— Да, вы это сказали.
— Ага! вы помните! Ну так вы тоже должны помнить, как я вам потом развил мою мысль и доказал вам, что вы, наши принцы йgalitй , обратясь теперь к преимуществам своего рода и состояния по службе, должны не задирать носов пред нами, старыми монтаньярами и бывшими вашими друзьями. Я вам это все путем растолковал.
— Да, да.
— Прекрасно! Вы поняли, что со мной шутить плохо, и были очень покладисты, и я вас за это хвалю. Вы поняли, что вам меня нельзя так подкидывать, потому что голод-то ведь не свой брат, и голодая-то мало ли кто что может припомнить? А у Термосесова память первый сорт и сметка тоже водится: он еще, когда вы самым красным революционером были, знал, что вы непременно свернете.
— Да.
— Вы решились взять меня с собою вроде письмоводителя… То есть, если по правде говорить, чтобы не оскорблять вас лестию, вы не решились этого сделать, а я вас заставил взять меня. Я вас припугнул, что могу выдать ваши переписочки кое с кем из наших привислянских братий.
— Ох!
— Ничего, князь: не вздыхайте. Я вам что тогда сказал в Москве на Садовой, когда держал вас за пуговицу и когда вы от меня удирали, то и сейчас скажу: не тужите и не охайте, что на вас напал Термосесов. Измаил Термосесов вам большую службу сослужит. Вы вон там с вашею нынешнею партией, где нет таких плутов, как Термосесов, а есть другие почище его, газеты заводите и стремитесь к тому, чтобы не тем, так другим способом над народишком инспекцию получить.
— Да-с.
— Ну так никогда вы этого не получите.
— Почему?
— Потому что очень неискусны: сейчас вас патриоты по лапам узнают и за вихор да на улицу.
— Гм!
— Да-с; а вы бросьте эти газеты да возьмитесь за Термосесова, так он вам дело уладит. Будьте-ка вы Иван Царевич , а я буду ваш Серый Волк.
— Да, вы Серый Волк.
— Вот оно что и есть: я Серый Волк, и я вам, если захочу, помогу достать и златогривых коней, и жар-птиц, и царь-девиц, и я учиню вас вновь на господарстве.
И с этим Серый Волк, быстро сорвавшись с своего логова, перескочил на кровать своего Ивана Царевича и тихо сказал:
— Подвиньтесь-ка немножко к стене, я вам кое-что пошепчу.
Борноволоков подвинулся, а Термосесов присел к нему на край кровати и, обняв его рукой, начал потихоньку речь:
— Хлестните-ка по церкви: вот где язва! Ею набольших-то хорошенько пугните!
— Ничего не понимаю.
— Да ведь христианство равняет людей или нет? Ведь известные, так сказать, государственные люди усматривали же вред в переводе библии на народные языки. Нет-с, христианство… оно легко может быть толкуемо, знаете, этак, в опасном смысле. А таким толкователем может быть каждый поп.
— Попы у нас плохи, их не боятся.
— Да, это хорошо, пока они плохи, но вы забываете-с, что и у них есть хлопотуны; что, может быть, и их послобонят, и тогда и попы станут иные. Не вольготить им нужно, а нужно их подтянуть.
— Да, пожалуй.
— Так-с; стойте на том, что все надо подобрать и подтянуть, и благословите судьбу, что она послала вам Термосесова, да держитесь за него, как Иван Царевич за Серого Волка. Я вам удеру такой отчет, такое донесение вам сочиню, что враги ваши, и те должны будут отдать вам честь и признают в вас административный гений.
Термосесов еще понизил голос и заговорил:
— Помните, когда вы здесь уже, в здешнем губернском городе, в последний раз с правителем губернаторской канцелярии, из клуба идучи, разговаривали, он сказал, что его превосходительство жалеет о своих прежних бестактностях и особенно о том, что допустил себя до фамильярности с разными патриотами.
