этой литературе. Там еще дарования спрашивают, а тут дарования даже вредят, и их не любят. Эх, да-с, матушка, да-с! служить сынка учите, служить.
— Да… Но, однако, мастерские идут, — заметила Данка.
— Идут?.. Да, идут, — ответил с иронией Термосесов. — А им бы лучше потверже стоять, чем все идти. Нет, я замечаю, вы рутинистка. В России сила на службе, а не в мастерских — у Веры Павловны. Это баловство, а на службе я настоящему делу служу; и сортирую людей: ты такой? — так тебя, а ты этакой? — тебя этак. Не наш ты? Я тебя приневолю, придушу, сокрушу, а казна мне за это плати. Хоть немного, а все тысячки три-четыре давай. Это уж теперь такой прификс . Что вы на меня так глазенками-то уставились? или дико без привычки эту практику слышать?
Удивленная хозяйка молчала, а гость продолжал:
— Вы вон школы заводите, что же? по-настоящему, как принято у глупых красных петухов , вас за это, пожалуй, надо хвалить, а как Термосесов практик, то он не станет этого делать. Термосесов говорит: бросьте школы, они вредны; народ, обучась грамоте, станет святые книги читать. Вы думаете, грамотность к разрушающим элементам относится? Нет-с. Она идет к созидающим, а нам надо прежде все разрушить.
— Но ведь говорят же, что революция с нашим народом теперь невозможна, — осмелилась возразить хозяйка.
— Да, и на кой черт она нам теперь, революция, когда и так без революции дело идет как нельзя лучше на нашу сторону… А вон ваш сынишка, видите, стоит и слушает. Зачем вы ему позволяете слушать, что большие говорят.
— Это совсем не мой сын, — ответила акцизница.
— Как не сын ваш: а кто же он такой?
— Мальчишка, слуга.
— Мальчишка, слуга! А выфранчен лихо. Пошел нам умыться готовь, чертенок.
— Готово, — резко ответил намуштрованный Ермошка.
— А что же ты давно не сказал? Пошел вон!
Термосесов обернулся к неподвижному во все время разговора Борноволокову и, взяв очень ласковую ноту, проговорил:
— Позвольте ключ, я достану вам из сака ваше полотенце.
Но молчаливый князь свернулся и не дал ключа.
— Да полотенце вам, верно, подано, — отозвалась хозяйка.
— Есть, — крикнул из кабинета Ермошка.
— «Есть!» Ишь как орет, каналья.
Термосесов довольно комично передразнил Ермошку и, добавив: «Вот самый чистокровный нигилист!», пошел вслед за Борноволоковым в кабинет, где было приготовлено умыванье.
Первое представление кончилось, и хозяйка осталась одна, — одна, но с бездною новых чувств и глубочайших размышлений.
Бизюкина совсем не того ожидала от Термосесова и была поражена им. Ей было и сладко и страшно слушать его неожиданные и совершенно новые для нее речи. Она не могла еще пока отдать себе отчета в том, лучше это того, что ею ожидалось, или хуже, но ей во всяком случае было приятно, что во всем, что она слышала, было очень много чрезвычайно удобного и укладливого. Это ей нравилось.
— Вот что называется в самом деле быть умным! — рассуждала она, не сводя изумленного взгляда с двери, за которою скрылся Термосесов. — У всех строгости, заказы, а тут ничего: все позволяется, все можно, и между тем этот человек все-таки никого не боится. Вот с каким человеком легко жить; вот кому даже сладко покоряться.
Коварный незнакомец смертельно покорил сердце Данки. Вся прыть, которою она сызмлада отличалась пред своим отцом, мужем, Варнавкой и всем человеческим обществом, вдруг ее предательски оставила. После беседы с Термосесовым Бизюкина почувствовала неодолимое влечение к рабству. Она его уже любила — любила, разумеется, рационально, любила за его несомненные превосходства. Бизюкиной все начало нравиться в ее госте: что у него за голос? что в нем за сила? И вообще какой он мужчина!.. Какой он прелестный! Не селадон, как ее муж; не мямля, как Препотенский; нет, он решительный, неуступчивый… настоящий мужчина… Он ни в чем не уступит… Он как… настоящий ураган… идет… палит, жжет…
Да; бедная Дарья Николаевна Бизюкина не только была влюблена, но она была неисцелимо уязвлена жесточайшею страстью: она на мгновение даже потеряла сознание и, закрыв веки, почувствовала, что по всему ее телу разливается доселе неведомый, крепящий холод; во рту у корня языка потерпло, уста похолодели, в ушах отдаются учащенные удары пульса, и слышно, как в шее тяжело колышется сонная артерия.
