— Ты веди караван, а я вас где надо встречу.
А сам поехал налегке простым, богомольным человеком прямо к Тихвинской , а заместо того попал к Толмачевым порогам на Куриный переход. «Где сокровище, там и сердце» . Пристал наш купец здесь на постоялом дворе и пошел узнавать: где большой человек Иван Петров и как с ним свидеться.
Ходит купец по бережку и не знает: как за дело взяться? А просто взяться — невозможно: дело затеяно воровское.
К счастию своему, видит купец на бережке, на обернутой кверху дном лодке сидит весь белый, матерой старик, в плисовом ватном картузе, борода празелень, и корсунский медный крест из-за пазухи касандрийской рубахи наружу висит.
Понравился старец купцу своим правильным видом.
Прошел мимо этого старика купец раз и два, а тот его спрашивает:
— Чего ты здесь, хозяин, ищешь и что обрести желаешь: то ли, чего не имел, или то, что потерял?
Купец отвечает, что он так себе «прохаживается», но старик умный — улыбнулся и отвечает:
— Что это еще за прохаживание! В проходку ходить — это господское, а не христианское дело, а степенный человек за делом ходит и дела смотрит — дела пытает, а не от дела лытает. Неужели же ты в таких твоих годах даром время провождаешь?
Купец видит, что обрел человека большого ума и проницательности — сейчас перед ним и открылся, что он действительно дела пытает, а не от дела лытает.
— А к какому месту касающему?
— Касающее этого самого места.
— И в чем оно содержащее?
— Содержащее в том, что я обижен весьма несправедливым человеком.
— Так; нынче, друг, мало уже кто по правде живет, а всё по обиде. А кого ты на нашем берегу ищешь?
— Ищу себе человека помогательного.
— Так; а в какой силе?
— В самой большой силе — грех и обиду отнимающей.
— И-и, брат! Где весь грех омыть. В писании у апостолов сказано: «Весь мир во грехе положен» , — всего не омоешь, а разве хоть по малости.
— Ну хоть по малости.
— То-то и есть: господь грех потопом омыл, а он вновь настал.
— Научи меня, дедушка, — где для меня здесь полезный человек?
— А как ему имя от бога дано?
— Имя ему Иоанн.
— «Бысть человек послан от бога, имя ему Иоанн» , — проговорил старик. — А как по изотчеству?
— Петрович.
— Ну, сам перед тобою я — Иван Петрович. Сказывай, какая твоя нужда?
Тот ему рассказал, впрочем только одну первую половину, то есть о том, какой плут был барин, который ему отборное зерно продал, а о том, какое он сам плутовство сделал, — про то умолчал, да и надобности рассказывать не было, потому что старец все в молчании постиг и мягко оформил ответное слово:
— Товар, значит, страховой?
— Да.
— И подконтрачен?
— Да, подконтрачен.
— Иностранцам?
— Англичанам.
— Ух! Это жохи!
Старик зевнул, перекрестил рот, потом встал и добавил:
— Приходи-ко ты ко мне, кручинная голова, на двор: о таком деле надо говорить — подумавши.
Через некоторое время, как там было у них условлено, приходит купец, «кручинная голова», к Ивану Петрову, а тот его на огород, — сел с ним на банное крылечко и говорит:
— Я твое дело все обдумал. Пособить тебе от твоих обязательств — действительно надо, потому что своего русского человека грешно чужанам выдать, и как тебя избавить — это есть в наших руках, но только есть у нас одна своя мирская причина, которая здесь к тому не позволяет.
Купец стал упрашивать.
— Сделай милость, — говорит, — я тысяч не пожалею и деньги сейчас вперед хоть Николе, хоть Спасу за образник положу.
— Знаю, да взять нельзя.
— Отчего?
— Очень опасно.
— С коих же пор ты так опаслив стал?
Старик на него поглядел и с солидным достоинством заметил, что он всегда был опаслив.
— Однако другим помогал.
— Разумеется, помогал, когда в своем правиле и весь мир за тебя стоять будет.
— А ныне разве мир против тебя стоит?
— Я так думаю.
— А почему?