— Да.
— Помните, как он упоминал, что его превосходительству один вольномысленный поп даже резкостей наговорил.
— Да.
— А ведь вот вы небось не спохватились, что этот поп называется Туберозов и что он здесь, в этом самом городе, в котором вы растягиваетесь, и решительно не будете в состоянии ничего о нем написать.
Борноволоков вдруг вскочил и, сев на кровати, спросил:
— Но как вы можете знать, что мне говорил правитель канцелярии?
— А очень просто. Я тогда потихоньку сзади вас шел. За вами ведь не худо присматривать. Но теперь не в этом дело, а вы понимаете, мы с этого попа Туберкулова начнем свою тактику, которая в развитии своем докажет его вредность, и вредность вообще подобных независимых людей в духовенстве; а в окончательном выводе явится логическое заключение о том, что религия может быть допускаема только как одна из форм администрации. А коль скоро вера становится серьезною верой, то она вредна, и ее надо подобрать и подтянуть. Это будет вами первыми высказанная мысль, и она будет повторяться вместе с вашим именем, как повторяются мысли Макиавелли и Меттерниха . Довольны ли вы мною, мой повелитель?
— Да.
— И уполномочиваете меня действовать?
— Да.
— То есть как разуметь это «да»? Значит ли она, что вы этого хотите?
— Да, хочу.
— То-то! А то ведь у вас «да» значит и да и нет.
Термосесов отошел от кровати своего начальника и добавил:
— А то ведь… нашему брату, холопу, долго бездействовать нельзя: нам бабушки не ворожат, как вам, чтобы прямо из нигилистов в сатрапы попадать. Я и о вас, да и о себе хлопочу; мне голодать уже надоело, а куда ни сунешься, все формуляр один: «красный» да «красный», и никто брать не хочет.
— Побелитесь.
— Белил не на что купить-с.
— Зачем вы в Петербурге в шпионы себя не предложили?
— Ходил-с и предлагал, — отвечал беззастенчиво Термосесов, — но с вашим нынешним реализмом-то уже все эти выгодные вакансии стали заняты. Надо, говорят, прежде чем-нибудь зарекомендоваться.
— Так и зарекомендуйтесь.
— Дайте случай способности свои показать; а то, ей-богу, с вас начну.
— Скот, — прошипел Борноволоков.
— Мм-м-м-м-у-у-у! — замычал громко Термосесов.
Борноволоков вскочил и, схватясь в ужасе за голову, спросил:
— Это еще что?
— Это? это черный скот мычит, жратвы просит и приглашает белых быть с ним вежливее, — проговорил спокойно Термосесов.
Борноволоков скрипнул в досаде зубами и завернулся молча к стене.
— Ага! вот этак-то лучше! Смирись, благородный князь, и не кичись своею белизной, а то так тебя разрисую, что выйдешь ты серо-буро-соловый, в полтени голубой с крапинами! Не забывай, что я тебе, брат, послан в наказанье; я терн в листах твоего венца . Носи меня с почтеньем!
Умаянный Борноволоков задушил вздох и притворился спящим, а торжествующий Термосесов без притворства заснул на самом деле.
Тою порой, пока между приезжими гостями Бизюкиной происходила описанная сцена, сама Дарья Николаевна, собрав всю свою прислугу, открыла усиленную деятельность по реставрации своих апартаментов. Обрадованная дозволением жить не по-спартански, она решила даже сделать маленький раут, на котором бы показать своим гостям все свое превосходство пред обществом маленького города, где она, чуткая и живая женщина, погибает непонятая и неоцененная.
Работа кипела и подвигалась быстро: комнаты прифрантились. Дарья Николаевна работала, и сама она стояла на столе и подбирала у окон спальни буфы белых пышных штор на розовом дублюре .
