Страница:
Люди, всходившие наверх, рассказали то же. Ильич висел на балке, в одной рубахе и портках, на той самой веревке, которую он снял с люльки. Шапка его, вывернутая, лежала тут же. Армяк и шуба были сняты и порядком сложены подле. Ноги доставали до земли, но признаков жизни уже не было. Акулина пришла в себя и рванулась опять на лестницу; но ее не пустили.
– Мамуска, Семка захлебнулся, – вдруг запищала сюсюкающая девочка из угла.
Акулина вырвалась опять и побежала в угол. Ребенок, не шевелясь, лежал навзничь в корыте, и ножки его не шевелились. Акулина выхватила его, но ребенок не дышал и не двигался. Акулина бросила его на кровать, подперлась руками и захохотала таким громким, звонким и страшным смехом, что Машка, сначала тоже засмеявшаяся, зажала уши и с плачем выбежала в сени. Народ валил в угол с воем и плачем. Ребенка вынесли, стали оттирать; но всё было напрасно. Акулина валялась по постели и хохотала, хохотала так, что страшно становилось всем, кто только слышал этот хохот. Только теперь, увидав эту разнородную толпу женатых, стариков, детей, столпившихся в сенях, можно было понять, какая бездна и какой народ жил в дворовом флигере. Все суетились, все говорили, многие плакали, и никто ничего не делал. Столярова жена всё еще находила людей, не слыхавших ее истории, и вновь рассказывала о том, как ее нежные чувства были поражены неожиданным видом, и как Бог спас ее от падения с лестницы. Старичок буфетчик в женской кацавейке рассказывал, как при покойном барине женщина в пруду утопилась. Приказчик отправил к становому и к священнику послов и назначил караул. Верховая девушка Аксютка с выкаченными глазами всё смотрела в дыру на чердак и, хотя ничего там не видала, не могла оторваться и пойти к барыне. Агафья Михайловна, бывшая горничная старой барыни, требовала чаю для успокоения своих нервов и плакала. Бабушка Анна своими практичными, пухлыми и пропитанными деревянным маслом руками укладывала маленького покойника на столик. Женщины стояли около Акулины и молча смотрели на нее. Дети, прижавшись в углах, взглядывали на мать и принимались реветь, потом замолкали, опять взглядывали и еще пуще жались. Мальчишки и мужики толпились у крыльца и с испуганными лицами смотрели в двери и в окна, ничего не видя и не понимая, и спрашивая друг у друга, в чем дело. Один говорил, что столяр своей жене топором ногу отрубил. Другой говорил, что прачка родила тройню. Третий говорил, что поварова кошка взбесилась и перекусала народ. Но истина понемногу распространялась и наконец достигла ушей барыни. И, кажется, даже не сумели приготовить ее: грубый Егор прямо доложил ей и так расстроил нервы барыни, что она долго после не могла оправиться. Толпа уже начинала успокоиваться; столярова жена поставила самовар и заварила чай, причем посторонние, не получая приглашения, нашли неприличным оставаться долее. Мальчишки начинали драться у крыльца. Все уж знали, в чем дело и, крестясь, начинали расходиться, как вдруг послышалось: «барыня, барыня!» и все опять столпились и сжались, чтобы дать ей дорогу, но все тоже хотели видеть, чтò она будет делать. Барыня, бледная, заплаканная, вошла в сени через порог, в Акулинин угол. Десятки голов жались и смотрели у дверей. Одну беременную женщину придавили так, что она запищала, но тотчас же, воспользовавшись этим самым обстоятельством, эта женщина выгадала себе впереди место. И как было не посмотреть на барыню в Акулинином углу! Это было для дворовых всё равно, что бенгальский огонь в конце представления. Уж значит хорошо, коли бенгальский огонь зажгли, и уж значит хорошо, коли барыня в шелку да в кружевах вошла к Акулине в угол. Барыня подошла к Акулине и взяла ее за руку; но Акулина вырвала ее. Старые дворовые неодобрительно покачали головами.
– Акулина! – сказала барыня. – У тебя дети, пожалей себя.
Акулина захохотала и поднялась.
– У меня дети всё серебряные, всё серебряные… Я бумажек не держу, – забормотала она скороговоркой. – Я Ильичу говорила, не бери бумажек, вот тебя и подмазали, подмазали дегтем. Дегтем с мылом, сударыня. Какие бы парши ни были, сейчас соскочут. – И опять она захохотала еще пуще.
Барыня обернулась и потребовала фершела с горчицей. «Воды холодной дайте», и она стала сама искать воды; но, увидав мертвого ребенка, перед которым стояла бабушка Анна, барыня отвернулась, и все видели, как она закрылась платком и заплакала. Бабушка же Анна (жалко, что барыня не видала: она бы оценила это; для нее и было всё это сделано) прикрыла ребенка кусочком холста, поправила ему ручку своею пухлой, ловкою рукой и так потрясла головой, так вытянула губы и чувствительно прищурила глаза, так вздохнула, что всякий мог видеть ее прекрасное сердце. Но барыня не видала этого, да и ничего не могла видеть. Она зарыдала, с ней сделалась нервная истерика, и ее вывели под руки в сени и под руки отвели домой. «Только-то от нее и было», подумали многие и стали расходиться. Акулина всё хохотала и говорила вздор. Ее вывели в другую комнату, пустили ей кровь, обложили горчишниками, льду приложили к голове; но она всё так же ничего не понимала, не плакала, а хохотала и говорила, и делала такие вещи, что добрые люди, которые за ней ухаживали, не могли удерживаться и тоже смеялись.
XII.
XIII.
«Барыня спит али нет?» спросил вдруг подле Аксютки густой мужицкий голос. Она открыла глаза, которые прежде были зажмурены, и увидала чью-то фигуру, которая, показалось ей, была выше флигеря; она взвизгнула и понеслась назад, так что ее юпка не поспевала лететь за ней. Одним скачком она была на крыльце, другим в девичьей, и с диким воплем бросилась на постель. Дуняша, тетка ее и другая девушка обмерли со страху; но не успели они очнуться, как тяжелые, медленные и нерешительные шаги послышались в сенях и у двери. Дуняша бросилась к барыне, уронив спуск; вторая горничная спряталась за юпки, висевшие на стене; тетка, более решительная, хотела было придержать дверь, но дверь отворилась, и мужик вошел в комнату. Это был Дутлов в своих лодках. Не обращая внимания на страх девушек, он поискал глазами иконы и, не найдя маленького образка, висевшего в левом углу, перекрестился на шкапчик с чашками, положил шапку на окно и, засунув глубоко руку за полушубок, точно он хотел почесаться под мышкой, достал письмо с пятью бурыми печатями, изображавшими якори. Дуняшина тетка схватилась за грудь… Насилу она выговорила:
– Перепугал же ты меня, Наумыч! Выговорить не могу сло…ва. Так и думала, что конец пришел.
– Можно ли так? – проговорила вторая девушка, высовываясь из-за юпок.
– И барыню даже встревожили, – сказала Дуняша, выходя из двери: – что лезешь на девичье крыльцо не спросимши? Настоящий мужик!
Дутлов, не извиняясь, повторил, что барыню нужно видеть.
– Она не здорова, – сказала Дуняша.
В это время Аксютка фыркнула таким неприлично-громким смехом, что опять должна была спрятать голову в подушки постели, из которых она целый час, несмотря на угрозы Дуняши и ее тетки, не могла вынуть ее без того, чтобы не прыснуть, как будто разрывалось чтò в ее розовой груди и красных щеках. Ей так смешно казалось, что все перепугались, – и она опять прятала голову, и будто в конвульсиях елозила башмаком и подпрыгивала всем телом.
Дутлов остановился, посмотрел на нее внимательно, как будто желая дать себе отчет в том, чтò такое с ней происходит, но, не разобрав в чем дело, отвернулся и продолжал свою речь.
– Значит, как есть, оченно важное дело, – сказал он, – только скажите, что мужик письмо с деньгами нашел.
– Какие деньги?
Дуняша, прежде чем доложить, прочла адрес и расспросила Дутлова, где и как он нашел эти деньги, которые Ильич должен был привезть из города. Разузнав всё подробно и вытолкнув в сени бегунью, которая не переставала фыркать, Дуняша пошла к барыне, но, к удивлению Дутлова, барыня всё-таки не приняла его и ничего толком не сказала Дуняше.
– Ничего не знаю и не хочу знать, – сказала барыня: – какой мужик и какие деньги. Никого я не могу и не хочу видеть. Пускай он оставит меня в покое.
– Что же я буду делать? – сказал Дутлов, поворачивая конверт: – деньги не маленькие. Написано-то чтò на них? – спросил он Дуняшу, которая снова прочла ему адрес.
Дутлову как будто всё что-то не верилось. Он надеялся, что, может быть, деньги не барынины и что не так прочли ему адрес. Но Дуняша подтвердила ему еще. Он вздохнул, положил за пазуху конверт и готовился выйти.
– Видно, становому отдать, – сказал он.
– Постой, я еще попытаюсь, скажу, – остановила его Дуняша, внимательно проследив за исчезновением конверта в пазухе мужика. – Дай сюда письмо.
Дутлов опять достал, однако не тотчас передал его в протянутую руку Дуняши.
– Скажите, что нашел на дороге Дутлов Семен.
– Да дай сюда.
– Я было думал, так, письмо; да солдат прочел, что с деньгами.
– Да давай же.
– Я и не посмел домой заходить для того… – опять говорил Дутлов, не расставаясь с драгоценным конвертом: – так и доложите.
Дуняша взяла конверт и еще раз пошла к барыне.
– Ах, Боже мой, Дуняша! – сказала барыня укорительным голосом: – не говори мне про эти деньги. Как я вспомню только этого малюточку…
– Мужик, сударыня, не знает, кому прикажете отдать, – опять сказала Дуняша.
Барыня распечатала конверт, вздрогнула, как только увидела деньги, и задумалась.
– Страшные деньги, сколько зла они делают! – сказала, она.
– Это Дутлов, сударыня. Прикажете ему итти, или изволите выйти к нему? Целы ли еще деньги-то? – спросила Дуняша.
– Не хочу я этих денег. Это ужасные деньги. Чтò они наделали? Скажи ему, чтоб он взял их себе, коли хочет, – сказала вдруг барыня, отыскивая руку Дуняши. – Да, да, да, – повторила барыня удивленной Дуняше, – пускай совсем возьмет себе и делает, что хочет.
– Полторы тысячи рублей, – заметила Дуняша, слегка улыбаясь, как с ребенком.
– Пускай возьмет всё, – нетерпеливо повторила барыня. – Что, ты меня не понимаешь? Эти деньги несчастные, никогда не говори мне про них. Пускай возьмет себе этот мужик, что нашел. Иди, ну иди же!
Дуняша вышла в девичью.
– Все ли? – спросил Дутлов.
– Да уж ты сам сосчитай, – сказала Дуняша, подавая ему конверт, – тебе велено отдать.
Дутлов положил шапку под мышку и, пригнувшись, стал считать.
– Счетов нету?
Дутлов понял, что барыня по глупости не умеет считать и велела ему это сделать.
– Дома сосчитаешь! Тебе! твои деньги! – сказала Дуняша сердито. – Не хочу, говорит, их видеть, отдай тому, кто принес.
Дутлов, не разгибаясь, уставился глазами на Дуняшу.
Тетка Дуняшина так и всплеснула руками.
– Матушки родимые! Вот дал Бог счастья! Матушки родные!
Вторая горничная не поверила.
– Что вы, Авдотья Николавна, шутите?
– Вот-те шутите! Велела отдать мужику… Ну, бери деньги, да и ступай, – сказала Дуняша, не скрывая досады. – Кому горе, а кому счастье.
– Шутка ли, полторы тысячи рублев, – сказала тетка.
– Больше, – подтвердила Дуняша. – Ну, свечку поставить десятикопеечную Миколе, – говорила Дуняша насмешливо.– Чтò, не опомнишься? И добро бы бедному! А то у него и своих много.
Дутлов, наконец, понял, что это была не шутка, и стал собирать и укладывать в конверт деньги, которые он разложил было считать; но руки его дрожали, и он всё взглядывал на девушек, чтоб убедиться, что это не смех.
– Вишь, не опомнится – рад, – сказала Дуняша, показывая, что она всё-таки презирает и мужика и деньги. – Дай я тебе уложу.
И она хотела взять. Но Дутлов не дал; он скомкал деньги, засунул их еще глубже и взялся за шапку.
– Рад?
– И не знаю, чтò сказать! Вот точно…
Он не договорил, только махнул рукой, ухмыльнулся, чуть не заплакал и вышел.
Колокольчик зазвонил в комнате барыни.
– Что, отдала?
– Отдала.
– Что же, очень рад?
– Совсем как сумасшедший стал.
– Ах, позови его. Я спрошу у него, как он нашел. Позови сюда, я не могу выйти.
Дуняша побежала и застала мужика в сенях. Он, не надевая шапки, вытянул кошель и, перегнувшись, развязывал его, а деньги держал в зубах. Ему, может быть, казалось, что, пока деньги не в кошеле, они не его. Когда Дуняша позвала его, он испугался.
– Чтò, Авдотья… Авдотья Миколавна. Али назад отобрать хочет? Хоть бы вы заступились, ей-Богу, а я медку вам принесу.
– То-то! Приносил.
Опять отворилась дверь, и повели мужика к барыне. Не весело ему было. «Ох, потянет назад!» думал он, почему-то как по высокой траве подымая всю ногу и стараясь не стучать лаптями, когда проходил по комнатам. Он ничего не понимал и не видел, чтò было вокруг него. Он проходил мимо зеркала, видел цветы какие-то, мужик какой-то в лаптях ноги задирает, барин с глазочком написан, какая-то кадушка зеленая и что-то белое… Глядь, заговорило это что-то белое: это барыня. Ничего он не разобрал, только глаза выкачивал. Он не знал, где он, и всё представлялось ему в тумане.
– Это ты, Дутлов?
– Я-с, сударыня. Как было, так и не трогал, – сказал он. – Я не рад, как перед Богом! Как лошадь замучил…
– Ну, твое счастье, – сказала она с презрительно-доброю улыбкой. – Возьми, возьми себе.
Он только таращил глаза.
– Я рада, что тебе досталось. Дай Бог, чтобы впрок пошло! Что же ты рад?
– Как не рад! Уж так-то рад, матушка! Всё за вас Богу молить буду. Я уж так рад, что слава Богу, что барыня наша жива. Только и вины моей было.
– Как же ты нашел?
– Значит, мы для барыни всегда могли стараться по чести, а не то что…
– Уж он совсем запутался, сударыня, – сказала Дуняша.
– Возил рекрута племянника, назад ехал, на дороге и нашел. Поликей, должно, нечаянно выронил.
– Ну, ступай, ступай, голубчик. Я рада.
– Так рад, матушка!.. – говорил мужик.
Потом он вспомнил, что он не поблагодарил и не умел обойтись, как следовало. Барыня и Дуняша улыбались, а он опять зашагал, как по траве, и насилу удерживался, чтобы не побежать рысью. А то всё казалось ему, вот-вот еще остановят и отнимут…
XIV.
XV.
– Мамуска, Семка захлебнулся, – вдруг запищала сюсюкающая девочка из угла.
Акулина вырвалась опять и побежала в угол. Ребенок, не шевелясь, лежал навзничь в корыте, и ножки его не шевелились. Акулина выхватила его, но ребенок не дышал и не двигался. Акулина бросила его на кровать, подперлась руками и захохотала таким громким, звонким и страшным смехом, что Машка, сначала тоже засмеявшаяся, зажала уши и с плачем выбежала в сени. Народ валил в угол с воем и плачем. Ребенка вынесли, стали оттирать; но всё было напрасно. Акулина валялась по постели и хохотала, хохотала так, что страшно становилось всем, кто только слышал этот хохот. Только теперь, увидав эту разнородную толпу женатых, стариков, детей, столпившихся в сенях, можно было понять, какая бездна и какой народ жил в дворовом флигере. Все суетились, все говорили, многие плакали, и никто ничего не делал. Столярова жена всё еще находила людей, не слыхавших ее истории, и вновь рассказывала о том, как ее нежные чувства были поражены неожиданным видом, и как Бог спас ее от падения с лестницы. Старичок буфетчик в женской кацавейке рассказывал, как при покойном барине женщина в пруду утопилась. Приказчик отправил к становому и к священнику послов и назначил караул. Верховая девушка Аксютка с выкаченными глазами всё смотрела в дыру на чердак и, хотя ничего там не видала, не могла оторваться и пойти к барыне. Агафья Михайловна, бывшая горничная старой барыни, требовала чаю для успокоения своих нервов и плакала. Бабушка Анна своими практичными, пухлыми и пропитанными деревянным маслом руками укладывала маленького покойника на столик. Женщины стояли около Акулины и молча смотрели на нее. Дети, прижавшись в углах, взглядывали на мать и принимались реветь, потом замолкали, опять взглядывали и еще пуще жались. Мальчишки и мужики толпились у крыльца и с испуганными лицами смотрели в двери и в окна, ничего не видя и не понимая, и спрашивая друг у друга, в чем дело. Один говорил, что столяр своей жене топором ногу отрубил. Другой говорил, что прачка родила тройню. Третий говорил, что поварова кошка взбесилась и перекусала народ. Но истина понемногу распространялась и наконец достигла ушей барыни. И, кажется, даже не сумели приготовить ее: грубый Егор прямо доложил ей и так расстроил нервы барыни, что она долго после не могла оправиться. Толпа уже начинала успокоиваться; столярова жена поставила самовар и заварила чай, причем посторонние, не получая приглашения, нашли неприличным оставаться долее. Мальчишки начинали драться у крыльца. Все уж знали, в чем дело и, крестясь, начинали расходиться, как вдруг послышалось: «барыня, барыня!» и все опять столпились и сжались, чтобы дать ей дорогу, но все тоже хотели видеть, чтò она будет делать. Барыня, бледная, заплаканная, вошла в сени через порог, в Акулинин угол. Десятки голов жались и смотрели у дверей. Одну беременную женщину придавили так, что она запищала, но тотчас же, воспользовавшись этим самым обстоятельством, эта женщина выгадала себе впереди место. И как было не посмотреть на барыню в Акулинином углу! Это было для дворовых всё равно, что бенгальский огонь в конце представления. Уж значит хорошо, коли бенгальский огонь зажгли, и уж значит хорошо, коли барыня в шелку да в кружевах вошла к Акулине в угол. Барыня подошла к Акулине и взяла ее за руку; но Акулина вырвала ее. Старые дворовые неодобрительно покачали головами.
– Акулина! – сказала барыня. – У тебя дети, пожалей себя.
Акулина захохотала и поднялась.
– У меня дети всё серебряные, всё серебряные… Я бумажек не держу, – забормотала она скороговоркой. – Я Ильичу говорила, не бери бумажек, вот тебя и подмазали, подмазали дегтем. Дегтем с мылом, сударыня. Какие бы парши ни были, сейчас соскочут. – И опять она захохотала еще пуще.
Барыня обернулась и потребовала фершела с горчицей. «Воды холодной дайте», и она стала сама искать воды; но, увидав мертвого ребенка, перед которым стояла бабушка Анна, барыня отвернулась, и все видели, как она закрылась платком и заплакала. Бабушка же Анна (жалко, что барыня не видала: она бы оценила это; для нее и было всё это сделано) прикрыла ребенка кусочком холста, поправила ему ручку своею пухлой, ловкою рукой и так потрясла головой, так вытянула губы и чувствительно прищурила глаза, так вздохнула, что всякий мог видеть ее прекрасное сердце. Но барыня не видала этого, да и ничего не могла видеть. Она зарыдала, с ней сделалась нервная истерика, и ее вывели под руки в сени и под руки отвели домой. «Только-то от нее и было», подумали многие и стали расходиться. Акулина всё хохотала и говорила вздор. Ее вывели в другую комнату, пустили ей кровь, обложили горчишниками, льду приложили к голове; но она всё так же ничего не понимала, не плакала, а хохотала и говорила, и делала такие вещи, что добрые люди, которые за ней ухаживали, не могли удерживаться и тоже смеялись.
XII.
Праздник был невеселый во дворе Покровского. Несмотря на то, что день был прекрасный, народ не выходил гулять; девки не собирались песни петь, ребята фабричные, пришедшие из города, не играли ни в гармонию, ни в балалайки, и с девушками не играли. Все сидели по углам и ежели говорили, то говорили тихо, как будто кто недобрый был тут и мог слышать их. Днем всё еще было ничего. Но вечером, как смерклось, завыли собаки, и тут же на беду поднялся ветер и завыл в трубы, и такой страх нашел на всех жителей дворни, что у кого были свечи, те зажгли их перед образом; кто был один в угле, пошел к соседям проситься ночевать, где полюднее, а кому нужно было выйти в закуты, не пошел и не пожалел оставить скотину без корму на эту ночь. И святую воду, которая у каждого хранилась в пузырьке, всю в эту ночь истратили. Многие даже слышали, как в эту ночь кто-то всё ходил по чердаку тяжелым шагом, и кузнец видел, как змей летел прямо на чердак. В Поликеевом угле никого не было; дети и сумасшедшая переведены были в другие места. Там только покойничек-младенец лежал, да были две старушки и странница, которая по своему усердию читала псалтырь, не над младенцем, а так по случаю всего этого несчастия. Так пожелала барыня. Старушки эти и странница сами слышали, как только-только прочтется кафизма, так задрожит наверху балка и застонет кто-то. Прочтут: «да воскреснет Бог», опять затихнет. Столярова жена позвала куму и в эту ночь, не спамши, выпила с ней весь чай, который запасла себе на неделю. Они тоже слышали, как наверху балки трещали, и точно мешки падали cвepxy. Мужики-караульщики придавали храбрости дворовым, а то бы они перемерли в эту ночь со страху. Мужики лежали в сенях, на сене, и потом уверяли, что слышали тоже чудеса на чердаке, хотя в самую эту ночь преспокойно беседовали между собой о некрутстве, жевали хлеб, чесались и, главное, так наполнили сени особым мужичьим запахом, что столярова жена, проходя мимо их, сплюнула и обругала их мужичьем. Как бы то ни было, удавленник всё висел на чердаке, и как будто сам злой дух осенил в эту ночь флигерь огромным крылом, показав свою власть и ближе, чем когда-либо, став к этим людям. По крайней мере, все они чувствовали это. Не знаю, справедливо ли это было. Я даже думаю, что вовсе несправедливо. Я думаю, что если бы смельчак в эту страшную ночь взял свечу или фонарь и, осенив, или даже не осенив себя крестным знамением, вошел на чердак, медленно раздвигая перед собой огнем свечи ужас ночи и освещая балки, песок, боров, покрытый паутиной, и забытые столяровой женою пелеринки, – добрался до Ильича, и ежели бы, не поддавшись чувству страха, поднял фонарь на высоту лица, то он увидел бы знакомое худощавое тело с ногами, стоящими на земле (веревка опустилась), безжизненно согнувшееся на-бок, с расстегнутым воротом рубахи, под которою не видно креста, и опущенную на грудь голову, и доброе лицо с открытыми, невидящими глазами, и кроткую, виноватую улыбку, и строгое спокойствие, и тишину на всем. Право, столярова жена, прижавшись в углу своей кровати, с растрепанными волосами и испуганными глазами, рассказывающая, что она слышит, как падают мешки, гораздо ужаснее и страшнее Ильича, хотя крест его снят и лежит на балке.
В верху, то есть у барыни, такой же ужас царствовал, как и во флигере. В барыниной комнате пахло одеколоном и лекарством. Дуняша грела желтый воск и делала спуск. Для чего именно спуск, я не знаю; но знаю, что спуск делался всегда, когда барыня была больна. А она теперь расстроилась до нездоровья. К Дуняше для храбрости пришла ночевать ее тетка. Они все четверо сидели в девичьей с девочкой и тихо разговаривали.
– Кто же за маслом пойдет? – сказала Дуняша.
– Ни за что, Авдотья Миколавна, не пойду, – решительно отвечала вторая девушка.
– Полно; с Аксюткой вместе поди.
– Я одна сбегаю, я ничего не боюсь, – сказала Аксютка, но тут же заробела.
– Ну поди, умница, спроси у бабушки Анны, в стакане, и принеси, не расплескай, – сказала ей Дуняша.
Аксютка подобрала одною рукой подол, и хотя вследствие этого уже не могла махать обеими руками, замахала одною вдвое сильнее, поперек линий своего направления, и полетела. Ей было страшно, и она чувствовала, что ежели бы она увидала или услыхала что бы то ни было, хоть свою мать живую, она бы пропала со страху. Она летела, зажмурившись, по знакомой тропинке.
В верху, то есть у барыни, такой же ужас царствовал, как и во флигере. В барыниной комнате пахло одеколоном и лекарством. Дуняша грела желтый воск и делала спуск. Для чего именно спуск, я не знаю; но знаю, что спуск делался всегда, когда барыня была больна. А она теперь расстроилась до нездоровья. К Дуняше для храбрости пришла ночевать ее тетка. Они все четверо сидели в девичьей с девочкой и тихо разговаривали.
– Кто же за маслом пойдет? – сказала Дуняша.
– Ни за что, Авдотья Миколавна, не пойду, – решительно отвечала вторая девушка.
– Полно; с Аксюткой вместе поди.
– Я одна сбегаю, я ничего не боюсь, – сказала Аксютка, но тут же заробела.
– Ну поди, умница, спроси у бабушки Анны, в стакане, и принеси, не расплескай, – сказала ей Дуняша.
Аксютка подобрала одною рукой подол, и хотя вследствие этого уже не могла махать обеими руками, замахала одною вдвое сильнее, поперек линий своего направления, и полетела. Ей было страшно, и она чувствовала, что ежели бы она увидала или услыхала что бы то ни было, хоть свою мать живую, она бы пропала со страху. Она летела, зажмурившись, по знакомой тропинке.
XIII.
«Барыня спит али нет?» спросил вдруг подле Аксютки густой мужицкий голос. Она открыла глаза, которые прежде были зажмурены, и увидала чью-то фигуру, которая, показалось ей, была выше флигеря; она взвизгнула и понеслась назад, так что ее юпка не поспевала лететь за ней. Одним скачком она была на крыльце, другим в девичьей, и с диким воплем бросилась на постель. Дуняша, тетка ее и другая девушка обмерли со страху; но не успели они очнуться, как тяжелые, медленные и нерешительные шаги послышались в сенях и у двери. Дуняша бросилась к барыне, уронив спуск; вторая горничная спряталась за юпки, висевшие на стене; тетка, более решительная, хотела было придержать дверь, но дверь отворилась, и мужик вошел в комнату. Это был Дутлов в своих лодках. Не обращая внимания на страх девушек, он поискал глазами иконы и, не найдя маленького образка, висевшего в левом углу, перекрестился на шкапчик с чашками, положил шапку на окно и, засунув глубоко руку за полушубок, точно он хотел почесаться под мышкой, достал письмо с пятью бурыми печатями, изображавшими якори. Дуняшина тетка схватилась за грудь… Насилу она выговорила:
– Перепугал же ты меня, Наумыч! Выговорить не могу сло…ва. Так и думала, что конец пришел.
– Можно ли так? – проговорила вторая девушка, высовываясь из-за юпок.
– И барыню даже встревожили, – сказала Дуняша, выходя из двери: – что лезешь на девичье крыльцо не спросимши? Настоящий мужик!
Дутлов, не извиняясь, повторил, что барыню нужно видеть.
– Она не здорова, – сказала Дуняша.
В это время Аксютка фыркнула таким неприлично-громким смехом, что опять должна была спрятать голову в подушки постели, из которых она целый час, несмотря на угрозы Дуняши и ее тетки, не могла вынуть ее без того, чтобы не прыснуть, как будто разрывалось чтò в ее розовой груди и красных щеках. Ей так смешно казалось, что все перепугались, – и она опять прятала голову, и будто в конвульсиях елозила башмаком и подпрыгивала всем телом.
Дутлов остановился, посмотрел на нее внимательно, как будто желая дать себе отчет в том, чтò такое с ней происходит, но, не разобрав в чем дело, отвернулся и продолжал свою речь.
– Значит, как есть, оченно важное дело, – сказал он, – только скажите, что мужик письмо с деньгами нашел.
– Какие деньги?
Дуняша, прежде чем доложить, прочла адрес и расспросила Дутлова, где и как он нашел эти деньги, которые Ильич должен был привезть из города. Разузнав всё подробно и вытолкнув в сени бегунью, которая не переставала фыркать, Дуняша пошла к барыне, но, к удивлению Дутлова, барыня всё-таки не приняла его и ничего толком не сказала Дуняше.
– Ничего не знаю и не хочу знать, – сказала барыня: – какой мужик и какие деньги. Никого я не могу и не хочу видеть. Пускай он оставит меня в покое.
– Что же я буду делать? – сказал Дутлов, поворачивая конверт: – деньги не маленькие. Написано-то чтò на них? – спросил он Дуняшу, которая снова прочла ему адрес.
Дутлову как будто всё что-то не верилось. Он надеялся, что, может быть, деньги не барынины и что не так прочли ему адрес. Но Дуняша подтвердила ему еще. Он вздохнул, положил за пазуху конверт и готовился выйти.
– Видно, становому отдать, – сказал он.
– Постой, я еще попытаюсь, скажу, – остановила его Дуняша, внимательно проследив за исчезновением конверта в пазухе мужика. – Дай сюда письмо.
Дутлов опять достал, однако не тотчас передал его в протянутую руку Дуняши.
– Скажите, что нашел на дороге Дутлов Семен.
– Да дай сюда.
– Я было думал, так, письмо; да солдат прочел, что с деньгами.
– Да давай же.
– Я и не посмел домой заходить для того… – опять говорил Дутлов, не расставаясь с драгоценным конвертом: – так и доложите.
Дуняша взяла конверт и еще раз пошла к барыне.
– Ах, Боже мой, Дуняша! – сказала барыня укорительным голосом: – не говори мне про эти деньги. Как я вспомню только этого малюточку…
– Мужик, сударыня, не знает, кому прикажете отдать, – опять сказала Дуняша.
Барыня распечатала конверт, вздрогнула, как только увидела деньги, и задумалась.
– Страшные деньги, сколько зла они делают! – сказала, она.
– Это Дутлов, сударыня. Прикажете ему итти, или изволите выйти к нему? Целы ли еще деньги-то? – спросила Дуняша.
– Не хочу я этих денег. Это ужасные деньги. Чтò они наделали? Скажи ему, чтоб он взял их себе, коли хочет, – сказала вдруг барыня, отыскивая руку Дуняши. – Да, да, да, – повторила барыня удивленной Дуняше, – пускай совсем возьмет себе и делает, что хочет.
– Полторы тысячи рублей, – заметила Дуняша, слегка улыбаясь, как с ребенком.
– Пускай возьмет всё, – нетерпеливо повторила барыня. – Что, ты меня не понимаешь? Эти деньги несчастные, никогда не говори мне про них. Пускай возьмет себе этот мужик, что нашел. Иди, ну иди же!
Дуняша вышла в девичью.
– Все ли? – спросил Дутлов.
– Да уж ты сам сосчитай, – сказала Дуняша, подавая ему конверт, – тебе велено отдать.
Дутлов положил шапку под мышку и, пригнувшись, стал считать.
– Счетов нету?
Дутлов понял, что барыня по глупости не умеет считать и велела ему это сделать.
– Дома сосчитаешь! Тебе! твои деньги! – сказала Дуняша сердито. – Не хочу, говорит, их видеть, отдай тому, кто принес.
Дутлов, не разгибаясь, уставился глазами на Дуняшу.
Тетка Дуняшина так и всплеснула руками.
– Матушки родимые! Вот дал Бог счастья! Матушки родные!
Вторая горничная не поверила.
– Что вы, Авдотья Николавна, шутите?
– Вот-те шутите! Велела отдать мужику… Ну, бери деньги, да и ступай, – сказала Дуняша, не скрывая досады. – Кому горе, а кому счастье.
– Шутка ли, полторы тысячи рублев, – сказала тетка.
– Больше, – подтвердила Дуняша. – Ну, свечку поставить десятикопеечную Миколе, – говорила Дуняша насмешливо.– Чтò, не опомнишься? И добро бы бедному! А то у него и своих много.
Дутлов, наконец, понял, что это была не шутка, и стал собирать и укладывать в конверт деньги, которые он разложил было считать; но руки его дрожали, и он всё взглядывал на девушек, чтоб убедиться, что это не смех.
– Вишь, не опомнится – рад, – сказала Дуняша, показывая, что она всё-таки презирает и мужика и деньги. – Дай я тебе уложу.
И она хотела взять. Но Дутлов не дал; он скомкал деньги, засунул их еще глубже и взялся за шапку.
– Рад?
– И не знаю, чтò сказать! Вот точно…
Он не договорил, только махнул рукой, ухмыльнулся, чуть не заплакал и вышел.
Колокольчик зазвонил в комнате барыни.
– Что, отдала?
– Отдала.
– Что же, очень рад?
– Совсем как сумасшедший стал.
– Ах, позови его. Я спрошу у него, как он нашел. Позови сюда, я не могу выйти.
Дуняша побежала и застала мужика в сенях. Он, не надевая шапки, вытянул кошель и, перегнувшись, развязывал его, а деньги держал в зубах. Ему, может быть, казалось, что, пока деньги не в кошеле, они не его. Когда Дуняша позвала его, он испугался.
– Чтò, Авдотья… Авдотья Миколавна. Али назад отобрать хочет? Хоть бы вы заступились, ей-Богу, а я медку вам принесу.
– То-то! Приносил.
Опять отворилась дверь, и повели мужика к барыне. Не весело ему было. «Ох, потянет назад!» думал он, почему-то как по высокой траве подымая всю ногу и стараясь не стучать лаптями, когда проходил по комнатам. Он ничего не понимал и не видел, чтò было вокруг него. Он проходил мимо зеркала, видел цветы какие-то, мужик какой-то в лаптях ноги задирает, барин с глазочком написан, какая-то кадушка зеленая и что-то белое… Глядь, заговорило это что-то белое: это барыня. Ничего он не разобрал, только глаза выкачивал. Он не знал, где он, и всё представлялось ему в тумане.
– Это ты, Дутлов?
– Я-с, сударыня. Как было, так и не трогал, – сказал он. – Я не рад, как перед Богом! Как лошадь замучил…
– Ну, твое счастье, – сказала она с презрительно-доброю улыбкой. – Возьми, возьми себе.
Он только таращил глаза.
– Я рада, что тебе досталось. Дай Бог, чтобы впрок пошло! Что же ты рад?
– Как не рад! Уж так-то рад, матушка! Всё за вас Богу молить буду. Я уж так рад, что слава Богу, что барыня наша жива. Только и вины моей было.
– Как же ты нашел?
– Значит, мы для барыни всегда могли стараться по чести, а не то что…
– Уж он совсем запутался, сударыня, – сказала Дуняша.
– Возил рекрута племянника, назад ехал, на дороге и нашел. Поликей, должно, нечаянно выронил.
– Ну, ступай, ступай, голубчик. Я рада.
– Так рад, матушка!.. – говорил мужик.
Потом он вспомнил, что он не поблагодарил и не умел обойтись, как следовало. Барыня и Дуняша улыбались, а он опять зашагал, как по траве, и насилу удерживался, чтобы не побежать рысью. А то всё казалось ему, вот-вот еще остановят и отнимут…
XIV.
Выбравшись на свежий воздух, Дутлов отошел с дороги к липкам, даже распоясался, чтобы ловчее достать кошель, и стал укладывать деньги. Губы его шевелились, вытягиваясь и растягиваясь, хотя он и не произносил ни одного звука. Уложив деньги и подпоясавшись, он перекрестился и пошел, как пьяный колеся по дорожке: так он был занят мыслями, хлынувшими ему в голову. Вдруг увидел он перед собой фигуру мужика, шедшего ему навстречу. Он кликнул: это был Ефим, который, с дубиной, караульщиком ходил около флигеля.
– А, дядя Семен, – радостно проговорил Ефимка, подходя ближе. (Ефимке жутко было одному.) – Что, свезли рекрутов, дядюшка?
– Свезли. Ты что?
– Да тут Ильича удавленного караулить поставили.
– А он где?
– Вон, на чердаке, говорят, висит, – отвечал Ефимка, дубиной показывая в темноте на крышу флигеля.
Дутлов посмотрел по направлению руки и, хотя ничего не увидал, поморщился, прищурился и покачал головой.
– Становой приехал,– сказал Ефимка, – сказывал кучер. Сейчас снимать будут. То-то страсть ночью, дядюшка. Ни за что не пойду ночью, коли велят итти наверх. Хоть до смерти убей меня Егор Михалыч, не пойду.
– Грех-то, грех-то какой! – повторил Дутлов видимо для приличия, но вовсе не думая о том, чтò говорил, и хотел итти своею дорогой. Но голос Егора Михайловича остановил его.
– Эй, караульщик, поди сюда, – кричал Егор Михайлович с крыльца.
Ефимка откликнулся.
– Да кто еще там с тобой мужик стоял?
– Дутлов.
– И ты, Семен, иди.
Приблизившись, Дутлов рассмотрел при свете фонаря, который нес кучер, Егора Михайловича и низенького чиновника в фуражке с кокардой и в шинели: это был становой.
– Вот и старик с нами пойдет, – сказал Егор Михайлович, увидав его.
Старика покоробило; но делать было нечего.
– А ты, Ефимка, малый молодой, беги-ка на чердак, где повесился, лестницу поправить, чтоб их благородию пройти.
Ефимка, ни за что не хотевший подойти к флигелю, побежал к нему, стуча лаптями, как бревнами.
Становой высек огня и закурил трубку. Он жил в двух верстах и был только что жестоко распечен исправником за пьянство и потому теперь был в припадке усердия: приехав в десять часов вечера, он хотел немедленно осмотреть удавленника. Егор Михайлович спросил Дутлова, зачем он здесь. Дорогой Дутлов рассказал приказчику о найденных деньгах и о том, чтò барыня сделала. Дутлов сказал, что он пришел позволения Егора Михалыча спросить. Приказчик, к ужасу Дутлова, потребовал конверт и посмотрел его. Становой тоже взял конверт в руки и коротко и сухо спросил о подробностях.
«Ну, пропали деньги», подумал Дутлов и стал уже извиняться. Но становой отдал ему деньги.
– Вот счастье сиволапому! – сказал он.
– Ему на руку, – сказал Егор Михайлович: – он только племянника в ставку свез; теперь выкупит.
– А! – сказал становой и пошел вперед.
– Выкупишь, что ль, Илюшку-то? – сказал Егор Михайлович.
– Как его выкупить-то? Денег хватит ли? А можь и не время.
– Как знаешь, – сказал приказчик, и оба пошли за становым.
Они подошли к флигелю, в сенях которого вонючие караульщики ждали с фонарем. Дутлов шел за ними. Караульщики имели виноватый вид, который мог относиться разве только к произведенному ими запаху, потому что они ничего дурного не сделали. Все молчали.
– Где? – спросил становой.
– Здесь, – шопотом сказал Егор Михайлович. – Ефимка, – прибавил он, – ты малый молодой, пошел вперед с фонарем!
Ефимка, уж поправив наверху половицу, казалось, потерял весь страх. Шагая через две и три ступени, он с веселым лицом полез вперед, только оглядываясь и освещая фонарем дорогу становому. За становым шел Егор Михайлович. Когда они скрылись, Дутлов, поставив уже одну ногу на ступеньку, вздохнул и остановился. Прошли минуты две, шаги их затихли на чердаке; видно, они подошли к телу.
– Дядя! тебя зовет! – крикнул Ефимка в дыру.
Дутлов полез. Становой и Егор Михайлович видны были при свете фонаря только верхнею своею частию за балкой; за ними стоял еще кто-то спиной. Это был Поликей. Дутлов перелез через балку и, крестясь, остановился.
– Поверни-ка его, ребята, – сказал становой.
Никто не тронулся.
– Ефимка, ты малый молодой, – сказал Егор Михайлович.
Малый молодой перешагнул через балку и, перевернув Ильича, стал подле, самым веселым взглядом поглядывая то на Ильича, то на начальство, как показывающий альбиноску или Юлию Пастрану глядит то на публику, то на свою показываемую штуку, и готовый исполнить все желания зрителей.
– Еще поверни.
Ильич еще повернулся, замахал слегка руками и поволок ногой по песку.
– Берись, снимай.
– Отрубить прикажете, Василий Борисович? – сказал Егор Михайлович. – Топор подайте, братцы.
Караульщикам и Дутлову надо было приказать раза два, чтоб они приступили. Малый же молодой обращался с Ильичом, как с бараньей тушей. Наконец, отрубили веревку, сняли тело и покрыли. Становой сказал, что завтра приедет лекарь, и отпустил народ.
– А, дядя Семен, – радостно проговорил Ефимка, подходя ближе. (Ефимке жутко было одному.) – Что, свезли рекрутов, дядюшка?
– Свезли. Ты что?
– Да тут Ильича удавленного караулить поставили.
– А он где?
– Вон, на чердаке, говорят, висит, – отвечал Ефимка, дубиной показывая в темноте на крышу флигеля.
Дутлов посмотрел по направлению руки и, хотя ничего не увидал, поморщился, прищурился и покачал головой.
– Становой приехал,– сказал Ефимка, – сказывал кучер. Сейчас снимать будут. То-то страсть ночью, дядюшка. Ни за что не пойду ночью, коли велят итти наверх. Хоть до смерти убей меня Егор Михалыч, не пойду.
– Грех-то, грех-то какой! – повторил Дутлов видимо для приличия, но вовсе не думая о том, чтò говорил, и хотел итти своею дорогой. Но голос Егора Михайловича остановил его.
– Эй, караульщик, поди сюда, – кричал Егор Михайлович с крыльца.
Ефимка откликнулся.
– Да кто еще там с тобой мужик стоял?
– Дутлов.
– И ты, Семен, иди.
Приблизившись, Дутлов рассмотрел при свете фонаря, который нес кучер, Егора Михайловича и низенького чиновника в фуражке с кокардой и в шинели: это был становой.
– Вот и старик с нами пойдет, – сказал Егор Михайлович, увидав его.
Старика покоробило; но делать было нечего.
– А ты, Ефимка, малый молодой, беги-ка на чердак, где повесился, лестницу поправить, чтоб их благородию пройти.
Ефимка, ни за что не хотевший подойти к флигелю, побежал к нему, стуча лаптями, как бревнами.
Становой высек огня и закурил трубку. Он жил в двух верстах и был только что жестоко распечен исправником за пьянство и потому теперь был в припадке усердия: приехав в десять часов вечера, он хотел немедленно осмотреть удавленника. Егор Михайлович спросил Дутлова, зачем он здесь. Дорогой Дутлов рассказал приказчику о найденных деньгах и о том, чтò барыня сделала. Дутлов сказал, что он пришел позволения Егора Михалыча спросить. Приказчик, к ужасу Дутлова, потребовал конверт и посмотрел его. Становой тоже взял конверт в руки и коротко и сухо спросил о подробностях.
«Ну, пропали деньги», подумал Дутлов и стал уже извиняться. Но становой отдал ему деньги.
– Вот счастье сиволапому! – сказал он.
– Ему на руку, – сказал Егор Михайлович: – он только племянника в ставку свез; теперь выкупит.
– А! – сказал становой и пошел вперед.
– Выкупишь, что ль, Илюшку-то? – сказал Егор Михайлович.
– Как его выкупить-то? Денег хватит ли? А можь и не время.
– Как знаешь, – сказал приказчик, и оба пошли за становым.
Они подошли к флигелю, в сенях которого вонючие караульщики ждали с фонарем. Дутлов шел за ними. Караульщики имели виноватый вид, который мог относиться разве только к произведенному ими запаху, потому что они ничего дурного не сделали. Все молчали.
– Где? – спросил становой.
– Здесь, – шопотом сказал Егор Михайлович. – Ефимка, – прибавил он, – ты малый молодой, пошел вперед с фонарем!
Ефимка, уж поправив наверху половицу, казалось, потерял весь страх. Шагая через две и три ступени, он с веселым лицом полез вперед, только оглядываясь и освещая фонарем дорогу становому. За становым шел Егор Михайлович. Когда они скрылись, Дутлов, поставив уже одну ногу на ступеньку, вздохнул и остановился. Прошли минуты две, шаги их затихли на чердаке; видно, они подошли к телу.
– Дядя! тебя зовет! – крикнул Ефимка в дыру.
Дутлов полез. Становой и Егор Михайлович видны были при свете фонаря только верхнею своею частию за балкой; за ними стоял еще кто-то спиной. Это был Поликей. Дутлов перелез через балку и, крестясь, остановился.
– Поверни-ка его, ребята, – сказал становой.
Никто не тронулся.
– Ефимка, ты малый молодой, – сказал Егор Михайлович.
Малый молодой перешагнул через балку и, перевернув Ильича, стал подле, самым веселым взглядом поглядывая то на Ильича, то на начальство, как показывающий альбиноску или Юлию Пастрану глядит то на публику, то на свою показываемую штуку, и готовый исполнить все желания зрителей.
– Еще поверни.
Ильич еще повернулся, замахал слегка руками и поволок ногой по песку.
– Берись, снимай.
– Отрубить прикажете, Василий Борисович? – сказал Егор Михайлович. – Топор подайте, братцы.
Караульщикам и Дутлову надо было приказать раза два, чтоб они приступили. Малый же молодой обращался с Ильичом, как с бараньей тушей. Наконец, отрубили веревку, сняли тело и покрыли. Становой сказал, что завтра приедет лекарь, и отпустил народ.
XV.
Дутлов, шевеля губами, пошел к дому. Сначала было ему жутко, но по мере того, как он приближался к деревне, чувство это проходило, а чувство радости больше и больше проникало ему в душу. На деревне слышались песни и пьяные голоса. Дутлов никогда не пил и теперь пошел прямо домой. Уж было поздно, как он вошел в избу. Старуха его спала. Старший сын и внуки спали на печке, второй сын в чулане. Одна Илюшкина баба не спала и в грязной, нe праздничной рубахе, простоволосая, сидела на лавке и выла. Она не вышла отворить дяде, а только пуще стала выть и приговаривать, как только он вошел в избу. По мнению старухи, она причитала очень складно и хорошо, несмотря на то что, по молодости своей, не могла еще иметь практики.
Старуха встала и собрала ужинать мужу. Дутлов прогнал Илюшкину бабу от стола. «Буде, буде!» сказал он. Аксинья встала и, прилегши на лавку, не переставала выть. Старуха молча набрала на стол и потом убрала. Старик тоже не сказал ни одного слова. Помолившись Богу, он рыгнул, умыл руки и, захватив с гвоздя счеты, пошел в чулан. Там он сначала пошептал со старухой, потом старуха вышла, а он стал щелкать счетами; наконец, стукнул крышкой сундука и полез в подполье. Долго возился он в чулане и в подпольи. Когда он вошел, в избе уже было темно, лучина не горела. Старуха, днем обыкновенно тихая и неслышная, уже завалилась на палати и храпела на всю избу. Шумливая Илюшкина баба тоже спала и неслышно дышала. Она спала на лавке, не раздевшись, как была, и ничего не подостлав под голову. Дутлов стал молиться, потом посмотрел на Илюшкину бабу, покачал головой, потушил лучину, еще рыгнул, полез на печку и лег рядом с мальчиком внучком. В темноте он покидал сверху лапти и лег на спину, глядя на перемет над печкой, чуть видневшийся над его головой, и прислушиваясь к тараканам, шуршавшим по стене, ко вздохам, храпенью, чесанью нога об ногу и к звукам скотины на дворе. Ему долго не спалось; взошел месяц, светлее стало в избе, ему видно стало в углу Аксинью и что-то, чего он разобрать не мог: армяк ли сын забыл, или кадушку бабы поставили, или стоит кто-то. Задремал он, или нет, но только он стал опять вглядываться… Видно, тот мрачный дух, который навел Ильича на страшное дело и которого близость чувствовали дворовые в эту ночь, видно, этот дух достал крылом и до деревни, до избы Дутлова, где лежали те деньги, которые он употребил на пагубу Ильича. По крайней мере, Дутлов чувствовал его тут, и Дутлову было не по себе. Ни спать ни встать. Увидев что-то, чего не мог он определить, он вспомнил Илюху с связанными руками, вспомнил лицо Аксиньи и ее складное причитанье, вспомнил Ильича с качающимися кистями рук. