Внизу этого рукою Кольберга было отмечено: «С тех пор писем не было».
Вы можете вообразить, в какое состояние пришел я, прочитав это письмо! Вообразите же другое мое состояние, когда я, входя в свою квартиру, не встретил моей матери… Я не спросил никакого объяснения у нашей служанки и бросился к Альтанскому.
Это был вечер: старик сидел дома, все в том же кресле, и в том же халате, и за теми же классиками.
- А, друг мой! это ты! Ну что же: ты приехал все-таки не поздно, чтобы узнать свое горе.
- Моя мать… - мог я только проговорить.
- Твоя мать кончила с собою (он не сказал мне, как она отравилась). Она увлеклась своим самоотвержением…
- О, я знаю это! знаю! и это я во всем виноват.
- Чем же?
- Я не умел скрыть, что мне скучно, что меня манит что-то иное, - и я потерял ее, а с ней все, что было мне мило.
- Что же, она, значит, своего достигла: теперь она для тебя никогда не умрет.
Он более не утешал меня, да я и не требовал утешения: я провел несколько дней, молясь на могиле матери, и уехал отсюда навсегда, к Кольбергу. Более мне ничего не оставалось делать: я был выбит из старой колеи и должен был искать новой.
- Я не могу быть ученым, как вы, - сказал я Альтанскому, - в душе моей горит другой огонь: огонь жизни; я хочу служить искусству.
- И служи ему, - отвечал он в час нашей разлуки, когда я в последний раз поцеловал его в бледные уста.
Он остался на берегу Днепра, а я уехал к Кольбергу. С тех пор я уже не видал старика, он умер - не от грусти, не от печали одиночества, а просто от смерти, и прислал мне в наследие своих классиков; а я… я вступил в новую жизнь - в новую колею ошибок, которые запишу когда-нибудь; конечно, уже не в эту тетрадь, заключающую дни моего детства и юношества, проведенные между людьми, которым да будет мирный сон и вечная память.
На краю света
Глава первая
Ранним вечером, на святках, мы сидели за чайным столом в большой голубой гостиной архиерейского дома. Нас было семь человек, восьмой наш хозяин, тогда уже весьма престарелый архиепископ , больной и немощный. Гости были люди просвещенные, и между ними шел интересный разговор о нашей вере и о нашем неверии, о нашем проповедничестве в храмах и о просветительных трудах наших миссий на Востоке. В числе собеседников находился некто флота капитан Б., очень добрый человек, но большой нападчик на русское духовенство. Он твердил, что наши миссионеры совершенно неспособны к своему делу, и радовался, что правительство разрешило теперь трудиться на пользу слова божия чужеземным евангелическим пасторам. Б. выражал твердую уверенность, что эти проповедники будут у нас иметь огромный успех не среди одних евреев и докажут, как два и два - четыре, неспособность русского духовенства к миссионерской проповеди .
Наш почтенный хозяин в продолжение этого разговора хранил глубокое молчание: он сидел с покрытыми пледом ногами в своем глубоком вольтеровском кресле и, по-видимому, думал о чем-то другом; но когда Б. кончил, старый владыка вздохнул и проговорил:
- Мне кажется, господа, что вы господина капитана напрасно бы стали оспаривать; я думаю, что он прав: чужеземные миссионеры положительно должны иметь у нас большой успех.
- Я очень счастлив, владыко, что вы разделяете мое мнение, - отвечал капитан Б. и, сделав вслед за сим несколько самых благопристойных и тонких комплиментов известной образованности ума и благородству характера архиерея, добавил:
- Ваше высокопреосвященство, разумеется, лучше меня знаете все недостатки русской церкви, где, конечно, среди духовенства есть люди и очень умные и очень добрые, - я этого никак не стану оспаривать, но они едва ли понимают Христа. Их положение и прочее… заставляет их толковать всё… слишком узко.
Архиерей посмотрел на него, улыбнулся и ответил:
- Да, господин капитан, скромность моя не оскорбится признать, что я, может быть, не хуже вас знаю все скорби церкви; но справедливость была бы оскорблена, если бы я решился признать вместе с вами, что в России господа Христа понимают менее, чем в Тюбингене, Лондоне или Женеве .
- Об этом, владыко, еще можно спорить.
Архиерей снова улыбнулся и сказал:
- А вы, я вижу, охочи спорить. Что с вами делать! От спора мы воздержимся, а беседовать - давайте.
И с этим словом он взял со стола большой, богато украшенный резьбою из слоновой кости, альбом и, раскрыв его, сказал:
- Вот наш господь! Зову вас посмотреть! Здесь я собрал много изображений его лица. Вот он сидит у кладезя с женой самаритянской - работа дивная; художник, надо думать, понимал и лицо и момент.
- Да; мне тоже кажется, владыко, что это сделано с понятием, - отвечал Б.
- Однако нет ли здесь в божественном лице излишней мягкости? не кажется ли вам, что ему уж слишком все равно, сколько эта женщина имела мужей и что нынешний муж - ей не муж?
Все молчали; архиерей это заметил и продолжал:
- Мне кажется, сюда немного строгого внимания было бы чертой нелишнею.
- Вы правы может быть, владыко.
- Распространенная картина; мне доводилось ее часто видеть, по преимуществу у дам. Посмотрим далее. Опять великий мастер. Христа целует здесь Иуда . Как кажется вам здесь господень лик? Какая сдержанность и доброта! Не правда ли? Прекрасное изображение!
- Прекрасный лик!
- Однако не слишком ли много здесь усилия сдерживаться? Смотрите: левая щека, мне кажется, дрожит, и на устах как бы гадливость.
- Конечно, это есть, владыко.
- О да; да ведь Иуда ее уж, разумеется, и стоил; и раб и льстец - он очень мог ее вызвать у всякого… только, впрочем, не у Христа, который ничем не брезговал, а всех жалел. Ну, мы этого пропустим; он нас, кажется, не совсем удовлетворяет, хотя я знаю одного большого сановника, который мне говорил, что он удачнее этого изображения Христа представить себе не может. Вот вновь Христос, и тоже кисть великая писала - Тициан: перед господом стоит коварный фарисей с динарием . Смотрите-ка, какой лукавый старец, но Христос… Христос… Ох, я боюсь! смотрите: нет ли тут презрения на его лице?
- Оно и быть могло, владыко!
- Могло, не спорю: старец гадок; но я, молясь, таким себе не мыслю господа и думаю, что это неудобно? Не правда ли?
Мы отвечали согласием, находя, что представлять лицо Христа в таком выражении неудобно, особенно вознося к нему молитвы.
- Совершенно с вами в этом согласен, и даже припоминаю себе об этом спор мой некогда с одним дипломатом, которому этотХристос только и нравился; но, впрочем, что же?.. момент дипломатический. Но пойдемте далее: вот тут уже, с этих мест у меня начинаются одинокие изображения господа, без соседей. Вот вам снимок с прекрасной головы скульптора Кауера : хорош, хорош! - ни слова; но мне, воля ваша, эта академическая голова напоминает гораздо менее Христа, чем Платона . Вот он, еще… какой страдалец… какой ужасный вид придал ему Метсу !.. Не понимаю, зачем он его так избил, иссек и искровянил?.. Это, право, ужасно! Опухли веки, кровь и синяки… весь дух, кажется, из него выбит, и на одно страдающее тело уж смотреть даже страшно… Перевернем скорей. Он тут внушает только сострадание, и ничего более. - Вот вам Лафон , может быть и небольшой художник, да на многих нынче хорошо потрафил; он, как видите, понял Христа иначе, чем все предыдущие, и иначе его себе и нам представил: фигура стройная и привлекательная, лик добрый, голубиный взгляд под чистым лбом, и как легко волнуются здесь кудри: тут локоны, тут эти петушки, крутясь, легли на лбу. Красиво, право! а на руке его пылает сердце, обвитое терновою лозою. Это «Sacrй coeur» , что отцы иезуиты проповедуют; мне кто-то сказывал, что они и вдохновляли сего господина Лафона чертить это изображение; но оно, впрочем, нравится и тем, которые думают, что у них нет ничего общего с отцами иезуитами. Помню, мне как-то раз, в лютый мороз, довелось заехать в Петербурге к одному русскому князю, который показывал мне чудеса своих палат, и вот там, не совсем на месте - в зимнем саду, я увидел впервые этого Христа. Картина в рамочке стояла на столе, перед которым сидела княгиня и мечтала. Прекрасная была обстановка: пальмы, аурумы, бананы, щебечут и порхают птички, и она мечтает. О чем? Она мне сказала: «ищет Христа». Я тогда и всмотрелся в это изображение. Действительно, смотрите, как он эффектно выходит, или, лучше сказать, износится, из этой тьмы; за ним ничего: ни этих пророков, которые докучали всем, бегая в своих лохмотьях и цепляясь даже за царские колесницы, - ничего этого нет, а только тьма… тьма фантазии. Эта дама, - пошли ей бог здоровья, - первая мне и объяснила тайну, как находить Христа, после чего я и не спорю с господином капитаном, что иностранные проповедники у нас не одним жидам его покажут, а всем, кому хочется, чтобы он пришел под пальмы и бананы слушать канареек. Только он ли туда придет? Не пришел бы под его след кто другой к ним? Признаюсь вам, я этому щеголеватому канареечному Христу охотно предпочел бы вот эту жидоватую главу Гверчино , хотя и она говорит мне только о добром и восторженном раввине, которого, по определению господина Ренана , можно было любить и с удовольствием слушать… И вот вам сколько пониманий и представлений о том, кто один всем нам на потребу! Закроем теперь всё это, и обернитесь к углу, к которому стоите спиною: опять лик Христов, и уже на сей раз это именно не лицо, - а лик. Типическое русское изображение господа: взгляд прям и прост, темя возвышенное, что, как известно, и по системе Лафатера означает способность возвышенного богопочтения; в лике есть выражение, но нет страстей. Как достигали такой прелести изображения наши старые мастера? - это осталось их тайной, которая и умерла вместе с ними и с их отверженным искусством. Просто - до невозможности желать простейшего в искусстве: черты чуть слегка означены, а впечатление полно; мужиковат он, правда, но при всем том ему подобает поклонение, и как кому угодно, а по-моему, наш простодушный мастер лучше всех понял- кого ему надо было написать. Мужиковат он, повторяю вам, и в зимний сад его не позовут послушать канареек, да что беды! - где он каким открылся, там таким и ходит; а к нам зашел он в рабьем зраке и так и ходит, не имея где главы приклонить от Петербурга до Камчатки. Знать ему это нравится принимать с нами поношения от тех, кто пьет кровь его и ее же проливает. И вот, в эту же меру, в какую, по-моему, проще и удачнее наше народное искусство поняло внешние черты Христова изображения, и народный дух наш, может быть, ближе к истине постиг и внутренние черты его характера. Не хотите ли, я вам расскажу некоторый, может быть не лишенный интереса, анекдот на этот случай.
- Ах, сделайте милость, владыко; мы все вас просим об этом!
- А, просите? - так и прекрасно: тогда и я вас прошу слушать и не перебивать, что я начну сказывать довольно издали.
Мы откашлянулись, поправились на местах, чтобы не шевелиться, и архиерей начал.
Глава вторая
- Мы должны, господа, мысленно перенестись за много лет назад: это будет относиться к тому времени, когда я еще, можно сказать довольно молодым человеком, был поставлен во епископы, в весьма отдаленную сибирскую епархию . Я был от природы нрава пылкого и любил, чтобы у меня было много дела, а потому не только не опечалился, а даже очень обрадовался этому дальнему назначению. Слава богу, думал я, что мне хотя для начала-то выпало на долю не только ставленников стричь да пьяных дьячков разбирать, а настоящее живое дело, которым можно с любовию заняться. Я разумел именно то наше малоуспешное миссионерство, о котором господин капитан изволил вспомнить в начале нашей сегодняшней беседы. Ехал я к своему месту, пылая рвением и с планами самыми обширными, и сразу же было и всю свою энергию остудил и, что еще важнее, - чуть-чуть было самого дела не перепортил, если бы мне не дан был спасительный урок в одном чудесном событии.
- Чудесное! - воскликнул кто-то из слушателей, позабыв условие не перебивать рассказа; но наш снисходительный хозяин за это не рассердился и отвечал:
- Да, господа, обмолвясь словом, могу его не брать назад: в том, что со мною случилось и о чем начал вам рассказывать - не без чудес, и чудеса эти начали мне являться чуть не с самого первого дня моего прибытия в мою полудикую епархию. Первое дело, с которого начинает свою деятельность русский архиерей, куда бы он ни попал, конечно есть обозрение внешности храмов и богослужения, - к этому обратился и я: велел, чтобы везде были приняты прочь с престолов лишние евангелия и кресты, благодаря которым эти престолы у нас часто превращаются в какие-то выставки магазина церковной утвари. Заказал себе столько ковриков с орлецами , сколько нужно было, чтобы они лежали на своих местах, чтобы не шмыгали у меня с ними под носом, подбрасывая их под ноги. С усилием и под страхом штрафов воздерживал дьяконов не ловить меня во время служения за локти и не забираться рядом со мною на горнее место , а наипаче всего не наделять тумаками и подзагривками бедных ставленников, у которых оттого, после приятия благодати святого духа, недели по две и загорбок и шея болит. И никто из вас мне не поверит, сколько все это стоит труда и какие приносит досады, особенно человеку нетерпеливому, каким я тогда был и остаюсь таковым же, к моему стыду, отчасти и доселе. Окончилось с этим, - надо было приниматься за второе архиерейское дело первой важности: удостовериться, умеют ли причетники читать хоть уж если не по писаному, то по крайней мере по печатному. Эти экзамены долго меня заняли и сильно досаждали мне, а порою и смешили. Безграмотный, или по крайней мере «неписьменный», дьячок или пономарь и теперь еще, пожалуй, отыщется в селе или в уездном городишке и внутри России, что и оказалось, когда им, несколько лет тому назад, пришлось в первый раз расписываться в получении жалованья. Но тогда, - во время оно, да еще в Сибири, - это было явление самое обыкновенное . Я их велел учить; они на меня, разумеется, плакались и прозвали меня «лютым»; приходы жаловались, что нет чтецов, что архиерей «церкви разоряет». Что тут делать! я стал отпускать на места таких дьячков, которые хоть на память читать умели, и - о боже! - что за людей я видел! Косые, хромые, гугнявые, юродивые и даже… какие-то одержимые. Один вместо «приидите, поклонимся цареви нашему богу», закрыв глаза, как перепел, колотил: «плитимбоу, плитимбоу» и заливался этим так, что удержать его было невозможно. Другой - уже это именно был одержимый, - он так искусился в скорохвате, что с каким-нибудь известным словом у него являлась своя ассоциация идей, которой он никак не мог не подчиняться. Такое слово для него было, например, «на небеси». Начнет читать: «Иже на всякое время, на всякий час на небеси…» и вдруг у него что-то в голове защелкнет, и он продолжает: «да святится имя твое, да приидет царствие». Что я с этим тираном ни мучился, все было тщетно! Велел ему по книге читать, - читает: «Иже на всякое время, на всякий час на небеси», но вдруг закрыл книгу и пошел: «да святится имя твое», и залопотал до конца, и возглашает: «от лукавого» . Только тут и остановиться мог: оказалось, что он не умеет читать. За грамотностью дьячков очередь переходит к благонравию семинаристов, и опять начинаются чудеса. Семинария была до того распущена, воспитанники пьянствовали и до того бесчинствовали, что, например, один философ при инспекторе, кончая вечерние молитвы, прочел: «упование мое - отец, прибежище мое - сын, покров мой - дух святый: троица святая, - мое вам почтение»;а в богословском классе другая история: один после обеда благодарит, «яко насытил земных благ», и просит не лищить и «небесного царствия», а ему из толпы кричат: «Свинья! нажрался, да еще в царство небесное просишься».
Надо было подыскать как можно скорее инспектора, подходящего под мой дух, - тоже лютого; при большой спешности и небольшом выборе попался такой: лютости в нем оказалось довольно, но уже зато ничего другого не спрашивай.
- Я, - говорит, - ваше преосвященство, приму вес это по-военному, чтобы сразу…
- Хорошо, - отвечаю, - примись по-военному…
Он и принялся и с того начал, что молитвы распорядился не читать, но петь хором, дабы устранить всякие шалости, и то петь по его команде. Взойдет он при полном молчании и, пока не скомандует, все безмолвствуют, скомандует: «Молитву!» и запоют. Но этот уже очень «по-военному» уставил; скомандует: «Молит-в-у-у!» Семинаристы только запоют «Очи всех, господи, на тя упов…» - он на половине слова кричит: «Ст-о-ой!» и подзывает одного:
- Фролов, поди сюда!
Тот подходит.
- Ты Багреев?
- Нет-с, я Фролов.
- А-а: ты Фролов?! Отчего же это я думал, что ты Багреев?