Едва кончилось вешанье штор, как из темных кладовых полезла на свет божий всякая другая галантерейщина, на стенах появились картины за картинами, встал у камина роскошнейший экран, на самой доске камина поместились черные мраморные часы со звездным маятником, столы покрылись новыми, дорогими салфетками; лампы, фарфор, бронза, куколки и всякие безделушки усеяли все места спальни и гостиной, где только было их ткнуть и приставить. Все это придало всей квартире вид ложемента богатой дамы demi-monde’а, получающей вещи зря и без толку.
На самый разгар этой работы явился учитель Препотенский и ахнул. Разумеется, он никак не мог одобрять «этих шиков». Он даже благоразумно не понимал, как можно «новой женщине», не сойдя окончательно с ума, обличить такую наглость пред петербургскими предпринимателями, и потому Препотенский стоял и глядел на всю эту роскошь с язвительной улыбкой, но когда не обращавшая на него никакого внимания Дарья Николаевна дерзко велела прислуге, в присутствии учителя, снимать чехлы с мебели, то Препотенский уже не выдержал и спросил:
— И вам это не стыдно?
— Нимало.
И затем, снова не обращая никакого внимания на удивленного учителя, Бизюкина распорядилась, чтобы за диваном был поставлен вынесенный вчера трельяж с зеленым плющом, и начала устраивать перед камином самый восхитительный уголок из лучшей своей мягкой мебели.
— Это уж просто наглость! — воскликнул Препотенский и, отойдя в сторону, сел и начал просматривать новую книгу.
— А вот погодите, вам за это достанется! — сказала ему вместо ответа Дарья Николаевна.
— Мне достанется? За что-с?
— Чтобы вы так не смели рассуждать.
— От кого же-с мне может достаться? Кто мне это может запретить иметь честные мысли?..
Но в это время послышался кашель Термосесова, и Бизюкина коротко и решительно сказала Препотенскому:
— Послушайте, идите вон!
Это было так неожиданно, что тот даже не понял всего сурового смысла этих слов, и она должна была повторить ему свое приказание.
— Как вон? — переспросил изумленный Препотенский.
— Так, очень просто. Я не хочу, чтобы вы у меня больше бывали.
— Нет, послушайте… да разве вы это серьезно?
— Как нельзя серьезнее.
В комнате гостей послышалось новое движение.
— Прошу вас вон, Препотенский! — воскликнула нетерпеливо Бизюкина. — Вы слышите — идите вон!
— Но позвольте же… ведь я ничему не мешаю.
— Нет, неправда, мешаете!
— Так я же могу ведь исправиться.
— Да не можете вы исправиться, — настаивала хозяйка с нетерпеливою досадой, порывая гостя с его места.
Но Препотенский тоже обнаруживал характер и спокойно, но стойко добивался объяснения, почему она отрицает в нем способность исправиться.
— Потому что вы набитый дурак! — наконец вскричала в бешенстве madame Бизюкина.
— А, это другое дело, — ответил, вставая с места, Препотенский, — но в таком случае позвольте мне мои кости…
— Там, спросите их у Ермошки; я ему их отдала, чтоб он выкинул.
— Выкинул! — воскликнул учитель и бросился на кухню; а когда он через полчаса вернулся назад, то Дарья Николаевна была уже в таком ослепительном наряде, что учитель, увидав ее, даже пошатнулся и схватился за печку.
— А! вы еще не ушли? — спросила она его строго.
— Нет… я не ушел и не могу… потому что ваш Ермошка…
— Ну-с!
— Он бросил мои кости в такое место, что теперь нет больше никакой надежды…
— О, да вы, я вижу, будете долго разговаривать! — воскликнула в яростном гневе Бизюкина и, схватив Препотенского за плечи, вытолкала его в переднюю. Но в это же самое мгновение на пороге других дверей очам сражающихся предстал Термосесов.
— Ба, ба, ба! что это за изгнание? — вопросил он у Бизюкиной, протирая свои слегка заспанные глаза.
