[Далее от слов: Штабные генералы, возбужденные воспоминанием о легкости победы под Тарутиным, настаивали у Кутузова об исполнении требования Дорохова, кончая: Казаки из отряда Дорохова доносили, что они видели гвардию французов, шедшую по дороге в Боровск близко к печатному тексту. T. IV, ч. 2, гл. XV.]
   Был 12-й час ночи.506 Генералы и партизаны, собравшись у Дохтурова, <с волнением обсуживали> дело. Было несомненно, что вся армия французов шла из Москвы по неожиданному направлению. Писали донесение Кутузову. Молодой, бравый офицер был призван к генералам, маленький, толстенький, аккуратненький Дохтуров507 долго ничего другого не хотел слышать, как исполнение данного ему приказания – атаки Фоминского. Он согласился только отложить, послав, как можно скорее, донесение в штаб.
   – Скачи, что есть мочи, и подай в штаб, – сказал он офицеру, подавая ему конверт.
   – Такого важного известия не было во всю войну, – вставил Дорохов.
   – Прямо в Главный штаб. Дежурному генералу. Разбуди всех.
   – Слушаю-с, – отвечал офицер, уж вперед обдумывая, как он возьмет по-казацки запасных лошадей с тем, чтобы сделать эти 27 верст до штаба.
   Ночь была темная, теплая, осенняя. Шел дождик уж 4-й день. Везде была грязь. Болховитинов верхом на своей лошади, сопутствуемый казаком, в поводу508 державшим двух других, скакал, не переводя духа, нагнувшись вперед и работая нагайкой.
   Проскакав верст 7, он пересел на казачью лошадь, пересел еще, забыв пароль в Тарутине, пролетел мимо часовых один – казаки его задержали – и ко вторым петухам, весь мокрый, грязный и запыхавшийся, был в Леташевке у избы, на плетневом заборе которой была вывеска: «Главный штаб».
   Он бросил лошадь, вошел в сени.
   – Дежурного генерала скорее, очень важное, – проговорил он денщику и вошел в растворенную дверь.
   <Дверь Коновницына никогда не затворялась с тем, чтобы ночью не было задержки, и всем адъютантам посланным велено было будить его самого и сейчас же. Болховитинов знал это и пошел прямо к переднему углу, в котором, накрывшись головой, спал генерал>.
   – С вечера нездоровы очень, третью ночь не спят, – заступнически прошептал денщик. – Уж вы капитана разбудите сначала.509
   Но Болховитинов не слушал.510
   – Очень важное, от генерала Дохтурова.
   – Ну, постойте, постойте, он511 больнешенек, – сказал, поднявши голову, офицер, указывая на спящего человека.
   Спавший512 человек был П. П. Коновницын – «человек, отличавшийся весьма небольшими умственными способностями и еще меньшими сведениями», как говорят нам его современники. П. П. Коновницын без сомнения имел полное право сказать то же самое и про513 тех, кто говорил это, и тогда бы мы не знали, кому верить, но П. П. Коновницын не говорил этого, потому что он так же, как Дохтуров, был человек514 скромный. Из деятельности же этого человека мы не видим ни огран[иченности] умственных способностей,515 мы видим, напротив, в этом человеке, как и Дохтурове, тихое, незаметное, мужественное исполнение своего дела и вследствие этого наваливание самого тяжелого и нужного дела на его плечи. С тех пор, как Коновницын сделан был дежурным генералом, он спал не иначе, как одетый и с раскрытой дверью, в которую без доклада мог входить каждый и каждую минуту будить его. И это он сделал не один раз, чтобы удивить кого-нибудь, но, сочтя это раз своим долгом, он делал это постоянно516 в продолжение месяцев. Только человек, понимающий устройство военной машины, поймет значение517 этого518 распоряжения и поймет, что дежурный генерал, спящий всегда с открытой дверью и в сражении всегда стоящий под огнем, что всегда делал Коновницын, есть шестерня машины, гораздо более существенная, чем та шумиха, которая выскакивает вперед с знаменем или крестами или пишет проекты и диспозиции.519 А между тем и Коновницын, и Дохтуров только как бы из приличия внесены в список так называемых героев 12-го года: Барклаев, Ермоловых, Раевских, Милорадовичей, Платовых.
   Щербинин,520 имея на то разрешение своего генерала,521 взял конверт. Ему не хотелось будить Коновницына, на которого было страшно смотреть с вечера, так он был болен. Он только что заснул и спал крепко. В комнате было темно.
   – Да в чем дело? – спросил Щербинин шопотом.
   Болховитинов запыхавшимся голосом рассказал, как по всем донесениям очевидно, что Наполеон вышел из Москвы и уже прошел Фоминское, направляясь к Малому Ярославцу. Щербинин, не отвечая,522 встал,523 босиком подошел к печурке, где у него были сернички. Денщик вырубил огня.
   – Ах, проклятые! Как я этих прусаков терпеть не могу, – сказал Щербинин.
   При свете искор Болховитинов видел в переднем углу спящего человека в ночном колпаке. Когда сернички загорелись о трут, Щербинин зажег сальную свечку, с подсвечника которой, побежали облеплявшие [?] ее прусаки, и осмотрел вестника. Болховитинов был весь в грязи, и рукавом, обтираясь, размазывал себе лицо.
   – Да кто доносит? Дохтуров. Кажется, Дохтуров. Нечего делать, надо будить. – Щербинин подошел и тронул рукой Коновницына. Красивое, твердое, но бледное лицо поднялось тотчас же.
   – Ну что такое? Вы от кого? – неторопливо,524но тотчас же спросил он, мигая глазами от света.
   Слушая донесение офицера, Коновницын распечатал и прочел. Едва прочтя, он опустил ноги в шерстяных чулках и стал одеваться, снял колпак и, причесав виски, надел фуражку.
   – Ты скоро доехал? Пойдем к Толю, и лошадь к Светлейшему.
   Коновницын видел то, что дело это большой важности и что нельзя медлить. Хорошо ли или дурно это было, он не думал и не спрашивал себя. Его это не интересовало. На всё дело войны он смотрел не умом, не рассуждениями, а чем-то другим. В душе его глубоко невысказанное было убеждение, что всё будет хорошо; но что этому верить не надо и тем более говорить, а надо делать свое дело. И это свое дело всегда стояло ему перед глазами.
   Выходя из избы в сырую, темную ночь, он нахмурился частью от головной усилившейся боли, частью от неприятной мысли, пришедшей ему, о том, как теперь взволнуется всё это гнездо штабных, влиятельных людей при этом известии, как будут предлагать, спорить, приказывать, отменять. И это предчувствие неприятно ему было, хотя он и знал, что без этого нельзя было.
   Действительно, Ермолов и Толь, к[оторым] он сообщил известие, тотчас же заспорили, каждый иначе понимая значение известия, и Коновницын, молча и устало слушавший их, напомнил, что надо идти к Светлейшему.
   _________
   Кутузов, как и все старые люди, мало спал по ночам. Он днем часто неожиданно задремывал; но ночи он525 лежал, как и всегда, в сюртуке, не раздеваясь, на своей постели и думал. Так он526лежал теперь на своей кровати, облокотив тяжелую, большую,527изуродованную голову на пухлую руку, и думал, открытым одним глазом присматриваясь к темноте.
   С тех пор как Бенигсен, переписывавшийся с государем и имевший более всех силы принуждать главнокомандующего к бесполезным наступательным действиям, уехал, Кутузов был спокойнее в том отношении, что его не заставят участвовать в наступательных действиях. Урок Тарутинского сражения и кануна его, болезненно памятный Кутузову, тоже должен был подействовать.
   «Они должны понять, что мы только можем проиграть, действуя наступательно. Терпенье и время – вот мои воины-богатыри». Кутузов528 знал, что не надо срывать яблоко, пока оно не созреет. Оно само упадет, когда будет зрело, а сорвешь зелено, не будет ни яблока, ни еды. Он, как опытный охотник, знал, что зверь ранен смертельно в Бородинском сражении. Молодежи хочется бежать, посмотреть, как они его убили. «Подождите. Он изойдет кровью. Всё маневры, всё наступления», думал он. «К чему? Всё отличиться, точно что-то веселое есть в том, чтоб драться. Счастливо победить, а не драться. А они точно дети, от которых не добиться толку, как было дело, оттого, что все хотят доказать, что они умеют драться. Да не в том дело.529Всё отличиться. – Когда нужно было драться – в Бородине, кто убедил их в том, что сражение не проиграно, а выиграно. Они хотели бежать, когда надо было стрелять, а теперь наступление. И какие искусные маневры предлагали мне. Им кажется, что, когда они выдумали две, три случайности (он вспомнил об общем плане из Петербурга), они выдумали их все. А их всех – нет числа».
