Всадники ехали довольно долго молча, но, несмотря на это молчание, видно было, что граф чувствует себя очень в духе. Он не раз улыбался и весело поглядывал на своего спутника, а потом, у одного поворота вправо к тогдашней опушке леса, остановил лошадь и сказал:
— А знаете ли что, поручик: не заедем ли мы с вами к одной прехорошенькой дамочке.
Молодой человек немного сконфузился от этой неожиданности и проговорил, что он не знает — ловко ли это будет с его стороны приехать незваным в незнакомый дом.
— О, не беспокойтесь, — отвечал граф. — Вы уже во всем в этом положитесь на меня. Я, конечно, знаю, куда вас приглашаю. Это, я вам скажу, премилая молодая особа, и держит себя совсем без глупых церемоний. Мы с нею давно друзья, и вы, я уверен, непременно захотите с нею подружиться. Она довольно умна и прехорошенькая. По своим семейным обстоятельствам она живет совершенно одна — монастыркой и очень часто скучает. Это ее единственный, можно сказать, недостаток. Мы приедем очень кстати; и вы увидите, как она мило нам обрадуется и встретит нас а bras-ouverts.
— В таком случае я в вашем распоряжении, — отвечал офицер.
— Ну вот и прекрасно! — воскликнул граф. — А эта милая дама и живет отсюда очень недалеко — в Новой Деревне, и дача ее как раз с этой стороны. Мы подъедем к ее домику так, что нас решительно никто и не заметит. И она будет удивлена и обрадована, потому что я только вчера ее навещал, и она затомила меня жалобами на тоску одиночества. Вот мы и явимся ее веселить. Теперь пустим коней рысью и через четверть часа будем уже пить шоколад, сваренный самыми бесподобными ручками.
Офицер молча поклонился.
— Да, да, — продолжал Канкрин. — Вы не думайте, что это одни слова. Таких других ручек не скоро отыщете. Лавальер дорого дала бы, чтобы иметь такие ручки, потому что их-то ей и недоставало, но у этой госпожи ни в чем нет недостатка. Ну, давайте поводья, и мы сейчас будем там.
Поводья даны, и путники приехали так скоро, как обещал Канкрин. И другое его соображение тоже оказалось верно: при приближении их к дачке, обитаемой прелестною дамою, их действительно никто не заметил. На маленьком дворике была тишина — только чьи-то пестренькие цесарские куры похаживали и делали свойственные им фальшивые движения головами из стороны в сторону — точно они на кого-то кивали. Разрисованные сторы с пастушками и деревьями были опущены донизу, и из-за одной из них выглядывала морда сытого рыжего кота, но сама милая пустынница была нигде не заметна и не спешила а bras-ouverts навстречу графу.
Глава третья
Через минуту приезд гостей был, однако, замечен и произвел смятение в маленьком домике. Владетельная обитательница дачи не показалась, а ее служанка взглянула в окно и тотчас же быстро снова исчезла. Запертую изнутри дверь открыли не совсем скоро, и вышедшая навстречу гостям девушка заговорила второпях, что «барышня» нездорова, а она оберегала ее, чтоб было тихо, и сама заснула.
Граф спросил:
— Чем Марья Степановна нездорова?
— Зубки у них болят — всю ночь не спали.
— А-а, зубки! Надо заговорить ее зубки.
Канкрин входил в комнаты, громко стуча своими галошами, а его спутник следовал молодой, легкой поступью за ним.
Горничная еще больше обеспокоилась и стала говорить:
— Осмелюсь доложить… Они сейчас выйдут, я им уже сказала, что вы пожаловали, и они одевают распашонку.
Образование тогда еще было распределено так неровно, что многие горничные не употребляли иностранное слово «пеньюар», а называли по-русски «распашонка».
— Ну, так мы подождем, пока она оденется, — отвечал граф и не пошел далее, а спокойно сел на широком оттомане и пригласил сесть офицера: — Садитесь, поручик. Не стесняйтесь, — я вас уверяю, что мы будем хорошо приняты.
Он понизил голос и, наклонясь к уху собеседника, добавил:
— Она немножко с душком — как и все хорошенькие женщины, — но это ровно ничего не значит: миленьким женщинам все простить можно. Притом же надо иметь, снисхождение к ее положению. Как хотите, а оно немножко неправильно и уязвляет ее самолюбие. Конечно, она ни в чем не нуждается, но это все не то, что она намечала в своих мечтаниях. Она дочь почтенного человека и образована, притом мечтательна. Она прекрасно умеет рассказать свою историю и, верно, когда-нибудь вам ее расскажет. О, она преинтересная и любит «участие сердца».