— Ничего, это один… глупый человек, который к нам прежде хаживал, — отвечала та, покидая Препотенского.
— Так за что же теперь его вон, — что он такое сневежничал?
— Решительно ничего, совершенно ничего, — отозвался учитель.
Термосесов посмотрел на него и проговорил:
— Да вы кто же такой?
— Учитель Препотенский.
— Чем же вы ее раздражили?
— Да ровно ничем-с, ровно ничем.
— Ну так идите назад, я вас помирю.
Препотенский сейчас же вернулся.
— Почему же вы говорите, что он будто глуп? — спросил у Бизюкиной Термосесов, крепко держа за обе руки учителя. — Я в нем этого не вижу.
— Да, разумеется-с, поверьте, я решительно не глуп, — отвечал, улыбаясь, Варнава.
— Совершенно верю, и госпожу хозяйку за такое обращение с вами не похвалю. Но пусть она нам за это на мировую чаю даст. Я со сна чай иногда употребляю.
Хозяйка ушла распорядиться чаем.
— А вы, батюшка учитель, сядьте-ка, да потолкуемте! Вы, я вижу, человек очень хороший и покладливый, — начал, оставшись с ним наедине, Термосесов и в пять минут заставил Варнаву рассказать себе все его горестное положение и дома и на полях, причем не были позабыты ни мать, ни кости, ни Ахилла, ни Туберозов, при имени которого Термосесов усугубил все свое внимание; потом рассказана была и недавнишняя утренняя военная история дьякона с комиссаром Данилкой.
При этом последнем рассказе Термосесов крякнул и, хлопнув Препотенского по колену, сказал потихоньку:
— Так слушайте же, профессор, я поручаю вам непременно доставить мне завтра утром этого самого мещанина.
— Данилку-то?
— Да; того, что дьякон обидел.
— Помилуйте, да это ничего нет легче!
— Так доставьте же.
— Утром будет у вас до зари.
— Именно до зари. Нет; вы, я вижу, даже молодчина, Препотенский! — похвалил Термосесов и, обратясь к возвратившейся в это время Бизюкиной, добавил: — Нет, мне он очень нравится, а если он меня с попом Туберозовым познакомит, то я его даже совсем умником назову.
— Я его терпеть не могу и вам не советую с ним знакомиться, — лепетал Варнава, — но если вам это нужно…
— Нужно, друг, нужно.
— В таком случае пойдемте на вечер к исправнику, там вы со всеми нашими познакомитесь.
— Пожалуй; я куда хочешь пойду, только ведь надо, чтобы позвали.
— О, ничего нет этого легче, — перебил учитель и изложил самый простой план, что он сейчас пойдет к исправнице и скажет ей от имени Дарьи Николаевны, что она просит позволения прийти вечером с приезжим гостем.
— Препотенский, приди, я тебя обниму! — воскликнул Термосесов.
— Да-с, — продолжал радостный учитель. — И они сами еще все будут довольны, что у них будет новый гость, а вы там сразу познакомитесь не только с Туберозовым, но и с противным Ахилкой и с предводителем.
— Препотенский! подойди сюда, я тебя поцелую! — воскликнул Термосесов, и когда учитель встал и подошел к нему, он действительно его поцеловал и, завернув налево кругом, сказал: — Ступай и действуй!
Гордый и совершенно обольщенный насчет своей репутации, Варнава схватил шапку и убежал.
Через час времени, проведенный Термосесовым в разговоре с Бизюкиной о том, что ни одному дураку на свете не надо давать чувствовать, что он глуп, учитель явился с приглашением для всех пожаловать на вечер к Порохонцеву и при этом добавил:
— А что касается интересовавшего вас мещанина Данилки, то я его уже разыскал, и он в эту минуту стоит у ворот.
Термосесов, еще раз поощрив Варнаву всякими похвалами, встал и, захватив с собою учителя, велел ему провести себя куда-нибудь в укромное место и доставить туда же и Данилку.