— Потому что у нас, на Куриной переправе, в прошлом году страховое судно затонуло и наши сельские на том разгрузе вволю и заработали, а если нынче опять у нас этому статься, то на Поросячьем броде люди осерчают и в донес пойдут. Там ноне пожар был, почитай все село сгорело, и им строиться надо и храм поправить. Нельзя все одним нашим предоставить благостыню, а надо и тем. А поезжай-ко ты нынче ночью туда, на Поросячий брод, да вызови из третьего двора в селе человека, Петра Иванова, — вот той раб тебе все яже ко спасению твоему учредит. Да денег не пожалей — им строиться нужно.
— Не пожалею.
Купец в ту же ночь поехал, куда благословил дедушка Иоанн, нашел там без труда в третьем дворе указанного ему помогательного Петра и очень скоро с ним сделался. Дал, может быть, и дорого, но вышло так честно и аккуратно, что одно только утешение.
— То есть какое же это утешение? — спросил фальцет.
— А такое утешение, что как подоспел сюда купцов караван, где плыла и та барка с сором вместо дорогой пшеницы, то все пристали против часовенки на бережку, помолебствовали, а потом лоцман Петр Иванов стал на буксир и повел, и все вел благополучно, да вдруг самую малость рулевому оборот дал и так похибил , что все суда прошли, а эта барка зацепилась, повернулась, как лягушка, пузом вверх и потонула.
Народу стояло на обоих берегах множество, и все видели, и все восклицали: «ишь ты! поди ж ты!» Словом, «случилось несчастие» невесть отчего. Ребята во всю мочь веслами били, дядя Петр на руле весь в поту, умаялся, а купец на берегу весь бледный, как смерть, стоял да молился, а все не помогло. Барка потонула, а хозяин только покорностью взял: перекрестился, вздохнул да молвил: «Бог дал, бог и взял — буди его святая воля».
Всех искреннее и оживленнее был народ: из народа к купцу уже сейчас же начали приставать люди с просьбами: «теперь нас не обессудь, — это на сиротскую долю бог дал». И после этого пошли веселые дела: с одной стороны исполнялись формы и обряды законных удостоверений и выдача купцу страховой премии за погибший сор, как за драгоценную пшеницу; а с другой — закипело народное оживление и пошла поправка всей местности.
— Как это?
— Очень просто; немцы ведут всё по правилам заграничного сочинения: приехал страховой агент и стал нанимать людей, чтобы затонувший груз из воды доставать. Заботились, чтобы не все пропало. Труд немалый и долгий. Погорелые мужички сумели воспользоваться обстоятельствами: на мужчину брали в день полтора рубля, а на бабенку рубль. А работали потихонечку — все лето так с божией помощью и проработали. Зато на берегу точно гулянье стало — погорелые слезы высохли, все поют песни да приплясывают, а на горе у наемных плотников весело топоры стучат и домики, как грибки, растут на погорелом месте. И так, сударь мой, все село отстроилось, и вся беднота и голытьба поприкрылась и понаелась, и божий храм поправили. Всем хорошо стало, и все зажили, хваляще и благодаряще господа, и никто, ни один человек не остался в убытке — и никто не в огорчении. Никто не пострадал!
— Как никто?
— А кто же пострадал? Барин, купец, народ, то есть мужички, — все только нажились.
— А страховое общество?!
— Страховое общество?
— Да.
— Батюшка мой, о чем вы заговорили!
— А что же — разве оно не заплатило?
— Ну, как же можно не заплатить — разумеется, заплатило.
— Так это по-вашему — не гадость, а социабельность?!
— Да разумеется же социабельность! Столько русских людей поправилось, и целое село год прокормилось, и великолепные постройки отстроились, и это, изволите видеть, по-вашему называется «гадость».
— А страховое-то общество — это что уже, стало быть, не социабельное учреждение?
— Разумеется, нет.
— А что же это такое?
— Немецкая затея.
— Там есть акционеры и русские.
— Да, которые с немцами знаются да всему заграничному удивляются и Бисмарка хвалят.
— А вы его не хвалите.
— Боже меня сохрани! Он уже стал проповедовать, что мы, русские, будто «через меру своею глупостию злоупотреблять начали», — так пусть его и знает, как мы глупы-то; а я его и знать не хочу.
— Это черт знает что такое!
— А что именно?
— Вот то, что вы мне рассказывали.
Фальцет расхохотался и добавил:
— Нет, я вас решительно не понимаю.
— Представьте, а я вас тоже не понимаю.