И граф сообщил кое-что о странностях живого и смелого характера Марьи Степановны. Она жила в фаворе и на свободе у отца, потом в имении у бабушки, отчаянно ездит верхом, как наездница, стреляет с седла и прекрасно играет на биллиарде. В ней есть немножко дикарки. Петербург ей в тягость, особенно как она здесь лишена живого сообщества равных ей людей — и ужасно скучает.
— Но вы понимаете, — продолжал граф, — что, после утомления однообразием характеров наших светских «кавалер-дам», этакое живое существо — оно, черт возьми, шевелит, оно волнует и встряхивает своею кипучей натурой.
А Марья Степановна все-таки еще не показывалась.
Граф устал говорить, тем более что спутник его ничего ему не возражал, а только молча с ним соглашался и обводил глазами квартиру прелестной дамы в фальшивом положении. Как большинство всех дачных построек, это был животрепещущий домик с дощатыми переборками, оклеенными бумагой и выкрашенными клеевою краскою.
Набивные бумажные обои тогда еще только начинали входить в употребление в городских домах, а дачные домики внутри раскрашивали и потолки их расписывали цветами и амурами.
Это тогда дешевле стоило и, по правде сказать, выходило недурно.
Убранство комнат было не бедное, но и не богатое, но какое-то особенное, как бы, например, походноеили вообще полковое; точно как будто здесь жила не молоденькая красивая женщина, а, например, эскадронный командир, у которого лихость и отвага соединялись с некоторым вкусом и любовью к изящному. Неплохие ковры, неплохие занавесы, диваны, фортепиано и цитра, но больше всего ковров. Все, где только можно повесить ковер, там покрыто и занавешено коврами. Огромный же персидский ковер закрывает от потолка до полу и всю дверь в спальню, где теперь за перегородкой одевается Марья Степановна.
А оттуда все-таки еще ни слуха ни духа.
— Однако долго она что-то надевает свою распашонку! — заметил граф и громко позвал по-русски:
— Марья Степановна!
Очень приятный грудной контральт отозвался из-за стенки:
— Сейчас.
— А когда же вы кончите свои Klimperei? мы уже устали вас ждать.
— Тем лучше.
— Да, но если вы скоро не выйдете, то я буду так дерзок, что пойду к вам.
— Вы этого не смеете. Впрочем, я сейчас, сейчас выйду.
— Все пукольки , пукольки, — пошутил граф.
Офицер приподнялся с дивана и начал рассматривать приставленную в углу комнаты доску, на которой был наклеен белый картон с расчерченными на нем кругами и со многими следами попавших сюда пулек.
— Это вот наша Диана изволит стрелять, — сказал граф.
— Довольно меткие выстрелы.
— Да, но ведь это не дозволено в жилом месте, и я уже из-за нее имел по этому поводу объяснения… Но, однако…
Граф сделал нетерпеливое движение и добавил:
— Этот прекрасный стрелок нынче так долго медлит, что я позволю себе сделать атаку.
И граф только что приподнялся с дивана, чтобы постучать в двери, как завешивавший дверь ковер отодвинулся, и в его полутемном отвороте появилась красивая Марья Степановна. Она в самом деле была очень хороша — хотя немножко полновата. Рост у нее был небольшой, но хороший, и притом удивительное античное телосложение, а лицо несколько смугловатое, с замечательным тонким очертанием, напоминающим новогреческий тип. Это прелестное лицо очень знали в Петербурге, и Марья Степановна впоследствии еще покрутила много сердец и голов, так как с этого случая, о котором я теперь рассказываю, только началась ее настоящая карьера. Впоследствии из нее вышел такой на все руки боец и делец, через которого обделывались самые невозможные дела. Но мы, однако, не будем предупреждать события.
Граф подал Марье Степановне руку, а другою рукою поддержал ее за затылок под головку и поцеловал ее в лоб, который та подставила графу как истая леди.
Затем он представил хозяйке гостя, а тому сказал:
— Марья Степановна — мой друг: ее друзья — мои друзья, а врагов у нас с нею нет.