Препотенский свел Измаила Петровича в пустую канцелярию акцизника и поставил перед ним требуемого мещанина.
— Здравствуйте, гражданин, — встретил Данилку Термосесов. — Как вас на сих днях утром обидел здешний дьякон?
— Никакой обиды не было.
— Как не было? Вы говорите мне прямо все, смело и откровенно, как попу на духу, потому что я друг народа, а не враг. Ахилла-дьякон вас обидел?
— Нет, обиды не было. Это мы так промеж себя всё уже кончили.
— Как же можно все это кончить? Ведь он вас за ухо вел по улице?
— Так что же такое? Глупость все это!
— Как глупость? Это обида. Вы размыслите, гражданин, — ведь он вас за ухо драл.
— Все же это больше баловство, и мы в этом обиды себе не числим.
— Как же, гражданин, не числите? Как же не числите такой обиды? Ведь это, говорят, было почти всенародно?
— Да, всенародно же-с, всенародно.
— Так вы должны на это жалобу подать!
— Кому-с?
— А вот этому князю, что со мною приехал.
— Так-с.
— Значит, подаете вы жалобу или нет?
— Да на какой предмет ее подавать-с?
— Сто рублей штрафу присудят, вот на какой предмет.
— Это точно.
— Так вы, значит, согласны. Ну, и давно бы так. Препотенский! садись и строчи, что я проговорю.
И Термосесов начал диктовать Препотенскому просьбу на имя Борноволокова, просьбу довольно краткую, но кляузную, в которой не было позабыто и имя протопопа, как поощрителя самоуправства, сказавшего даже ему, Даниле, что он восприял от дьякона достойное по своим делам.
— Подписывай, гражданин! — крикнул Термосесов на Данилку, когда Препотенский дописал последнюю строчку.
Данилка встрепенулся.
— Подписывайте, подписывайте! — внушал Термосесов, насильно всовывая ему в руку перо, но «гражданин» вдруг ответил, что он не хочет подписывать жалобу.
— Что, как не хотите?
— Потому я на это не согласен-с.
— Как не согласен! Что ты это, черт тебя побери! То молчал, а когда просьбу тебе даром написали, так ты не согласен.
— Не согласен-с.
— Что, не целковый ли еще тебе за это давать, чтобы ты подписал? Жирен, брат, будешь. Подписывай сейчас!
И Термосесов, схватив его сердито за ворот, потащил к столу.
— Я… как вашей милости будет угодно, а я не подпишу, — залепетал мещанин и уронил нарочно перо на пол.
— Я тебе дам «как моей милости угодно»! А не угодно ли твоей милости за это от меня получить раз десять по рылу?
Испуганный «гражданин» рванулся всем телом назад и залепетал:
— Ваше высокородие, смилуйтесь, не понуждайте! Ведь из моей просьбы все равно ничего не будет!
— Это почему?
— Потому что я уже хотел один раз подавать просьбу, как меня княжеский управитель Глич крапивой выпорол, что я ходил об заклад для исправника лошадь красть, но весь народ мне отсоветовал: «Не подавай, говорят, Данилка, станут о тебе повальный обыск писать, мы все скажем, что тебя давно бы надо в Сибирь сослать». Да-с, и я сам себя даже достаточно чувствую, что мне за честь свою вступаться не пристало.
— Ну, это ты сам себе можешь рассуждать о своей чести как тебе угодно…
— И господа чиновники здешние тоже все знают…
— И пусть их знают, все твои господа здешние чиновники, а мы не здешние, мы петербургские. Понимаешь? — из самой столицы, из Петербурга, и я приказываю тебе, сейчас подписывай, подлец ты треанафемский, без всяких рассуждений, а то… в Сибирь без обыска улетишь!