Опять хохот, и опять ко мне жалобы. Нет, вижу - не годится этот с военными приемами, и нашел кое-как цивилиста , который был хотя не столь лют, но благоразумнее действовал: перед учениками притворялся самым слабым добряком, а мне все ябедничал и повсюду рассказывал ужасы о моем зверстве. Я это знал и, видя, что эта мера оказывается действительною, не претил его системе.
Насилу этих своею «лютостию» в повиновение привел, в зрелом возрасте чудеса пошли: доносят мне, что в соборного протоиерея воз сена в середину въехал и не может выехать. Посылаю узнавать; говорят: действительно так. Протопоп был тучный; после обедни крестил в купеческом доме и вдоволь облепихою угостился, а что от этой облепихи, что от другой тамошней ягоды, дикуши , хмель самый тяжелый и глупый. То и с этим сталось: пришел домой, часа четыре заснул, встал и, выпив жбан квасу, лег грудью на окно, чтобы поговорить с кем-то, кто внизу стоял, и вдруг… воз с сеном в него въехал. Ведь все это глупое такое, что даже противно сделается, а разделается, так, пожалуй, еще противней станет. На другой день келейник подает мне сапоги и докладывает, что «слава богу, говорит, из отца протопопа воз с сеном уже выехал».
- Очень рад, - говорю, - таковой радости; но подай-ка мне эту историю обстоятельно.
Оказывается, что протопоп, имевший двухэтажный дом, лег на окно, под которым были ворота, и в них в эту минуту въехал воз с сеном, причем ему, от облепихи и от сна до одури, показалось, что это в него въехало. Невероятно, но, однако, так было: credo, quia absurdum .
Как же сего дивотворного мужа спасли?
А тоже дивотворно: встать он ни за что не соглашался, потому что в нем воз сидит; лекарь не находил лекарства против сего недуга. Тогда шаманку призвали; та повертелась, постучала и велела на дворе воз сена наложить и назад выехать; больной принял, что это из него выехало, и исцелел.
Ну, после этого делайте с ним что хотите, а он свое уже сделал: и людей насмешил, и шаманку призвал идольскими чарами его пользовать; а такие вещи там не в мешочке лежат, а по дорожке бежат. «Что-де попы, - они ничего не значат и сами наших шаманов зовут шайтана отгонять». И идут себе да идут этакие глупости. Долго я приправлял, как мог, сии дымящие лампады, и приходская часть мне через них невыносимо надокучила; но зато настал давно желанный и вожделенный миг, когда я мог всего себя посвятить трудам по просвещению диких овец моей паствы, пасущихся без пастыря.
Забрал я себе все касающиеся этой части бумаги и присел за них вплотную, так что и от стола не отхожу.
Глава третья
Ознакомясь с миссионерскими отчетностями, я остался всею деятельностью недоволен более, чем деятельностью моего приходского духовенства: обращений в христианство было чрезвычайно мало, да и то ясно было, что добрая доля этих обращений значилась только на бумаге . На самом же деле одни из крещеных снова возвращались в свою прежнюю веру - ламайскую или шаманскую; а другие делали из всех этих вер самое странное и нелепое смешение: они молились и Христу с его апостолами, и Будде с его буддисидами да тенгеринами , и войлочным сумочкам с шаманскими ангонами . Двоеверие держалось не у одних кочевников, а почти и повсеместно в моей пастве, которая не представляла отдельной ветви какой-нибудь одной народности, а какие-то щепы и осколки бог весть когда и откуда сюда попавших племенных разновидностей, бедных по языку и еще более бедных по понятиям и фантазии. Видя, что все, касающееся миссионерства, находится здесь в таком хаосе, я возымел об этих моих сотрудниках мнение самое невыгодное и обошелся с ними нетерпеливо сурово. Вообще я стал очень раздражителен, и данное мне прозвище «лютого» начало мне приличествовать. Особенно испытал на себе печать моего гневливого нетерпения бедный монастырек, который я избрал для своего жительства и при котором желал основать школу для местных инородцев. Расспросив чернецов, я узнал, что в городе почти все говорят по-якутски, но из моих иноков изо всех по-инородчески говорит только один очень престарелый иеромонах , отец Кириак, да и тот к делу проповеди не годится, а если и годится, то, хоть его убей, не хочет идти к диким проповедовать.