— Да, если бы нас слушал кто-нибудь сторонний человек, который бы нас не знал, то он бы непременно вправе был о нас подумать, что мы или плуты, или дураки.
— Очень может быть, но только он этим доказал бы свое собственное легкомыслие, потому что мы и не плуты и не дураки.
— Да, если это так, то, пожалуй, мы и сами не знаем, кто мы такие.
— Ну отчего же не знать. Что до меня касается, то я отлично знаю, что мы просто благополучные россияне, возвращающиеся с ингерманландских болот к себе домой, — на теплые полати, ко щам, да к бабам… А кстати, вот и наша станция.
Поезд начал убавлять ход, послышался визг тормозов, звонок, — и собеседники вышли.
Я приподнялся было, чтобы их рассмотреть, но в густом полумраке мне это не удалось. Видел только, что оба люди окладистые и рослые.
Справедливый человек
Полунощное видение
Я много раз слышал и не однажды читал, что он «исчез», — «справедливый человек» исчез, и исчез не только совершенно без следа, но даже нет и надежды снова отыскать его в России. Это было тяжело, и в то же время не хотелось этому верить. Монет быть, дело зависит много от самих тех, кто ищет и не умеет найти «справедливого человека»… Мне припоминался старый водевиль «Спокойная ночь в Щербаковом переулке». Там, я помню, был куплет, что
И в Щербаковом переулке
Нашелся добрый человек.
Значит, умел же автор этой пиесы найти «доброго человека» даже в таком маленьком и затхлом переулке, а может ли быть, чтобы не нашлось справедливого человека во всей России? Какого рода справедливость требуется от «справедливого, человека»? Требуется, чтобы он «при виде общественной несправедливости нашел в себе смелость и решимость во всеуслышание сказать людям: «Вы ошибаетесь и идете по пути заблуждений: вот где справедливость».
Я цитирую это место из статьи одного публичного органа , который нет надобности называть. Я ручаюсь за одно: что приведенные мною слова напечатаны и что они очень многим казались глубоко верными; но я имел против них предубеждение. Я верил, что справедливый человек еще где-то уцелел, и я его действительно вскоре встретил. Я его видел в борьбе с целым обществом, которое он стремился победить один и не сробел.
Это было минувшим летом. Я выехал из Петербурга с одним набожным приятелем , который взманил меня посмотреть одно большое религиозное торжество. Путь был не длинен и не утомителен: прохладным вечерком мы сели в вагон в Петербурге, а на следующее утро уже были на месте. Через полчаса мой набожный друг уже поссорился с соборным псаломщиком, который сказал ему какую-то непочтительность, а вечером, когда мой сопутник уселся в занятом нами номере писать в Петербург жалобу на псаломщика, я, в сопровождении одного легконравного артиста , прибывшего сюда «читать сцены», отправился подышать свежим воздухом и кстати посмотреть: чем здесь люди живы?
У нас в Петербурге в эти часы все порядочные люди живут, как известно, «при садовых буфетах», и здесь оказалось то же самое, а потому мы и попали без всяких недоразумений в общественный сад, где мой знакомый артист должен был показывать свои таланты.
Он здесь был не новичок и знал многих, и его знали многие.
Сад, куда мы пришли, был довольно большой для провинциального города, но более был похож на проходной бульвар. Впрочем, долевые входы в него по случаю происходившего в этот вечер платного концерта и представления были закрыты. Платящая публика входила только через один средний проход, сделанный в вогнутом полукруге. У ворот помещались дощатые будочки для продажи билетов, стояло несколько человек полицейских и несколько зевак, не имевших возможности пройти в сад по безденежью.
Перед этим входом в сад был маленький палисадничек, — неизвестно для чего здесь выращенный и огороженный. Он относился к саду, как передбанник к бане.
Артист прошел на «особом праве», а я взял билет, и мы вошли в ворота под звуки скобелевского марша , за которым следовало «ура» и опять новое требование того же марша.
Публики было много, и вся она жалась больше на небольшой лужайке, в одной стороне которой был деревянный ресторан, построенный в виде языческого храма. По бокам его с одной стороны возведен дощатый летний театр, где теперь шло представление, а потом должен был читать мой петербургский чтец; с другой «раковина», в которой помещался военный оркестр, исполняющий тот скобелевский марш.
Общество принадлежало, очевидно, к разнообразным слоям: были чиновники, офицеры армейского полка, купечество и «серый народ — мещанского звания». В более видных местах густел купец, а в отдалениях тучкой толокся полковой писарь с особенной дамой.
Утлые столики с грязными салфетками были наставлены очень часто один возле другого и все решительно заняты. Люди дружно производили публичное оказательство, чем они живы. В большом спросе были чай, пиво и «проствейн» . Только в одном месте я заметил человека, который вел дело солиднее: перед ним стояла шампанская бутылка с коньяком и чайник с кипятком для пунша. Пустых стаканов возле него было несколько, но сидел он одиноко.
Гость этот имел замечательную наружность, которая бросалась в глаза. Он был огромного роста, с густою черною растительностью, по которой и в голове и в бороде уже струилась седина, и одет он был чрезвычайно вычурно, пестро и безвкусно. На нем была цветная, синяя холщовая рубашка с высокими, туго накрахмаленными воротничками коляской; шея небрежно повязана белым фуляром с коричневым горошком, на плечах манчестеровый пиджак, а на груди чрезвычайно массивная золотая цепь с бриллиантом и со множеством брелоков. Обут он был тоже оригинально: у него на ногах были такие открытые ботинки, что их скорее можно было принять за туфли, и между ними и панталонами сверкали яркие красные полосы пестрых шелковых носков, точно он расчесал себе до крови ноги.
Он сидел за самым большим столом, который помещался на самом лучшем месте — под большою, старою липою, и, казалось, был в возбуждении.
Сопровождавший меня артист при виде этого оригинала сжал мне потихоньку руку и заговорил:
— Ба-ба-ба! Вот неожиданность-то!
— Кто это такой?
— Это, матушка, сужект первого сорта.
— В каком смысле?
— В смысле самом любопытном. Это Мартын Иваныч — дровяник, купец, зажиточный человек и чудак. В просторечии между своих людей именуется «Мартын праведник», — любит всем правду сказывать. Его, как Ерша Ершовича, по всем русским рекам и морям знают . И он не без образования — Грибоедова и Пушкина много наизусть знает, и как выпьет, так и пойдет чертить из «Горя от ума» или из Гоголя. Да он как раз для нас ив ударе — без шляпы уже сидит.
— Жарко сделалось.
— Нет; у него под шляпою всегда другая бутылка, на тот случай, если из буфета больше подавать не станут.
Артист кликнул мимо пробегавшего лакея и спросил:
— У Мартына Ивановича под шляпой есть бутылка?
— Как же-с… прикрыта.
— Ну, значит, готов, и скоро будет представление какой-нибудь самой неожиданной и самой высокой справедливости! — Надо с ним повидаться.
Артист направился к Мартыну Ивановичу, а я побрел за ним и невдали наблюдал их встречу.
Артист остановился перед Мартыном и, сняв шляпу, с улыбкой молвил:
— Вашей справедливости почет.
Мартын Иванович в ответ на это протянул ему руку и, сразу бросив его на смежный пустой стул, отвечал:
— «Прошу, — сказал Собакевич».
— А я не хочу, — проговорил мой приятель, но в эту минуту перед ним уже стоял стакан пуншу, и Мартын опять повторил ту же присказку:
— «Прошу, — сказал Собакевич».
— Нет, право я не могу, — мне сейчас надо читать.
Мартын выплеснул пунш на землю и привел какую-то ноздревскую фразу.
Мне это не нравилось: я понял, почему все бежали от этого антика. Оригинал действительно был оригинален, но только мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. Только Костанджогло теперь подпил и с непривычки еще противнее хает весь свет. Он заговорил, что «все у нас подлецы»; и когда публика опять потребовала скобелевский марш, вдруг беспричинно встал и зашикал.
— Чего это он? — спросил я отошедшего от него приятеля.
— Переложил немножко справедливости. А впрочем, пора в театр.
Я ушел с приятелем и приютился у него в уборной. Пели, читали и опять вышли в сад.
Спектакль был кончен. Публика значительно редела и, расходясь, еще требовала скобелевский марш. Мы без затруднения нашли столик, но по счастию или по несчастию попались опять «visaвидом» с нашим Мартыном Ивановичем. Он за время нашего отсутствия еще успел повысить свою чувствительность, и его справедливость, видимо, требовала у него уже гласного оказательства. Он теперь уже не сидел, а стоял и декламировал, но не стихи, а прозаический отрывок, который действительно обязывал признать в нем весьма значительную для человека его среды начитанность. Он валял на память места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в «Рассуждении о старом и новом слоге» .
— «Суворов, рекла Екатерина, накажи! — Как бурный вихрь взвился он от стрегомых им границ турецких; как сокол ниспал на добычу. Кого увидел — расточил; кого натек — победил; в кого бросил гром — истребил. Было и нет. Европа содрогнулась… и…»
Но в это время публика опять потребовала «Скобелева марш», и за исполнением этой пиесы оркестром стало не слышно, что вещал Мартын Иванович; только когда марш был кончен, разнеслось опять:
— «Надлежит чтит и праотцев и неудобь себе точию высоко мыслити!»
— Чего этот человек добивается? — спросил я приятеля.
— А правды, правды, государь мой, он справедливости добивается.
— На что она ему теперь?
— Она ему необходима: праведен бо есть и правоты вид являет лице его. Вот он сейчас ее и явит! Глядите, глядите! — закончил рассказчик. И я увидал, что Мартын Иванович вдруг снялся с своего места и неверными, но скорыми шагами устремился к проходившему мимо пожилому человеку в военной форме.
Мартын Иванович нагнал этого незнакомца (который оказался капельмейстером игравшего оркестра), моментально схватил его сзади за воротник и закричал:
— «Нет, ты от меня не скроешься, — сказал Ноздрев».
Капельмейстер сконфуженно улыбался, но просил его
оставить.
— Нет, я тебя не оставлю, — отвечал Мартын Иванович. — Ты меня измучил! — И он подвинул его к столу и закричал: — Пей за обиду оскорбленных праотцев и помрачение потомцев!
— Кого я обидел?
— Кого? Меня, Суворова и всех справедливых людей!
— И не думал, и не располагал.
— А для чего ты целый вечер скобелевский марш зуд ишь?
— Публика требует.
— Ты меня измучил этой несправедливостью.
— Публика требует.
— Презирай публику, если она несправедлива.
— Да в чем тут несправедливость?
— Отчего Суворову марша не играешь?
— Публика не требует.
— А ты ее вразумляй. Раз сыграй Скобелеву, а два раза Суворову, потому он больше воевал. Да! И вот я тебя теперь с тем и отпускаю: иди и сейчас греми марш Суворову.
— Не могу.
— Почему?
— Нет суворовского марша.
— Как нет марша Суворову? «Суворов, рекла Екатерина, накажи! Он взвился, ниспал, расточил, победил, Европу содрогнул!..» И ему марша нет!
— Нет.
— Почему?
— Публика не требует.
— Ага… так я же ей покажу!
И Мартын Иванович вдруг выпустил из своих рук капельмейстера, встал на стол и закричал:
— Публика! ты несправедлива, и… за то ты свинья!
Все зашумело и задвигалось, а возле стола, с которого держал речь Мартын справедливый, явился пристав и начал требовать, чтобы оратор немедленно спустился на землю. Мартын не сходил. Он отбивался ногами и громко продолжал укорять всех за несправедливость к Суворову и закончил вызовом, бросив вместо перчатки один башмак с своей ноги. Подоспевшие городовые схватили его за ноги, но не остановили смятения: в воздухе пролетела вторая ботинка, стол опрокинулся, зазвенела посуда, плеснули коньяк и вода, и началась свалка… У буфета по чьему-то распоряжению мгновенно погасили фонари, все бросились к выходу, а музыканты на эстраде нестройно заиграли финальное: «Коль славен наш господь в Сионе» .
Мы с приятелем примкнули к небольшой кучке любопытных, которые не спешили убегать и ожидали развязки. Все мы теснились у того места, где полиция унимала расходившегося Мартына Ивановича, который мужественно отстаивал свое дело, крича:
— «Екатерина рекла: Суворов, накажи… Он взвился, ниспал, расточил, содрогнул».
И он замолк, или от того, что устал, или ему помешало что-нибудь иное.
В теперешней темноте было трудно разглядеть, кто как кого тормошит, но голос справедливого человека раздался снова:
— Не души: я сам иду за справедливость.
— Не здесь доказывают справедливость, — отвечал ему пристав.
— Я не вам, а всему обществу говорю!
— Пожалуйте в участок.
— И пойду — только дальше руки ваши. — Пожалуйте!
— И пойду. Руки прочь! Нечего меня обнимать. Ничего мне не может быть за Суворова-Рымникского!
— Господа, посторонитесь — осадите.
— Я не боюсь… Почему Суворову марша нет?
— Мировому судье жалуйтесь.
— И пожалуюсь! Суворов больше!
— Судья разберет.
— Дурак ваш судья! Где ему, черту, разобрать.
— Ну вот!.. Это все в протокол.
— А я вашего судью не боюсь и иду! — выкрикнул Мартын. — Он раздвинул руками полицейских и пошел широкими шагами к выходу. Ботинок на нем не было — он шел в одних своих пестрых носках…
Полицейские от него не отставали и старались его окружать.
Из рядов остававшейся публики кто-то крикнул:
— Мартын Иванович, сапожки поищи… обуйся.
Он остановился, но потом махнул рукою и опять пошел, крикнув:
— Ничего… Если я справедливый человек, я так должен быть. Справедливость завсегда без сапог ходит.
У ворот Мартына посадили на извозчика и повезли с околоточным.
Публика пошла каждый кому куда надо.
— А ведь он, однако, и в самом деле справедливо рассуждал, — говорил, обгоняя нас, один незнакомец другому.
— В каком роде?
— Как хотите — Суворов ведь больше Скобелева воевал, — зачем ему в самом деле марша не играют.
— Положенья нет.
— Вот и несправедливость.
— А ты молчи, — не наше дело. Ему мировой-то, может быть, должен, а тебе нет, так и нечего справедливничать.
Приятель дернул меня за руку и шепнул:
— И если хотите знать — это настоящая правда!
Когда я раздевался в своем номере, по коридору прошли, тихо беседуя, двое проезжающих; у соседней двери они стали прощаться и еще перебросились словом:
— А ведь как вы хотите, в его пьяном бреде была справедливость!
— Да была-то она была, только черт ли в ней.
И они пожелали друг другу покойной ночи.
Старый гений
Гений лет не имеет — он преодолевает все, что останавливает обыкновенные умы.
Глава первая
Несколько лет назад в Петербург приехала маленькая старушка-помещица, у которой было, по ее словам, «вопиющее дело». Дело это заключалось в том, что она по своей сердечной доброте и простоте, чисто из одного участия, выручила из беды одного великосветского франта, — заложив для него свой домик, составлявший все достояние старушки и ее недвижимой, увечной дочери да внучки. Дом был заложен в пятнадцати тысячах, которые франт полностию взял, с обязательством уплатить в самый короткий срок.
Добрая старушка этому верила, да и не мудрено было верить, потому что должник принадлежал к одной из лучших фамилий, имел перед собою блестящую карьеру и получал хорошие доходы с имений и хорошее жалованье по службе. Денежные затруднения, из которых старушка его выручила, были последствием какого-то мимолетного увлечения или неосторожности за картами в дворянском клубе, что поправить ему было, конечно, очень легко, — «лишь бы только доехать до Петербурга».
Старушка знавала когда-то мать этого господина и, во имя старой приязни, помогла ему; он благополучно уехал в Питер, а затем, разумеется, началась довольно обыкновенная в подобных случаях игра в кошку и мышку. Приходят сроки, старушка напоминает о себе письмами — сначала самыми мягкими, потом немножко пожестче, а наконец, и бранится — намекает, что «это нечестно», но должник ее был зверь травленый и все равно ни на какие ее письма не отвечал. А между тем время уходит, приближается срок закладной — и перед бедной женщиной, которая уповала дожить свой век в своем домишке, вдруг разверзается страшная перспектива холода и голода с увечной дочерью и маленькою внучкою.
Старушка в отчаянии поручила свою больную и ребенка доброй соседке, а сама собрала кое-какие крохи и полетела в Петербург «хлопотать».
Глава вторая
Хлопоты ее вначале были очень успешны: адвокат ей встретился участливый и милостивый, и в суде ей решение вышло скорое и благоприятное, но как дошло дело до исполнения — тут и пошла закорюка, да такая, что и ума к ней приложить было невозможно. Не то, чтобы полиция или иные какие пристава должнику мирволили — говорят, что тот им самим давно надоел и что они все старушку очень жалеют и рады ей помочь, да