Страница:
Скажем кстати, что этот иностранный костюм, вводимый в России Петром I (в том числе и его голландская модель), “сложился под влиянием преимущественно французского дворянского костюма XVII века. К XVIII веку он получил общеевропейское признание. Франция стала почти единственной законодательницей новых форм костюма и законодательницей мод на долгое время”. Потому, несмотря на тонкую разницу между национальными вариантами европейской одежды (“саксонская”,“немецкая”, “венгерская”и т. д.), все они имели одинаковый крой, восходящий к французскому костюму, заимствованному Петром не непосредственно, а скорее опосредованно. И заявление британского инженера на русской службе Джона Перри о том, что в одежде царь следовал английской моде, лишний раз подтверждает вывод об универсальности французского образца. Французский костюм, на который ориентировался царь, называли ещё “воинственным”, поскольку он сложился под прямым влиянием армейской формы солдата. Пётр же как раз был приверженцем “строгого и простого военного стиля в одежде”, ценил её функциональность и не терпел украшательств. В этой связи вполне понятны гонения самодержца на “одежды весьма пышные и украшения драгоценные” московских бояр.
Иностранцы, посещавшие Московию в XV–XVII веках, неизменно отмечали “роскошное золотое платье дворян”, всадников, “одетых по-туземному самым блестящим образом”, “больших людей в парчовых халатах и шапках из чернобурых лисиц”, царя, восседавшего на престоле в золотой одежде, весившей двести фунтов. В особенности же путешественники обращали внимание на щегольство россиянок. Австрийский дипломат барон Августин фон Мейерберг свидетельствовал в XVII веке: “У женщин всех разрядов Московии все потребности состоят в… нарядах: выезжая куда-нибудь, они носят на своем платье доходы со всего отцовского наследства и выставляют напоказ все пышности своих изысканных нарядов”. В этой связи представляется ошибочным мнение Михаила Щербатова, будто бы современники Петра I более предков своих предались роскоши. Подтверждение неправомерности подобной оценки мы находим в России начала XX века, когда при дворе Николая II устраивались пышные костюмированные балы (Новый год по-итальянски, по-французски и так далее) – по общему признанию, самым роскошным маскарадом оказался как раз старорусский (1903 года), где монарх щеголял пудовым царским костюмом времен Алексея Михайловича.
Рассматривая преобразования первой четверти XVIII века, можно говорить не только о повсеместном введении в дворянской среде европейского костюма, но и о целой системе государственных мероприятий, направленных на запрет ношения стародавней московитской одежды и бороды. В ряду известных петровских кощунств находятся шутовские свадьбы, где бородатых шутов и их гостей умышленно наряжали в русское народное платье. Такое платье, представленное на свадьбе шутов, приняло в петровское время характер маскарадного.
Точно так же позднее, в XVIII веке, гимназистов и студентов наказывали, надевая на них крестьянскую, то есть русскую национальную одежду. Уместно в этой связи вспомнить, что Петр после поражения под Нарвой с горя облачается в крестьянский костюм, казня тем самым сам себя, и при этом плачет навзрыд.
Говоря о традиции древнерусского щегольства, уместно упомянуть героя былин богатыря-щапа (франта) Чурилу Пленковича, о котором рассказывается в известном “Сборнике Кирши Данилова”. Это типичный щеголь-красавец с “личиком, будто белый снег, очами ясна сокола и бровями черна соболя”, бабский угодник и Дон Жуан. Из всех персонажей русского эпоса он один заботится о своей красоте: поэтому перед ним всегда носят “подсолнечник” (зонт), предохраняющий лицо от загара. От красы, “желтых кудрей и злаченых перстней” Чурилы у жены одного князя “помешался разум в буйной голове, помутились очи ясные”. Дается в былине и описание его щегольских сапог на высоком каблуке: “Из-под носка соловей пролети, а вокруг пяточки яйцо кати”. Историк XVIII века Василий Татищев установил, что историческим прототипом Чурилы был князь Кирилл-Всеволод Ольгович (1116–1146): “Сей князь. много наложниц имел и более в веселиях, нежели расправах упражнялся. Чрез сие киевлянам тягость от него была великая и как умер, то едва кто по нем кроме баб любимых заплакал”. Факты свидетельствуют, что Петр I не только был знаком с былинами об этом древнем щеголе, но и беспощадно пародировал его: “У него все чины Всешутейшего собора звались Чурилами, с разными прибавками”.