И при этом могучий Термосесов так сдавил Данилку одною рукой за руку, а другою за горло, что тот в одно мгновенье покраснел, как вареный рак, и едва прохрипел:
— Ради господа освободите! Все что угодно подпишу!
И вслед за сим, перхая и ежась, он нацарапал под жалобой свое имя.
Термосесов тотчас же взял этот лист в карман и, поставив пред носом Данилки кулак, грозно сказал:
— Гражданин, ежели ты только кому-нибудь до времени пробрешешься, что ты подал просьбу, то…
Данилка, продолжая кашлять, только отмахнулся перемлевшею рукой.
— Я тебе, бездельнику, тогда всю рожу растворожу, щеку на щеку помножу, нос вычту и зубы в дроби превращу!
Мещанин замахал уже обеими руками.
— Ну а теперь полно здесь перхать. Алё маршир в двери! — скомандовал Термосесов и, сняв наложенный крючок с дверей, так наподдал Данилке на пороге, что тот вылетел выше пригороженного к крыльцу курятника и, сев с разлету в теплую муравку, только оглянулся, потом плюнул и, потеряв даже свою перхоту, выкатился на четвереньках за ворота.
Препотенский, увидя эту расправу, взрадовался и заплескал руками.
— Чего ты? — спросил Термосесов.
— Вы сильнее Ахилки! С вами я его теперь не боюсь.
— Да и не бойся.
Спустившиеся над городом сумерки осветили на улице, ведущей от дома акцизницы к дому исправника, удалую тройку, которая была совсем в другом роде, чем та, что подвозила сюда утром плодомасовских карликов. В корню, точно дикий степной иноходец, пригорбясь и подносясь, шла, закинув назад головенку, Бизюкина; справа от ней, заломя назад шлык, пер Термосесов, а слева — вил ногами и мотал головой Препотенский. Точно сборная обывательская тройка, одна — с двора, другая — с задворка, а третья — с попова загона; один пляшет, другой скачет, третий песенки поет. Но разлада нет, и все они, хотя неровным аллюром, везут одни и те же дроги и к одной и той же цели. Цель эту знает один Термосесов; один он работает не из пустяков и заставляет служить себе и учителя и акцизницу, но весело им всем поровну. Если Термосесов знает, чего ликует смелая и предприимчивая душа его, то не всуе же играет сердце и Дарьи Николаевны и Препотенского. Оба эти лица предвкушают захватывающее их блаженство, — они готовятся насладиться стычкой Гога с Магогом — Туберозова с Термосесовым!..
Как возьмется за это дело ловкий, всесокрушающий приезжий, и кто устоит в неравном споре?
Как вам угодно, а это действительно довольно интересно!
Часть третья
Раньше чем Термосесов и его компания пришли на раут к исправнику, Туберозов провел уже более часа в уединенной беседе с предводителем Тугановым. Старый протопоп жаловался важному гостю на то самое, на что он жаловался в известном нам своем дневнике, и получал в ответ те же старые шутки.
— Что будет из всей такой шаткости? — морща брови, пытал протопоп, а предводитель, смеясь, отвечал ему:
— Не уявися, что будет, мой любезный.
— Без идеала, без веры, без почтения к деяниям предков великих… Это… это сгубит Россию.
— А что ж, если ей нужно сгибнуть, так и сгубит, — ответил равнодушно Туганов и, вставши, добавил: — а пока знаешь что, пойдем к гостям: мы с тобою все равно ни до чего не договоримся — ты маньяк.
Протопоп остановился и с обидой в голосе спросил:
— За что же я маньяк?
— Да что же ты ко всем лезешь, ко всем пристаешь: «идеал, вера»? Нечего, брат, делать, когда этому всему, видно, время прошло.
Туберозов улыбнулся и, вздохнув кротко, ответил, что прошло не время веры и идеалов, а прошло время слов.
— Совершай, брат, дела.
— Дел теперь тоже мало.
— Что же нужно?
— Подвиги.
— Совершай подвиги. В каком только духе?
— В духе крепком, в дыхании бурном… Чтобы сами гасильники загорались!
— Да, да, да! Тебе ссориться хочется! Нет, отче: лучше мирись.
— Пармен Семенович, много слышу, сударь, нынче об этом примирении. Что за мир с тем, кто пардона не просит. Не гож этот мир, и деды недаром нам завещали «не побивши кума, не пить мировой».
— Ему непременно «побить»!
— А то как же? Непременно побить!
— Ты, брат, совсем бурсак!
— Да ведь я себя и не выдаю за благородного.
— Да тебе что, неотразимо что ли уж хочется пострадать? Так ведь этого из-за пустяков не делают. Лучше побереги себя до хорошего случая.
— Бережных и без меня много; а я должен свой долг исполнять.
— Ну, уж не я же, разумеется, стану тебя отговаривать исполнять по совести свой долг. Исполняй: пристыди бесстыжих — выкусишь кукиш, прапорщик будешь, а теперь все-таки пойдем к хозяевам; я ведь здесь долго не останусь.
Протопоп пошел за Тугановым, бодрясь, но чрезвычайно обескураженный. Он совсем не того ожидал от этого свидания, но вряд ли он и сам знал, чего ожидал.
Термосесов с Варнавой и либеральною акцизницей прибыли на раут в то время, когда Туганов с Туберозовым уже прошли через зал и сидели в маленькой гостиной. Другие гости расположились в зале, разговаривали, играли на фортепиано и пробовали что-то петь. Сюда-то прямо и вошли в это самое время Термосесов, Бизюкина и Варнава.
Хозяйка встретила их и поблагодарила Бизюкину за гостя, а Термосесова за его бесцеремонную простоту.
— Мы люди простые и простых людей любим, — сказала она ему.
— А я самый и есть простой человек, — отвечал Термосесов и при этом поклонился очень низко, улыбнулся очень приветливо и даже щелкнул каблуком.
Видя это, Бизюкина, по совести, гораздо более одобряла достойное поведение Препотенского, который стоял — будто проглотил аршин. Случайно ли или в силу соображений, что вновь пришедшие гости люди более серьезные, которым неприлично хохотать с барышнями и слушать вздорные рассказы и плохое пение, хозяйка провела Термосесова и Препотенского прямо в ту маленькую гостиную, где помещались Туганов, Плодомасов, Дарьянов, Савелий, Захария и Ахилла.
Бизюкина могла ориентироваться где ей угодно, но у нее недостало смелости проникнуть в гостиную вслед за своими кавалерами, а якшаться с дамами она не желала и потому села у двери.
Гостиная, куда вошли Препотенский и Термосесов, была узенькая комнатка; в конце ее стоял диван с преддиванным столом, за которым помещались Туганов и Туберозов, а вокруг на стульях сидели: смиренный Бенефактов, Дарьянов и уездный предводитель Плодомасов. Ахилла не сидел, а стоял сзади за пустым креслом и держался рукою за резьбу. Бизюкина видела, как Термосесов, войдя в гостиную, наипочтительнейше раскланялся и… чего, вероятно, никто не мог себе представить, вдруг подошел к Туберозову и попросил себе у него благословения. Больше всех этим был удивлен, конечно, сам отец Савелий; он даже не сразу нашелся как поступить и дал требуемое Термосесовым благословение с видимым замешательством. А когда же Термосесов вдобавок хотел поцеловать его руку, то протопоп столь этим смутился, что торопливо опустил сильным движением свою и термосесовскую руку книзу и крепко сжал и потряс эту предательскую руку, как руку наилучшего друга.
Термосесов пожелал получить благословение и от Захарии, но смиренный Бенефактов оказался на сей раз находчивей Туберозова — он не только благословил, но и ничтоже сумняся сам поднес к губам проходимца свою желтенькую ручку.