Марья Степановна ласково протянула гостю руку, а в сторону графа отвечала:
— Что до меня, то это не так: у меня враги есть и впредь очень быть могут, но я их никогда не замечаю.
Между тем, хотя она держала себя и очень самоуверенно и смело, но в ее лице, фигуре и в довольно хороших, но несколько нервных движениях было что-то немножко вульгарное и немножко тревожное, но тревожное, так сказать, «с предусмотренном» на всякий возможный случай. Она держалась прекрасно и говорила бойко и умно, не стесняясь своей очень очевидной роли, — что непременно стала бы делать женщина менее сообразительная; но только ей все-таки было не по себе, и она прибегла к общеармейскому средству: она пожаловалась на нездоровье, причем впала в довольно заметную ошибку: девушка ее говорила о зубной боли, а сама Марья Степановна возроптала на несносную мигрень.
Граф заметил ей это и рассмеялся, а она рассердилась и запальчиво ответила:
— Не все ли это равно.
— Ну, не совсем все равно.
— Совершенно равно: когда сильно болят зубы, тогда все болит. Не правда ли? — обратилась она к офицеру.
Тот согласился с шутливым поклоном.
— Вы очень милы, — отвечала она и снова обвела комнату взглядом, в котором читалось ее желание, чтобы визит посетителей сошел как можно короче. Когда же граф сказал ей, что они только выпьют у нее чашку шоколада и сейчас же уедут, то она просияла и, забыв роль больной, живо вышла из комнаты отдать приказания служанке, а граф в это время спросил своего спутника:
— Какова-с?
— Эта дама очень красива.
— Да, это лицо сотворено для художника — и она позировала перед Майковым . Приятный художник. Я его знал еще в двенадцатом году, когда он был офицером. Очень нежно пишет. Государь любит его кисть. У меня есть несколько головок Марьи Степановны, но тут у нее у самой есть с нее этюд, где видно больше, чем одна головка… Это ничего, что она полна. Майков был ею очарован. Говорят, будто он религиозен, — я этого не знаю, но он в беззастенчивом роде пишет прелестно. Вы видали его произведения в этом роде?
— Нет, — я о них только слышал.
— Ну, так вы сейчас это можете видеть: давайте вашу руку и идите за мною.
И Канкрин почти втянул офицера за собою в спальню красавицы, где над газированным уборным столом висел довольно большой, драпированный бархатом, портрет Марьи Степановны. Портрет действительно был хорошо написан, известными нежными майковскими лассировками и с большою классическою открытостию, дозволявшею любоваться и формами и живым и сочным колоритом прелестного женского тела. Картина была вполне мастерская и вполне достойная живой красоты, которую она воспроизводила. Но майковские лассировки были очень нежны, а офицер был от природы сильно близорук и, чтобы рассмотреть картину, должен был стать к ней очень близко. Канкрин его сам к этому и подвинул, подведя вплотную к пышно убранному кисеею туалетному столику.
Тут и случилось самое неожиданное происшествие: офицер не заметил, как он запутался шпорами или саблей в легкие оборки кисейной отделки туалетного стола, а когда он нагнулся, чтобы поправить свою неловкость, то сделал другую, еще большую. Желая освободить себя из волн кисеи, он приподнял полу чехла и остолбенел: глазам его, как равно и глазам графа, представились под столом две неизвестно кому принадлежащие ноги в мужских сапогах и две руки, которые обхватывали эти ноги, чтобы удержать их в их неестественном компакте.
Глава четвертая
Молодой офицер был преисполнен жесточайшею на себя досадою за свою неловкость, и в то же время ему разом хотелось смеяться, и было жаль и этой дамы, и графа, и того неизвестного счастливца, кому принадлежали обретенные ноги.
Но положение сделалось еще труднее, когда офицер оглянулся и увидал, что сама Марья Степановна успела возвратиться и стояла тут же, на пороге открытой двери.
«Вот, черт возьми, положение!» — подумал он, и в его голове вдруг промелькнуло, как такие вещи разыгрываются у людей той или другой нации и того или другого круга, но ведь это все здесь не годится… Ведь это Канкрин! Он должен быть умен везде, во всяком положении, и если в данном досадном и смешном случае Марье Степановне предстояла задача показать присутствие духа, более чем нужно на седле и с ружьем в руках, то и он должен явить собою пример благоразумия!
Между тем картина не могла оставаться немою, — и граф был, очевидно, того же самого мнения.
Видя всеобщее удручение немою сценою, граф, нимало не теряя своего спокойного самообладания, нагнулся к задрапированному столу, из-под которого торчали ноги, и приветливо позвал:
— Милостивый государь!
Ответа не было.
— Молодой человек! — повторил граф.
Ноги слегка вздрогнули.
— Mon enfant, — обратился граф к Марье Степановне, — не можете ли вы мне сказать, как зовут этого странного молодого человека?
— Его зовут Иван Павлович, — отвечала покраснев, но с задором в голосе хозяйка.
— Прекрасная вещь, но как жаль, что он так застенчив! Зачем он от нас прячется?
— Так… просто застенчив…
— Что за причуды сидеть под столом!
— Он прекрасно вышивает и помогал мне вышивать сюрприз ко дню вашего рождения и… сконфузился.
— Сюрприз ко дню моего рождения…
Граф послал ей рукою по воздуху поцелуй и добавил:
— Merci, mon enfant. Иван Павлович, выходите: вам там совсем неловко вышивать.
Гость под столом фыркнул от смеха и самым беззаботным, веселым голосом отвечал:
— Действительно, ваше сиятельство, неудобно.
И с этим вдруг, как арлекин из балаганного люка, перед ними появился штатский молодец в сюртучке не первой свежести, но с веселыми голубыми глазами, пунцовым ртом и такими русыми кудрями, от которых, как от нагретой проволоки, теплом палило…
Канкрин подал ему с лежавшего на столе серебряного plateau большую черепаховую гребенку и сказал:
— Поправьте вашу прическу.
— Это напрасно, ваше сиятельство.
— Нет, она у вас в беспорядке.
— Все равно, ваше сиятельство, их причесать нельзя.
— Отчего?
— Они у меня не ложатся. — Как не ложатся!
— Никогда, ваше сиятельство, не ложатся.
— Слышите! — обратился граф к офицеру; тот улыбнулся.
— Ну, а если их — эти ваши волосы намочить водою?
— И тогда не ложатся.
— Вот так натура! — подхватил граф и то же самое повторил, оборотясь к офицеру, а Марье Степановне сказал по-французски:
— А вы напрасно говорите, что он конфузлив.
— Он теперь оправился, потому что вы его обласкали.
— А-а, это очень быть может, — согласился граф и докончил:
— Ведите же нас, милая хозяйка, к вашему столу.
С этим он подал Марье Степановне руку и провел ее к столу, где всех их ожидал шоколад.
На Ивана Павловича действительно была сказана напраслина, будто он конфузлив; но тем не менее он все-таки не знал, куда деть глаза, и министр вступился в его положение и начал его расспрашивать.
Глава пятая
— Служите ли вы где-нибудь, молодой человек?
— Служу, ваше сиятельство.
— И что же: везет ли вам на службе?
— Не знаю, как вам об этом доложить.
— Ну какое вы, например, занимаете место?
— Канцелярский чиновник.
— Еще не высоко! А давно уже служите?
— Пять лет.
— Что же вас не подвигают?
— Протекции не имею, ваше сиятельство
— Надо иметь не протекцию, а способности и доброе прилежание при добром поведении. Это гораздо надежнее.
— Никак нет, ваше сиятельство.
— Что значит ваше «никак нет»?
— Протекция гораздо надежней.
— Что за вздор вы говорите!
— Нет-с, это действительно так.
— Перестаньте, пожалуйста! Это даже думать так стыдно.
— Отчего же, ваше сиятельство, стыдно, — я это беру с практики.
— С какой практики? Велика ли еще ваша практика! Вы так молоды.
— Молод действительно, ваше сиятельство, но все так говорят, и я тоже по себе заключаю: я считаюсь и способным, и все старание прилагаю, и ни в чем предосудительном в поведении не замечен, в этом, я думаю, Марья Степановна за меня поручиться может, потому что я ей уже три года известен…
— Ах, вы уже три года знакомы! — перебил граф. — Это раньше меня!
— Несколько менее, — заметила Марья Степановна.
— Да, действительно менее, — подхватил Иван Павлович.
— Он, однако, вовсе не застенчив, — шепнул ей на ухо граф.
— Вы его обласкали.
— Правда ваша, правда.
— А кто это, молодой человек, ваш главный начальник, при котором так мало значат труды и способности, а все зависит от протекции?
— Прошу прощения у вашего сиятельства: этот вопрос меня затрудняет.
— Не стесняйтесь! Мы здесь встретились просто у общей знакомой — милой и доброй дамы и можем говорить откровенно. Кто ваш главный начальник?
— Вы, ваше сиятельство.
— Как я!
— Точно так, ваше сиятельство: я служу в министерстве финансов.
— Ну, послушайте, — обратился граф по-французски к Марье Степановне, — он совершенно не застенчив.
Та сделала нетерпеливое движение.
— Отчего же я вас, Иван Павлович, никогда не видал? — спросил граф.
— Нет, вы изволили меня видеть, только не заметили. Я во все праздники являюсь и расписываюсь на канцелярском листе раньше многих.
— Да как же, наконец, ваша фамилия?
— Я называюсь N-ов.
— N-ов, — так я произношу?
— Точно так, ваше сиятельство.
— Ну, adieu, mon enfant, — обратился граф к даме, — и au revoir, monsieur N-ов.
Граф и его спутник простились, сели на своих коней и уехали.
Наблюдавший всю эту любопытную сцену офицер заметил, что Марья Степановна различила разницу посланного ей графом «adieu» от адресованного Ивану Павловичу «au revoir», но нимало этим не смутилась; что касается самого Ивана Павловича, то он при отъезде гостей со двора выстроился у окна и смотрел совсем победителем, а завитки его жестких, как сталь, волос казались еще сильнее наэлектризованными и топорщились кверху.
«Черт меня знает, на какое я налетел происшествие», — думал офицер и ощущал сильное желание как можно скорее расстаться с графом.
Глава шестая
То же самое, в свою очередь, испытывал и Канкрин. И ему, разумеется, не было теперь удовольствия ехать с глазу на глаз вдвоем с малознакомым щегольским офицером, который видел его в смешном положении,
Как только они выехали за Новую Деревню, на лужайку к Лесному, граф говорит:
— Ну, вы теперь отсюда куда же?
Офицер понял, что тот хочет от него отделаться, и сам этому случаю обрадовался.
— Я, — говорит, — хотел бы заехать к одному товарищу здесь, в Старой Деревне.
— Что же, и прекрасно, вы не стесняйтесь. А я поеду на Каменный навестить графа Панина .
Им дальше было не по дороге.
Граф остановил коня и крепко, дружески пожал офицеру руку.
Тот ощутил в этом пожатии целую скромную просьбу и в молчаливом поклоне умел выразить готовность ее исполнить.
— Спасибо, — отвечал Канкрин, и они расстались.
Граф, однако, обманул своего молодого друга — он не поехал к Панину, а возвратился домой и прошел к супруге. Графиня Екатерина Захаровна (рожденная Муравьева) в это время принимала у себя какого-то иностранца-пианиста, которого привез ей напоказ частый ее гость, известный в свое время откупщик Жадовский.
Графиня и Жадовский сидели и слушали артиста, который с величайшим старанием показывал им свое искусство в игре на фортепиано.
Граф даже не вошел в комнату, а только постоял в открытых дверях, держась обеими руками за притолки, а когда пьеса была окончена и графиня с Жадовским похлопали польщенному артисту, Канкрин, махнув рукою, произнес бесцеремонно «miserable Klimperei», и застучал своими галошами по направлению к своему темному кабинету.
Здесь он надел на лоб козырек от фуражки, служивший ему вместо тафтяного зонтика, и сел за работу перед большим подсвечником, в котором горели в ряд шесть свечей под темным абажуром.
На половине «кавалер-дамы» Екатерины Захаровны (так величал ее покойный граф) долго еще оставались откупщик и артист и раздавалась «miserable Klimperei», а граф все сидел и, может быть, обдумывал один из своих финансовых планов, а может быть просто дремал после прогулки на лошади. Но только возвратившийся домой спутник графа видел с своего балкона силуэт Канкрина на марли заставок очень долго, а утром, рана опять уже послышалась его скрипка. Это значило, что Канкрин встал, умылся и, вместо утренней молитвы, играет в своей темной уборной.
Значит, его настроение находится в полном порядке.
Глава седьмая
На другой день, при докладе, Канкрин обратился к директору департамента, Александру Максимовичу Княжевичу , и спросил: есть ли у него канцелярский чиновник по фамилии N-ов?
Княжевич этого наверно и сам не знал, но отвечал, что, кажется, будто такой есть.
Спросили у экзекутора , — оказалось, что действительно есть чиновник N-ов.
— А давно ли он служит и где воспитывался?
Отвечают, что служит уже около пяти лет (совершенно верно, как говорил сам Иван Павлович). А происходит он из небогатых курских дворян, мать его была в Судже акушеркою, а он обучался на средства какого-то благодетеля в курской гимназии и окончил курс.
Граф это выслушал и говорит:
— Я его видел. В курской гимназии хорошо воспитывают. У нас образованных молодых людей немного еще: нельзя ли нам его как-нибудь по службе поощрить?
А Александр Максимович Княжевич был иногда упрям и с странностями; он отвечал:
— У меня нет никаких вакансий.
Только тут же случился директор другого департамента, который был ловчее; этот и вызвался:
— У меня, — говорит, — ваше сиятельство, в одном отделении есть место помощника столоначальника, и мне образованный, скромный молодой человек очень нужен.
Канкрин поблагодарил этого директора, и место Ивану Павловичу тотчас дали.
Как он был рад — уж это можно представить, но только на другой день, по подписании приказа, директор призвал Ивана Павловича к себе и говорит:
— Есть ли у вас вицмундир?
Иван-Павлович отвечает:
— Никак, нет, ваше превосходительство: я занимал до сих пор неклассную должность и вицмундира себе не шил, да и сшить не за что.
— Ну теперь, — отвечает директор, — вы повышены, и на классной должности вам вицмундир необходим. Я назначу вам из канцелярских сумм полтораста рублей пособия, — извольте их получить и немедленно же закажите себе хороший вицмундир. Советую вам сделать его на Васильевском Острове у портного Доса . Он сам англичанин и всем англичанам работает. Его фраки очень солидно сидят, что для формы идет. Можете ему сказать, что я вас прислал: он и мне тоже работает. — А когда будете одеты, прошу ко мне явиться.
Дос сшил Ивану Павловичу такую вицмундирную пару, что тот сразу получил вид по крайней мере молодого сенатора.
— Чудесно сшито, — похвалил директор. — Теперь извольте же завтра представиться в этом вицмундире графу и поблагодарить его, так как вы вашим повышением обязаны непосредственному вниманию его сиятельства к вашим способностям и воспитанию.
«Эх, ты, черт возьми, какая загвоздка!» — подумал Иван Павлович.
Он и сам чувствовал в себе большую потребность благодарить графа, но, при воспоминании об обстоятельствах, которые предшествовали этому начальственному вниманию, мысли молодого человека путались. Ивану Павловичу казалось и смешно и даже как будто дерзко напоминать о себе графу предъявлением ему своей интересной самоличности. Иван Павлович думал так, что если он не пойдет благодарить, то это будет лучше: граф наверно не сочтет этого за непочтительность, а, напротив, похвалит его скромность; но директор понимал дело иначе и настоял, чтобы Иван Павлович непременно пошел представляться и благодарить.
Делать нечего, надо было повиноваться.
Глава восьмая
В нарочитый день, когда Канкрин принимал чиновников своего ведомства, стал перед ним в числе представлявшихся и Иван Павлович.
Только этот застенчивый человек, — сколько по скромности, столько же по тонкому расчету, — поместился ниже всех, в самом конце шеренги представлявшихся чинов. Этим Иван Павлович оказал скромность перед другими, более сановными лицами, а себе предуготовил ту выгоду, что, оставаясь последним, он мог принести свою благодарность министру наедине.
Действительно, так и пришлось: Канкрин отпустил по очереди всех представлявшихся, а потом подошел к последнему Ивану Павловичу и, не смотря ему в лицо, протянул руку, чтобы принять прошение.
Иван Павлович поклонился и молвил:
— Я, ваше сиятельство, не с прошением.
Канкрин вскинул на него глаза и проговорил:
— Что же вам угодно?
— Я являюсь, по приказанию директора, чтобы благодарить ваше сиятельство.
— За что?
— Я получил место…
— Прекрасно… я очень рад… Значит, вы его заслужили.
— Господин директор мне объявил, что вы сами изволили оказать мне в этом помощь.
— Очень может быть: вы мне помогали, а я вам помог. Это так и следовало. Желаю вам счастливо подвигаться вперед.