Но не менее чем роскошь, бесила государя праздность в платье. А потому утверждение Михаила Богословского о том, что Петром I “европейская одежда взята без какого-либо отбора, только потому, что ее носили европейцы”, не вполне верно. В 1720-е гг. XVIII века в Санкт-Петербурге был оглашён следующий указ монарха: “Нами замечено, что на Невском проспекте и в ассамблеях НЕДОРОСЛИ отцов именитых, как-то: князей, графов и баронов, в нарушение этикету и регламенту штиля в гишпанских камзолах и панталонах щеголяют предерзко:
Господину Полицмейстеру САНКТ-ПЕТЕРБУРГА УКАЗАНО: иных щеголей с отменным рвением великим вылавливать, свозить в литейную часть и бить батогами, пока от гишпанских панталон и камзолов зело похабный вид не останется. На звание и именитость отцов не взирать, а также не обращать никакого внимания на вопли наказуемых”. Таким образом, из сферы европейских заимствований категорически исключалась испанская одежда.
Почему же один ее вид вызвал у царя такую отчаянную реакцию? Дело в том, что именно праздность отличала “гишпанские камзол и панталоны”, восходящие отнюдь не к военному, но к цивильному костюму. Так же, как и французский, испанский костюм состоял из камзола, широкополой шляпы, кружевного воротника и манжет, но “нижняя его часть носила совершенно иной характер: широкие панталоны доходят до колен, на ноги надеваются длинные чёрные чулки, которые прикрепляются к панаталонам особыми подвязками, отделанными кружевом, и шёлковые башмаки с бантами или розетками из кружев или цветного шёлка”.
Немецкий историк культуры Герман Вейс пояснил, что жилет (или, как его называли, безрукавный камзол), узкие или широкие штаны до колен, перетянутые на талии широким цветным кушаком; чулки; остроносые башмаки без каблуков и длинные кожаные гетры на пуговицах еще долго были в моде. Появление в таком костюме на публике воспринималось Петром чуть ли не как нарушение общественного порядка, заслуживающее “отменного рвения” самого полицмейстера Санкт-Петербурга. Именно за это полагалось бить батогами, несмотря на “вопли наказуемых”. Такие, по нашему мнению, не вполне адекватные меры связаны, по-видимому, с категоричностью и импульсивностью Петра, его горячностью в отстаивании собственной позиции. (“Пётр скор на расправу” – говорили о нём). Кроме того, царь действительно видел опасность в распространении такого “предерзкого” щегольства, олицетворением которого и был для него “гишпанский” костюм.
Очевиден и воспитательный аспект этого петровского указа. То обстоятельство, что слово “недоросли” выделено здесь крупным шрифтом, позволяет рассматривать это повеление императора в ряду его узаконений о молодом поколении. Вместе с тем, Пётр уточняет направленность своего законодательного акта – он апеллирует именно к недорослям именитых отцов, как-то: князей, графов и баронов. Таким образом, он впервые говорит о явлении, которое впоследствии, уже в XX веке, получит название “плесени” или “золотой молодёжи”. И характерно, что названная прослойка молодёжи, спрятавшаяся за спины богатых и чиновных отцов, нередко ассоциируется у Петра с щегольством.
Показательно в указе замечание: “На звание и именитость отцов не взирать”. И это не просто фраза, это – осознанная государственная позиция, отвергавшая всяческую семейственность и оценивавшая человека исключительно по его “годности”, то есть по личным заслугам. На таких принципах построено всё законодательство эпохи (и прежде всего, знаменитая “Табель о рангах”, 1722 года). И в жизни царь карал нарушителей, невзирая на чиновную родню. Вот лишь один только факт: он примерно наказал племянника прославленного фельдмаршала Бориса Шереметева, посмевшего вместо того, чтобы отправиться на учёбу за границу, жениться на дочери князя-кесаря Федора Ромодановского.