- Что это, - спрашиваю, - за ослушник, и как он смеет? Сказать ему, что я этого не люблю и не потерплю.
Но экклезиарх мне отвечает, что слова мои передаст, но послушания от Кириака не ожидает, потому что это уже ему не первое: что и два мои быстро друг за другом сменившиеся предместника с ним строгость пробовали, но он уперся и одно отвечает:
- «Душу за моего Христа положить рад, а крестить там (то есть в пустынях) не стану». Даже, говорит, сам просил лучше сана его лишить, но туда не посылать. И от священнодействия много лет был за это ослушание запрещен, но нимало тем не тяготился, а, напротив, с радостью нес самую простую службу: то сторожем, то в звонарне. И всеми любим: и братией, и мирянами, и даже язычниками.
- Как? - удивляюсь, - неужто даже и язычниками?
- Да, владыко, и язычники к нему иные заходят.
- За каким же делом?
- Уважают его как-то исстари, когда еще он на проповедь ездил в прежнее время.
- Да каков он был в то, в прежнее-то время?
- Прежде самый успешный миссионер был и множество людей обращал.
- Что же ему такое сделалось? отчего он бросил эту деятельность?
- Понять нельзя, владыко; вдруг ему что-то приключилось: вернулся из степей, принес в алтарь мирницу и дароносицу и говорит: «Ставлю и не возьму опять, доколе не придет час».
- Какой же ему нужен час? что он под сим разумеет?
- Не знаю, владыко.
- Да неужто же вы у него никто этого не добивались? О, роде лукавый, доколе живу с вами и терплю вас? Как вас это ничто, дела касающееся, не интересует? Попомните себе, что если тех, кои ни горячи, ни холодны, господь обещал изблевать с уст своих , то чего удостоитесь вы, совершенно холодные?
Но мой экклезиарх оправдывается:
- Всячески, - говорит, - владыко, мы у него любопытствовали, но он одно отвечает: «Нет, говорит, детушки, это дело не шутка, - это страшное… я на это смотреть не могу».
А что такое страшное, на это экклезиарх не мог мне ничего обстоятельного ответить, а сказал только, что «полагаем-де так, что отцу Кириаку при проповеди какое-либо откровение было». Меня это рассердило. Признаюсь вам, я недолюбливаю этот ассортимент «слывущих» , которые вживе чудеса творят и непосредственными откровениями хвалятся, и причины имею их недолюбливать. А потому я сейчас же потребовал этого строптивого Кириака к себе и, не довольствуясь тем, что уже достаточно слыл грозным и лютым, взял да еще принасупился: был готов опалить его гневом, как только покажется. Но пришел к моим очам монашек такой маленький, такой тихий, что не на кого и взоров метать; одет в облинялой коленкоровой ряске, клобук толстым сукном покрыт, собой черненький, востролиценький, а входит бодро, без всякого подобострастия, и первый меня приветствует:
- Здравствуй, владыко!
Я не отвечаю на его приветствие, а начинаю сурово:
- Ты что это здесь чудишь, приятель?
- Как, - говорит, - владыко? Прости, будь милостив: я маленько на ухо туг - не все дослышал.
Я еще погромче повторил.
- Теперь, мол, понял?
- Нет, - отвечает, - ничего не понял.
- А почему ты с проповедью идти не хочешь и крестить инородцев избегаешь?
- Я, - говорит, - владыко, ездил и крестил, пока опыта не имел.
- Да, мол; а опыт получивши, и перестал?
- Перестал.
- Что же сему за причина?
Вздохнул и отвечает:
- В сердце моем сия причина, владыко, и сердцеведец ее видит, что велика она и мне, немощному, непосильна… Не могу!
И с сим в ноги мне поклонился.
Я его поднял и говорю:
- Ты мне не кланяйся, а объясни: что ты, откровение, что ли, какое получил или с самим богом беседовал?
Он с кроткою укоризною отвечает:
- Не смейся, владыко; я не Моисей, божий избранник , чтобы мне с богом беседовать; тебе грех так думать.
Я устыдился своего пыла и смягчился, и говорю ему:
- Так что же? за чем дело?
- А за тем, видно, и дело, - отвечает, - что я не Моисей, что я, владыко, робок и свою силу-меру знаю: из Египта-то языческого я вывесть - выведу, а Чермного моря не рассеку и из степи не выведу