   Теперь Кутузов знал, что Наполеон погиб, и он ждал530 очевидных доказательств этой погибели, ждал их уж месяц, и чем дольше проходило время, тем нетерпеливее он становился. Лежа на своей постели, в свои бессонные ночи он531 делал то самое, что делала эта молодежь – генералы, за что он упрекал. Он придумывал всевозможные случайности, в которых выразится эта верная, уже совершившаяся погибель Наполеона. Он придумывал эти случайности, так же как и молодежь, но только с той разницей, что он ничего не основывал на этих предположениях и что он видел их не две, три, а тысячи. Чем дольше он думал, тем больше их представлялось. Он придумывал всякого рода532 движения Наполеоновской армии, всей или частей ее к Петербургу, на него, в обход его, придумывал – одно, чего он больше всего боялся – чтобы Наполеон не стал бороться против него его же оружием, чтобы он остался в Москве выжидая; придумывал даже движение назад по дороге, параллельной той, по которой он шел; но одного, чего он не мог предвидеть, это того, что совершилось, того безумного, судорожного метания войска Наполеона в продолжение первых 11 дней его выступления из Москвы, метания, которое погубило его, которое сделало возможным то, о чем, зная, что Наполеон погиб, – никогда не смел думать Кутузов. Но все-таки он знал, что Наполеон погиб, и чем дальше шло время, тем с большим нетерпением ждал выражения этой погибели. Донесения Дорохова о дивизии Брусье,533 известия от партизанов о бедствиях армии Наполеона, слухи о сборах к выступлению – всё это могло казаться важным для молодежи, но не для Кутузова. Он с своей 60-летней опытностью знал, какой вес надо приписывать слухам, знал, как способны люди, желающие чего-нибудь, группировать все известия так, что они как будто подтверждают желаемое, и упускать всё противуречащее. И чем больше желал этого Кутузов, тем меньше он позволял себе этому верить.
   Но он желал этого страстно, единственно534 желая этого душою. Это была его одна цель, одна надежда. Всё остальное было для него привычное исполнение жизни. Как он ни казался иногда занятым, тронутым – это была привычка, о которой он не думал теперь, по бессонным, уединенным ночам. Такими привычками были для него женщины, они в его [1 неразобр.] физическое проявление, радость его при известии о Тарутинской победе. Он поздравлял и благодарил войска, как будто с чувством, но это всё было только привычное отражение окружающих их предметов. Но погибель французов, предвиденная, постигнутая вперед, было его душевное, единственное желание.
   Когда он думал о том, как совершится это, он приходил в беспокойство,535вставал и ходил по избе и опять ложился. В ночь 11 октября он лежал, облокотившись на руку, и думал об этом.
   «Опять, опять! » подумал он, чувствуя охватывавшее его волнение. И, приподняв голову, он окликнул в соседнюю комнату.
   – Казачок! Катя! – проговорил он.
   – Что прикажете?
   – Дай лимонаду, коли не спишь.
   В соседней комнате зашевелилось, но в то же время и в сенях послышались шаги Толя, Коновницына и Болховитинова.
   – Войди, войди, голубчик. Что новенького? – окликнул их фельдмаршал.
   Пока лакей зажигал свечу, Толь быстро, взволнованно рассказывал содержание известий. Несмотря на волнение страха предаться напрасной радости, которое испытывал Кутузов, слушая Толя, в голове его мелькнула та же мысль, как и в голове Коновницына. «Ну, теперь держись, подумал он, замучают проэктами».
   – Кто привез? – спросил Кутузов с лицом, поразившим Толя, когда загорелась свеча, своей холодной строгостью. Кутузов употреблял все душевные силы, чтобы удержать выражение охватившей его восторженной радости.
   – Не может быть сомнения, Ваша Светлость.
   – Позови, позови его сюда.
   Кутузов сидел, опустив одну ногу с кровати и навалившись большим животом на другую, согнутую ногу. Он прищуривал свой глаз, чтобы рассмотреть посланного.
   – Скажи, скажи, дружок, – сказал он, всё нагибаясь ближе к Болховитинову,536как будто на лице его он хотел прочесть то, что мучило и радовало его. – Какие ты привез мне весточки. – А? Наполеон из Москвы ушел? Воистину так?
   Болховитинов537 начал подробно доносить, сначала не то, что ему было приказано.
   – Говори, говори скорее, – не томи душу, перебил его Кутузов.
   Болховитинов538 рассказал всё, ожидая приказания.
   Толь начал было говорить что-то, но Кутузов перебил его. Он хотел сказать что-то; но вдруг лицо его сщурилось, сморщилось, он захлюпал от слез и, оставив то, что он хотел говорить Толю, повернулся в противную сторону к красному углу избы, черневшему от образов. Он сложил руки и сквозь слезы сказал:
   – Господи! Создатель мой! Внял ты молитве нашей… Спасена Россия. Благодарю тебя, господи.
   Так думал и говорил539 хитрый, развратный царедворец Кутузов.
   ________
   540 Мелькнувшая и Коновницыну и Кутузову одна и та же мысль о том, что известие о движении французов будет источником бесконечного количества проэктов, предположений, интриг, вполне оправдалась. Со времени этого известия и до конца кампании вся деятельность Кутузова заключается только в том, чтобы властью, хитростью, просьбами удержать свои войска от бесполезного наступления. Дохтуров идет к М[алому] Я[рославцу], но Кутузов медлит и отдает приказание об очищении Калуги, отступление за которую представляется ему весьма возможным. Кутузов один во всей армии понимает то, что добивать мертвого зверя бесполезно541 и вредно.
   И действительно, несмотря на то, что Кутузов везде отступает, неприятель везде отступает точно так же.
   Но что бы было, ежели бы Дохтуров не поспел вовремя в Малый Ярославец? – спросят те, которые читали описания историков, доказывавших какой-то маневр, искусный маневр Кутузова, противудействовавший другому искусному маневру Наполеона.542
   Что бы было, ежели бы я не поддержал падающего солнца?
   Отвечать на этот вопрос нельзя, потому что того, о чем спрашивается, никогда не было, а придумано после. Кутузов никогда не останавливал Наполеона в М[алом] Я[рославце], Дохтуровские войска, столкнувшись в Малом Ярославце, вступили в бой, но тотчас же отступили после небольшого дела, и вся армия
   отступила, предоставляя Наполеону идти, куда ему угодно.543Но Наполеон не пошел вперед.
   Но что бы было, если бы и не было совсем Дохтурова в М[алом] Я[рославце]?544Вероятно, то же самое, что было при движении Наполеона по Смоленской дороге. Ничто не могло спасти его, потому что армия его несла в самой себе неизбежные условия погибели. Армия эта обсыпалась, как лист с засохшего дерева, и точно так же обсыпалась бы, трясли ли бы или не трясли его. Армия, при которой берут партии в 200 человек – 1000 человек пленных, в которой обоз имущества солдат больше обоза артиллерии, в которой главнокомандующий и император не во время сражения, а в середине своего войска, как это было на другой день сражения под М[алым] Я[рославцем], попадается в руки сотне казаков, – уже не армия. Люди этой бывшей армии бежали, сами не зная куда, желая только одного – выпутаться как можно скорее из безвыходного положения. Все ожидали только более или менее приличных предлогов для того, чтобы положить оружие и сдаться казакам, но и это было невозможно, потому что существует известная сила массы войска, обратно пропорциональная, вследствие которой 1000 человек не могут положить оружие перед одним.
   Они разбредались для того, чтобы отдаваться в руки казакам, Наполеон испытывал то же самое. Ему одного хотелось: поскорее уйти отсюда, и поэтому на совете в Малоярославце, когда, притворяясь, что они, генералы, совещаются, подав[али] разные мнения, которых никто не слушал, последнее мнение простодушного солдата Мутона, сказавшего то, что все думали, что надо только уйти как можно скорее, закрыло все рты, и никто, даже Наполеон, ничего не мог сказать против этой всеми сознаваемой истины. Но как будто мало еще было этого – опять оставался стыд сознания, что надо бежать.
   На другой день после совета случилось то нападение казаков на Наполеона в середине его армии, которое дало последний толчок. Когда вот-вот могли поймать на аркан самого великого человека, когда уже до такого беспорядка дошла вся армия (ежели казаки не поймали в этот раз Наполеона, то спасло его то же, что губило французов – добыча, на которую и в Тарутине и здесь, оставляя людей, бросались казаки), то делать было нечего, как только бежать по ближайшей знакомой дороге. Больше всех это понял Наполеон, который теперь, с своим 40-летним брюшком, уже ясно чувствовал, что это было не то, как в Арколе, где он хотя и попал в канаву – выбрался из нее, но теперь уже не было той поворотливости и смелости.545Под влиянием страха, которого он набрался от казаков, он тотчас же согласился с Мутоном, и все охотно пошли назад, умышленно разбегаясь, чтобы попадаться казакам, которые все-таки давали и платье и хлеба и не вели еще за 1000 верст. Остальные бежали. Положение их становилось хуже и хуже, и, наконец, вождь их, всё быстрее и быстрее желавший бежать, достал шубу и, сев в сани, поскакал один, оставив умирать своих товарищей.
   Но не так думают историки. Глубокомысленные маневры Наполеона описываются наиподробно. И даже отступление от М[алого] Я[рославца] тогда, когда ему дают дорогу в обильный край и когда ему открыта была та параллельная дорога, по которой прошел, преследуя его, Кутузов, по разоренной дороге – объясняется нам по разным глубокомысленным соображениям.546
   Потом описывают нам величие душ маршалов и Наполеона во время отступления и, наконец, последний отъезд Великого Императора от геройской армии.
   Даже этот последний поступок бегства, на языке человеческом называемый последней степенью подлости, которой учится стыдиться каждый ребенок, и этот поступок на языке историков получает оправдание.547
   Тогда, когда уже невозможно дольше натянуть столь эластичные нити исторических рассуждений, где действие уже явно противится тому, что всё человечество называет дурным и хорошим, является у историков спасительное понятие о величии. Но величие Ивана Великого не grandeur.
   548 Великое как будто исключает возможность меры хорошего и дурного. Для великого нет дурного: убить сына – велико, нет ужаса, который бы мог быть по-человечески [поставлен] в вину тому, кто велик.
   А что такое величие? Величие есть мера нашего умственного роста. Для маленького существа 10 саженей не имеют меры, для большого 1000 подлежат измерению. Для нашего века, с данной нам Христом мерой, нет неизмеримого величия. Всё подлежит его законам, а историки, еще пользуясь старым мифологическим приемом,549говорят нам о величии.
   [Далее от слов: C’est grand! – говорят историки совпадает с концом гл. XVIII, ч. 3, т. IV.]

* № 272 (рук. № 96. T. IV, ч. 2, гл. XIX, ч. 3, гл. III).

   550 Кусок льда невозможно растаять мгновенно.551
   В таком положении шли французы, морозов еще не было, но кусок этот,552хотя и быстро, но равномерно таял. От Москвы до Малоярославца и назад до Вязьмы французы сделали меньше трети всего пути, а между тем из войск главной колонны, составлявшей 73 тысячи при выходе из Москвы, под Вязьмой оставалось 37 тысяч.553
   В русской армии положение французов в это время было неизвестно, преимущественно потому, что партизанские и другие отряды, преследовавшие французов и бравшие отдававшихся пленных, пушки, обозы по заведенному порядку на войне, описывали свои действия так, как будто неприятель отчаянно сопротивлялся и только [благодаря] мужеству вверенного отряда, из которого каждый представлялся к чину или кресту, удалось победить.
   То, что предвидели Кутузов и Коновницын, теперь сбывалось в высшей степени. Все хотели отличиться, отрезать, истребить, перехватить, полонить, опрокинуть французов. —
   <Кутузов по донесениям не мог знать того, что происходило в французской армии. Все без исключения влиятельные лица армии срамили старого фельдмаршала за его бездеятельность, догадывались, что он нейдет из Полотняных Заводов, потому что ему там удобно покоить свое старое тело, прожектов, как он говорил, ему представляли тысячи, но он говорил только одно и только он один из всей армии, что ничего нет лучше золотого моста, и все силы свои употреблял на то (силы эти очень невелики у каждого главнокомандующего), чтобы мешать этому бессмысленному разрыванию на куски гниющего тела.554
   Он не мог им сказать то, что мы говорим теперь: зачем сражение и загораживанье дороги, и потеря своих людей, и бесчеловечное добивание несчастных, зачем всё это, когда от Москвы до Вязьмы растаяла половина. И он говорил им вывод своей старческой мудрости, то, что они могли бы понять – он говорил им про золотой мост, но они смеялись над ним, клеветали его, и рвали, и метали, и куражились над убитым зверем.555