Царь говорит в своём указе и о нарушении молодцами в “гишпанских” костюмах этикета и “регламента штиля” того времени. О каком этикете идёт здесь речь? Ведь придворный этикет, церемонии вообще стесняли Петра. Так, датский посланник Юст Юль отмечал: “О церемониях он не заботится и не придаёт им никакого значения или по меньшей мере делает вид, что не обращает на них внимания. Вообще, в числе его придворных нет ни маршала, ни церемониймейстера, ни камер-юнкера, а аудиенция моя скорее походила на простое посещение, нежели на аудиенцию”. А Михаил Богословский описал мучения императора на церемонии приёма персидского посла в августе 1723 года: “Он сильно потел от волнения и часто нюхал табак, когда посол произносил длинную высокопарную речь и когда он затем по восточному обычаю пополз по ступеням трона, чтобы поцеловать руку императора. С большим облегчением он вздохнул и выбежал из тронной залы, как только эта утомившая его церемония кончилась”.
По всей видимости, говоря об этикете, Пётр имел в виду распространённые в то время правила морали и светских манер, служившие для российских дворян своеобразным кодексом поведения. Одно из таких руководств – рукопись, переписанная рукой петербургского немца, стихотворца и переводчика, панегириста Петра I Иоганна-Вернера Паузе, где также содержатся прямые инвективы против щегольства детей богатых отцов: “Если родители подарят новое платье – не хвастай им, и не скачи перед другими от радости: это пристойно обезьянам и павлинам. Богатый хвастун в красных своих платьях поношает беду и нищету их и людей ненавистных учинит. Поэтому юношам прилично носить скромное платье”.
Этикет того времени, помимо ношения европейских одежд, включал исполнение французских, немецких и польских танцев (показательно, что в училище Эрнста Глюка в Москве в 1703 году был специальный предмет “Танцевальное искусство и поступь французских и немецких учтивств”), свободное владение иностранными языками, а также умение писать и говорить красноречиво. Пётр I, не обладая сам в достаточной мере светскими манерами, хотел видеть их у своих подданных. Он даже составил инструкцию, которой должны были руководствоваться при дворе. Впрочем, её пункты звучат довольно обыденно: “Не разувая, сапогами или башмаками, не ложит(ь)ся на постели”; “Кому будет дана карта с нумером постели, то тут спать имеет. Не переноси постели ниже другому дать, или от другой постели взять”.
Издавались и руководства к сочинению писем на все случаи жизни, вроде книги “Приклады, како пишутся комплименты разные” (1708 г.). Особое место здесь занимали галантные “Поздравительные письма к женскому полу”.
Из подобных компонентов и складывался “регламент штиля” эпохи, куда “гишпанские камзол и панталоны” просто не вписались. И, действительно, мы не располагаем данными, чтобы кто-либо после названного указа облачился в подобные одежды. Но дело не только в этом. Важен сам принцип – монарх присваивает себе право вводить, разрешать или же запрещать ту или иную моду на одежду. Достаточно объявить неугодное платье “предерзким щегольством” – и проблема решена.
Однако Петр воспринимал как щеголей, хотя и не столь “предерзких”, и тех молодых людей, кого Николай Гоголь назвал впоследствии “французокафтанниками” (вспомним, с каким изуверством монарх испачкал французский костюм сына богатого отца!). Особенно значимо свидетельство Ивана Голикова о негативной оценке императором “так называемых петиметров, которых почитал он за людей негодных и ни к чему не способных”. Слово “петиметр” в XVIII веке обозначало фата, щеголя, обязательно галломана, высокомерного молодого человека с претенциозными манерами. Хотя Голиков употребляет понятие “петиметр” применительно к петровскому времени, думается, однако, что в российский культурный обиход оно вошло позднее (впервые фиксируется в 1750 году в комедии Александра Сумарокова “Чудовищи”), причем, особенно после полемики вокруг сатиры Ивана Елагина 1753 года, с явственным пренебрежительным оттенком.
Согласно мнению историка Льва Гумилева, при Петре I о петиметрах говорить рано: “из Европы брали только технические нововведения”, петиметры же только “при Екатерине занимали крупное положение и укрепились”. И Василий Ключевский, характеризуя этапы развития российского дворянина, при рассмотрении первой четверти XVIII века говорит только о распространенности типа “петровского артиллериста и навигатора с его военно-технической выучкой”; господство же щегольства и галломании он связывает с более поздним периодом, выделяя здесь тип “елизаветинского петиметра с его светской муштровкой”.
Как же в самом деле воспринимали Францию и парижские моды Петр и его окружение? В свое время авторитетные российские исследователи академик Яков Грот и Фридрих (Федор) Мартенс категорично утверждали, что Петр якобы не любил Францию и “не чувствовал никакого расположения к французскому народу”. Это мнение по меньшей мере спорно, если учесть ту настойчивость, с какой царь добивался не только нормализации русско-французских отношений, но даже максимально тесного сближения двух стран, включая династический брак: во время трехмесячного пребывания во Франции в 1717 году Петру пришла мысль о возможном браке его дочери Елизаветы и Людовика XV, которому в то время исполнилось шесть лет.
Петр не мог не ценить французскую культуру. “Добро перенимать у французов художества и науки…”, – говорил он. Это во Франции, славившейся в XVII–XVIII веках своими салонами, в которых собирались и вели беседы выдающиеся деятели науки, искусств и политики, у Петра окончательно созрел замысел ассамблей. С влиянием Франции связывают и произошедшую в России эмансипацию женщины. Однако быт и нравы французского придворного общества претили русскому монарху. Из всех европейских стран, по которым путешествовал Петр, пожалуй, именно Франция ассоциировалась у него с роскошью и щегольством – да это и понятно: Париж славился необычайной пышностью двора и королевских приемов. Герцог Луи де Рувруа Сен-Симон сообщил: “Он прибыл в Лувр, обошел все покои королевы-матери и нашел их слишком великолепно убранными и освещенными, опять сел в карету и отправился в отель де Ледигьер. И здесь назначенные для него покои он нашел слишком нарядными и тотчас приказал поставить свою походную кровать в гардеробной”.
По преданию, на приеме в Париже, во дворце вдовствующей королевы, Петр, отведав вина, сказал: “Пить умеют, только сильно роскошничают, и неудобь ярко освещено”. Сен-Симон продолжил: “Роскошь, какую он здесь нашел, очень изумила его; он изъявил сожаление о короле Франции, и сказал, что он с прискорбием видит, что роскошь эта скоро погубит ее”. Современники приводят и высказывания Петра о Париже: “Город сей рано или поздно от роскоши и необузданности претерпит великий вред, а от смрада вымрет,” или: “Париж воняет”. Царь наотрез отказался ездить в дворцовых каретах и поразил французов видом импровизированного русского тарантаса, сооруженного по его приказанию из кузова одноколки, который он поставил на каретный ход. Он не досмотрел парад французской гвардии, ибо ему, как природному солдату, были чужды блеск и мишура придворных манекенов. “Я видел нарядных кукол, а не солдат!” – заявил Петр.
Показательно, что в законодательнице мод, Франции, Петр отнюдь не щеголял изысканной одеждой. Сохранился любопытный анекдот: “В бытность в Париже он решился одеться по-тамошнему, но когда примерил наряд, голова его не могла выдержать тяжести парика, а тело утомлено было вышивками и разными украшениями. Обрезав кудри парика по-русски, он пришел ко двору в старом своем коротком сером кафтане без галунов, в манишке без манжет, со шляпою без перьев и черной кожаной через плечо портупее. Его новая одежда, странная и никогда не виданная французами, восхитила их, по его отъезде из Парижа они точно ввели ее в моду под названием наряд дикаря”.
Василий Нащокин обратил внимание на то, что царский указ о запрещении чрезмерной роскоши (“чтоб золота и серебра не носить”) был опубликован “сразу же по прибытии государя из Франции”.
Однако русская знать благоговела перед французской модой и с удовольствием носила наряды в парижском вкусе. Тон здесь задавала сама монархиня Екатерина Алексеевна, постоянно следившая за новинками из Парижа: знаменательно, что ее одежда и карета для коронационных торжеств были также привезены из Франции.
Говоря о посетителях петровских ассамблей, литератор XIX века Евгений Карнович утверждал, что они “смахивали по внешности на версальских маркизов и маркиз – первых щеголей своего времени”. А наша современница Катерина Стасина сообщила даже, что сам царь требовал от своих приближенных являться на ассамблеи одетыми по последней французской моде. Думается, однако, что таких модников Петр не особенно жаловал. Обратимся к гениальному историку – Пушкину. В его повести “Арап Петра Великого” изображен галломан Корсаков. Этот модник, ездивший представляться царю, возомнил, что Петр “приятно поражен вкусом и щегольством его наряда”. Ошибка, тем не менее, обнаружилась уже на ближайшей ассамблее: Петр сам подошел к нему и сказал: “Послушай, Корсаков… штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя намного богаче. Это мотовство; смотри, чтобы я с тобой не побранился”.
Ключ к разгадке проблемы находится в написанном Петром I уставе “О достоинстве гостевом на ассамблеях быть имеющем”. Здесь прямо сказано: “Перед появлением публичным гостю надлежит быть… обряженным весьма, но БЕЗ ЛИШНЕГО ПЕРЕБОРУ (курсив наш – Л.Б.), окромя дам прелестных, коим дозволяется умеренною косметикою образ свой обольстительный украсить, а особливо грацией, весельем и добротою от грубых кавалеров отличными быть”. Таким образом, “лишний перебор” в наряде, о котором идет здесь речь, – это, надо полагать, и есть щегольство, недостойное мужчины. И такое щегольство Петр категорически не приемлет.
Впрочем, к модникам чиновным монарх был весьма снисходителен. Достаточно назвать бывших у него в фаворе Петра Толстого, Бориса Шереметева, Федора Головина, Павла Ягужинского и других, облачавшихся в богатые модные французские костюмы. А чего стоят щегольское убранство дворцов “полудержавного властелина” Меншикова или роскошества сибирского губернатора Матвея Гагарина, которые Петр так долго терпел! К тому же император не жалел никаких средств на дворцовые издержки своей супруги, в том числе и на одежду ее слуг и челяди. Это заставило Михаила Щербатова высказать суждение, что Петр “среди богатых людей из первосановников его Двора… побуждал некоторое великолепие в платьях”. И в этом нет никакого противоречия, ибо царь прямо связывал “убор” человека с его положением в иерархии чинов. Тем самым утверждалась мысль о служебной маркированности платья (поскольку несоответствие наряда чину каралось даже репрессивными мерами). Петр говорил: “Напоминаем мы милостиво, чтобы каждый… наряд, экипаж и либерею имел, как чин и характер требует. По сему имеют все поступать, и объявленного штрафования остерегаться”. Подобное положение дел имело на Руси давнюю традицию: в старину чем богаче были наряды, тем более выказывалась через них знатность рода. Монаршим указом еще во второй половине XVI века было строго запрещено людям без состояния рядиться в пышные одежды.
Идеи Петра I логически развил Иван Посошков, который в “Книге о скудости и богатстве” (1724) выдвинул проект облачения каждого сословия в своего рода униформу, строго соответствующую чину и состоянию каждого. Посошков резюмировал: “А буде кто оденется не своего чина одеждою, то наказание ему чинить жестокое”. Проект Посошкова предписывал каждому сословию, какие ткани носить. При этом ношение самых дорогих “щегольских” заморских тканей – парчи с золотом и “испещрением разных цветов”, а также золотых пуговиц, позументов и шнурков было привилегией высшего дворянства.
В этом же ключе может быть рассмотрено резко отрицательное отношение Петра к нечиновным и несостоятельным щеголям. “Сей Отец подданных, – сообщает Иван Голиков, – если усматривал кого, а особливо из молодых людей, богато одетого и в щегольском экипаже едущего, всегда останавливал такового и спрашивал, кто он таков? Сколько имеет крестьян и доходов? И буде находил такие издержки несоразмерные доходам его, то, расчисля по оным, что таких излишеств заводить ему не можно, наказывал, смотря по состоянию, или журьбою, или определением на некоторое время в солдаты, матросы и проч., а мотов обыкновенно отсылал на галеры на месяц, два и больше”.
Отношение Петра Великого к щегольству ярче всего иллюстрирует следующий эпизод из его жизни: “Однажды Екатерина стала восторгаться, увидев своего супруга не в обычном простом и бедном платье, а в кафтане с серебряным шитьем, и выразила желание всегда его видеть так одетым. Петр не замедлил охладить восторги своей подруги. “Безрассудное желание, – сказал он, – ты того не представляешь, что все таковые и подобные издержки не только что излишни и отяготительны народу моему; но что за такое недостойное употребление денег народных еще и отвечать буду Богу, ведая при том, что государь должен отличаться от подданных не щегольством и пышностью, а менее еще роскошью, но неусыпным ношением на себе бремени государственного и попечением о их пользе и облегчении”…[1]
Несостоявшаяся царица. Анна Монс
Более чем на десять лет она овладела сердцем Петра I, который даже собирался сделать ее русской царицей. Ее звали Анна Монс (1672–1714).
Семья Монсов, жившая с конца XVII века в Москве, в Немецкой слободе, пыталась отыскать свою родословную во Франции или во Фландрии. Свидетельство тому – фамилия Монс де ла Круа, под которой Монсы выступали при царском дворе. Однако историки установили, что семейство это вестфальского происхождения, и его притязания на звание галльских дворян неосновательны.
До переезда в Немецкую слободу глава семейства Иоганн Монс жил в городе Минден на реке Везер и занимался то ли винной торговлей, то ли игрой в карты, то ли бондарными делами. Попав же в Московию, он сосредоточился на виноторговле и содержании гостиницы, а также стал поставщиком товаров для царской армии. Монсам покровительствовал друг царя адмирал Франц Якоб Лефорт.
После смерти Иоганна остались вдова, Матильда, и четверо детей: Матрена (по мужу Балк), Анна, Виллим и Филимон. За долги пришлось отдать мельницу и лавку, но дом с “аустерией” (гостиницей) остался за вдовой.
Мемуаристы обращали внимание на свойственную Монсам внешнюю привлекательность, дух взаимовыручки, умение постоять друг за друга в трудную минуту. Это была на редкость сплоченная, дружная семья. Но нельзя не сказать еще об одном объединяющем их свойстве: стремлении к роскоши любой ценой. Причем стремление это было заложено в Монсах-детях, можно сказать, на генетическом уровне, поскольку им в полной мере обладала воспитавшая их мать, Матильда Монс. Историк и литератор XIX века Михаил Семевский отметил такие ее качества, как “вечное недовольство своим достатком, ненасытная алчность новых и новых благ, попрошайничество, заискивание у разных новых лиц, умение найти благотворительных себе особ”. Властная, хитрая, расчетливая, она старалась извлечь максимальную выгоду из ухаживания за своими дочерьми. Ее небезосновательно называли не матерью, а сутенершей.
Анна Монс – знаковая фигура не только Немецкой слободы, но и всей европейской культуры, проникшей в Московию. Воспитанная в иной вере и в иной культуре, Анна, по всей вероятности, была равнодушна к России и ее судьбам. Зато она восхищалась Западом, и, конечно, немалая доля симпатий к западному миру была вложена в Петра не только Лефортом, но и Анной Монс.
Как остроумно заметил писатель Даниил Мордовцев, из любви к Анхен “Петр особенно усердно поворачивал старую Русь лицом к Западу и поворачивал так круто, что Россия доселе остается немножко кривошейкою”.
Известен факт, что Петр произвел свое знаменитое брадобритие бояр после ночи, проведенной с Монс. Конечно, царь вынашивал этот план давно, но, кто знает, может быть, смех его возлюбленной над старозаветными бородами был как раз дополнительным стимулом, вооружившим его ножницами. Отмечалось также, что указ Петра от января 1700 года о ношении женщинами немецкого платья был навеян самодержцу нарядами Анны. Конечно, мы далеки от вывода, над которым в свое время иронизировал Федор Достоевский, что Петр, единственно, чтобы понравиться Анне Монс, совершил свою великую реформу. Разумеется, это не так. Тем не менее, роль этой женщины в истории не стоит и умалять.
Семья Монсов, жившая с конца XVII века в Москве, в Немецкой слободе, пыталась отыскать свою родословную во Франции или во Фландрии. Свидетельство тому – фамилия Монс де ла Круа, под которой Монсы выступали при царском дворе. Однако историки установили, что семейство это вестфальского происхождения, и его притязания на звание галльских дворян неосновательны.
До переезда в Немецкую слободу глава семейства Иоганн Монс жил в городе Минден на реке Везер и занимался то ли винной торговлей, то ли игрой в карты, то ли бондарными делами. Попав же в Московию, он сосредоточился на виноторговле и содержании гостиницы, а также стал поставщиком товаров для царской армии. Монсам покровительствовал друг царя адмирал Франц Якоб Лефорт.
После смерти Иоганна остались вдова, Матильда, и четверо детей: Матрена (по мужу Балк), Анна, Виллим и Филимон. За долги пришлось отдать мельницу и лавку, но дом с “аустерией” (гостиницей) остался за вдовой.
Мемуаристы обращали внимание на свойственную Монсам внешнюю привлекательность, дух взаимовыручки, умение постоять друг за друга в трудную минуту. Это была на редкость сплоченная, дружная семья. Но нельзя не сказать еще об одном объединяющем их свойстве: стремлении к роскоши любой ценой. Причем стремление это было заложено в Монсах-детях, можно сказать, на генетическом уровне, поскольку им в полной мере обладала воспитавшая их мать, Матильда Монс. Историк и литератор XIX века Михаил Семевский отметил такие ее качества, как “вечное недовольство своим достатком, ненасытная алчность новых и новых благ, попрошайничество, заискивание у разных новых лиц, умение найти благотворительных себе особ”. Властная, хитрая, расчетливая, она старалась извлечь максимальную выгоду из ухаживания за своими дочерьми. Ее небезосновательно называли не матерью, а сутенершей.
Анна Монс – знаковая фигура не только Немецкой слободы, но и всей европейской культуры, проникшей в Московию. Воспитанная в иной вере и в иной культуре, Анна, по всей вероятности, была равнодушна к России и ее судьбам. Зато она восхищалась Западом, и, конечно, немалая доля симпатий к западному миру была вложена в Петра не только Лефортом, но и Анной Монс.
Как остроумно заметил писатель Даниил Мордовцев, из любви к Анхен “Петр особенно усердно поворачивал старую Русь лицом к Западу и поворачивал так круто, что Россия доселе остается немножко кривошейкою”.
Известен факт, что Петр произвел свое знаменитое брадобритие бояр после ночи, проведенной с Монс. Конечно, царь вынашивал этот план давно, но, кто знает, может быть, смех его возлюбленной над старозаветными бородами был как раз дополнительным стимулом, вооружившим его ножницами. Отмечалось также, что указ Петра от января 1700 года о ношении женщинами немецкого платья был навеян самодержцу нарядами Анны. Конечно, мы далеки от вывода, над которым в свое время иронизировал Федор Достоевский, что Петр, единственно, чтобы понравиться Анне Монс, совершил свою великую реформу. Разумеется, это не так. Тем не менее, роль этой женщины в истории не стоит и умалять.