Да! дело кончено! Где-то ты, где ты теперь, бедный акцизник, и не чешется ли у тебя лоб, как у молодого козленка, у которого пробиваются рога?
Влюбленная Бизюкина уже давно слышала сквозь затворенную дверь кабинета то тихое утиное плесканье, то ярые взбрызги и горловые фиоритуры; но все это уже кончилось, а Термосесов не является. Неужто он еще не наговорился с этим своим бессловесным вихрястым князем, или он спит?.. Чего мудреного: ведь он устал с дороги. Или он, может быть, читает?.. Что он читает? И на что ему читать, когда он сам умнее всех, кто пишет?.. Но во время этих впечатлений дверь отворилась, и на пороге предстал мальчик Ермошка с тазом, полным мыльной водой, и не затворил за собою двери, а через это Дарье Николаевне стало все видно. Вон далеко, в глубине комнаты, маленькая фигурка вихрястого князька, который смотрел в окно, а вон тут же возле него, но несколько ближе, мясистый торс Термосесова. Ревизор и его письмоводитель оба были в дезабилье. Борноволоков был в панталонах и белой как кипень голландской рубашке, по которой через плечи лежали крест-накрест две алые ленты шелковых подтяжек; его маленькая белокурая головка была приглажена, и он еще тщательнее натирал ее металлическою щеткой. Термосесов же стоял весь выпуклый, представляясь и всею своею физиономией и всею фигурой: ворот его рубахи был расстегнут, и далеко за локоть засученные рукава открывали мускулистые и обросшие волосами руки.
На этих руках Термосесов держал длинное русское полотенце с вышитыми на концах красными петухами и крепко тер и трепал в нем свои взъерошенные мокрые волосы.
По энергичности, с которою приятнейший Измаил Петрович производил эту операцию, можно было без ошибки отгадать, что те веселые, могучие и искренние фиоритуры, которые минуту тому назад неслись из комнаты сквозь затворенные двери, пускал непременно Термосесов, а Борноволоков только свиристел и плескался по-утиному. Но вот Ермошка вернулся, дверь захлопнулась, и сладостное видение скрылось.
Однако Термосесов в это короткое время уже успел окинуть поле своим орлиным оком и не упустил случая утешить Бизюкину своим появлением без вихрястого князя. Он появился в накинутом наопашь саке своем и, держа за ухо Ермошку, выпихнул его в переднюю, крикнув вслед ему:
— И глаз не смей показывать, пока не позову!
Затем он запер вплотную дверь в кабинет, где оставался князь, и в том же наряде прямо подсел к акцизнице.
— Послушайте, Бизюкина, ведь этак, маточка, нельзя! — начал он, взяв ее бесцеремонно за руку. — Посудите сами, как вы это вашего подлого мальчишку избаловали: я его назвал поросенком за то, что он князю все рукава облил, а он отвечает: «Моя мать-с не свинья, а Аксинья». Это ведь, конечно, всё вы виноваты, вы его так наэмансипировали? Да?
И Термосесов вдруг совершенно иным голосом и самою мягкою интонацией произнес: «Ну, так да, что ли? да?»Это дабыло произнесено таким тоном, что у Бизюкиной захолонуло в сердце. Она поняла, что ответ требуется совсем не к тому вопросу, который высказан, а к тому, подразумеваемый смысл которого даже ее испугал своим реализмом, и потому Бизюкина молчала. Но Термосесов наступал.
— Да? или нет? да или нет? — напирал он с оттенком резкого нетерпения.
Места долгому раздумью не было, и Бизюкина, тревожно вскинув на Термосесова глаза, начала было робко:
— Да я не зн…
Но Термосесов резко прервал ее на полуслове.
— Да! — воскликнул он, — да! и довольно! И больше мне от тебя никаких слов не нужно. Давай свои ручонки: я с первого же взгляда на тебя узнал, что мы свои, и другого ответа от тебя не ожидал. Теперь не трать время, но докажи любовь поцелуем.
— Не хотите ли вы чаю? — пролепетала, как будто бы не слыхав этих слов, акцизница.
— Нет, этим меня не забавляй: я голова не чайная, а я голова отчаянная.
— Так, может быть, вина? — шептала, вырываясь, Дарья Николаевна.
— Вина? — повторил Термосесов, — ты — «слаще мирра и вина» ,— и он с этим привлек к себе мадам Бизюкину и, прошептав: — Давай «сольемся в поцелуй», — накрыл ее алый ротик своими подошвенными губами.
— А скажи-ка мне теперь, зачем же это ты такая завзятая монархистка? — начал он непосредственно после поцелуя, держа пред своими глазами руку дамы.
— Я вовсе не монархистка! — торопливо отреклась Бизюкина.
— А по ком же ты этот траур носишь: по мексиканскому Максимилиану? — И Термосесов, улыбаясь, указал ей на черные полосы за ее ногтями и, отодвинув ее от себя, сказал: — Ступай вымой руки!
Акцизница вспыхнула до ушей и готова была расплакаться. У нее всегда были безукоризненно чистые ногти, а она нарочно загрязнила их, чтобы только заслужить похвалу, но какие тут оправдания?.. Она бросилась в свою спальню, вымыла там свои руки и, выходя с улыбкой назад, объявила:
— Ну вот я и опять республиканка, у меня белые руки.
Но гость погрозил ей пальцем и отвечал, что республиканство — это очень глупая штука.
— Что еще за республика! — сказал он, — за это только горячо достаться может. А вот у меня есть с собою всего правительства фотографические карточки, не хочешь ли, я их тебе подарю, и мы их развесим на стенку?
— Да у меня они и у самой есть.
— А где же они у тебя? Верно, спрятаны? А? Клянусь самим сатаной, что я угадал: петербургских гостей ждала и, чтобы либерализмом пофорсить, взяла и спрятала? Глупо это, дочь моя, глупо! Ступай-ка тащи их скорее сюда, я их опять тебе развешу.
Пойманная и изобличенная акцизница снова спламенела до ушей, но вынула из стола оправленные в рамки карточки и принесла по требованию Термосесова молоток и гвозди, которыми тот и принялся работать.
— Я думаю, их лучше всего здесь, на этой стене, разместить? — рассуждал он, водя пальцем.
— Как вы хотите.
— Да чего ты все до сих пор говоришь мне вы, когда я тебе говорю ты?Говори мне ты. Атеперь подавай мне сюда портреты.
— Это все муж накупил.
— И прекрасно, что он начальство уважает, и прекрасно! Ну, мы господ министров всех рядом под низок. Давай? Это кто такой? Горчаков. Канцлер, чудесно! Он нам Россию отстоял! Ну, молодец, что отстоял, — давай мы его за то первого и повесим. А это кто? ба! ба! ба!
Термосесов поднял вровень с своим лицом карточку покойного графа Муравьева и пропел:
— Михайло Николаич, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!
— Вы с ним разве были знакомы?
— Я?.. то есть ты спрашиваешь, лично был ли я с ним знаком? Нет; меня бог миловал, — а наши кое-кто наслаждались его беседой . Ничего; хвалят и превозносят. Он одну нашу барыню даже в Христову веру привел и Некрасова музу вдохновил . Давай-ка я его поскорее повешу! Ну, вот теперь и всё как следует на месте.
Термосесов соскочил на пол, взял хозяйку за локти и сказал:
— Ну, а теперь какое же мне от тебя поощрение будет?
Бизюкиной это показалось так смешно, что она тихонько рассмеялась и спросила:
— За что поощрение?
— А за все: за труды, за заботы, за расположение. Ты, верно, неблагодарная? — И Термосесов, взяв правую руку Бизюкиной, положил ее себе на грудь.
— Правда, что у меня горячее сердце? — спросил он, пользуясь ее смущением.
Но Дарья Николаевна была обижена и, дернув руку, сердито заметила:
— Вы, однако, уже слишком дерзки!
— Те-те-те-те! — «ви слиськом дельски», а совсем «не слиськом», а только как раз впору, — передразнил ее Термосесов и обвел другую свою свободную руку вокруг ее стана.
— Вы просто наглец! Вы забываете, что мы едва знакомы, — заговорила, вырываясь от него, разгневанная Дарья Николаевна.
— Ни капли я не наглец, и ничего я не забываю, а Термосесов умен, прост, естественен и практик от природы, вот и все. Термосесов просто рассуждает: если ты умная женщина, то ты понимаешь, к чему разговариваешь с мужчиной на такой короткой ноге, как ты со мною говорила; а если ты сама не знаешь, зачем ты себя так держишь, так ты, выходит, глупа, и тобою дорожить не стоит.
Бизюкина, конечно, непременно желала быть умною.
— Вы очень хитры, — сказала она, слегка отклоняя свое лицо от лица Термосесова.
— Хитер! На что же мне тут хитрость? Разумеется, если ты меня любишь или я тебе нравлюсь…
— Кто же вам сказал, что я вас люблю?
— Ну, полно врать!
— Нет, я вам правду говорю. Я вовсе вас не люблю, и вы мне нимало не нравитесь.
— Ну, полно врать вздор! как не любишь? Нет, а ты вот что: я тебя чувствую, и понимаю, и открою тебе, кто я такой, но только это надо наедине.
Бизюкина молчала.
— Понимаешь, что я говорю? чтоб узнать друг друга вполне — нужна рандевушка… с политическою, разумеется, целию.
Бизюкина опять молчала.
Термосесов вздохнул и, тихо освободив руку своей дамы, проговорил:
— Эх вы, жены, всероссийские жены! А туда же с польками равняются! Нет, далеко еще вам, подруженьки, до полек! Дай-ка Измаила Термосесова польке, она бы с ним не рассталась и горы бы Араратские с ним перевернула.
— Польки — другое дело, — заговорила акцизница.
— Почему другое?
— Они любят свое отечество, а мы свое ненавидим.
— Ну так что же? У полек, стало быть, враги — все враги самостоятельности Польши, а ваши враги — все русские патриоты.
— Это правда.
— Ну так кто же здесь твой злейший враг? Говори, и ты увидишь, как он испытает на себе всю тяжесть руки Термосесова!
— У меня много врагов.
— Злейших называй! Называй самый злейших!
— Злейших двое.
— Имена сих несчастных, имена подавай!
— Один… Это здешний дьякон Ахилла.
— Смерть дьякону Ахилле!
— А другой: протопоп Туберозов.
— Гибель протопопу Туберозову!
— За ним у нас весь город, весь народ.
— Ну так что же такое, что весь город и весь народ? Термосесов знает начальство и потому никаких городов и никаких народов не боится.
— Ну, а начальство не совсем его жалует.
— А не совсем жалует, так тем ему вернее и капут; теперь только закрепи все это как следует: «полюби истань моей, Иродиада!»
Бизюкина бестрепетно его поцеловала.
— Вот это честно! — воскликнул Термосесов и, расспросив у своей дамы, чем и как досаждали ей ее враги Туберозов и Ахилла, пожал с улыбкой ее руку и удалился в комнату, где оставался во все это время его компаньон.
Ревизор еще не спал, когда к нему возвратился его счастливый секретарь.
Одетый в белую коломянковую жакетку, сиятельный сопутник Термосесова лежал на приготовленной ему постели и, закрыв ноги легким пледом, дремал или мечтал с опущенными веками.
Термосесов пожелал удостовериться, спит его начальник или только притворяется спящим, и для того он тихо подошел к кровати, нагнулся к его лицу и назвал его по имени.
— Вы спите? — спросил его Термосесов.
— Да, — отвечал Борноволоков.
— Ну где ж там да? Значит не спите, если откликаетесь.
— Да.
— Ну, это и выходит нелепость.
Термосесов отошел к другому дивану, сбросил с себя свой сак и начал тоже умащиваться на покой.
— А я этим временем, пока вы здесь дремали, много кое-что обработал, — начал он, укладываясь.
Борноволоков в ответ на это опять уронил только одно да, но «да» совершенно особое, так сказать любопытное дас оттенком вопроса.
— Да, вот-с как да, что я, например, могу сказать, что я кое-какие преполезнейшие для нас сделал открытия.
— С этою дамой?
— С дамой? Дама — это само по себе, — это дело междудельное! Нет-с, а вы помните, что я вам сказал, когда поймал вас в Москве на Садовой?
— Ох, да!
— Я вам сказал: «Ваше сиятельство, премилостивейший мой князь! Так со старыми товарищами нельзя обходиться, чтоб их бросать: так делают только одни подлецы». Сказал я вам это или не сказал?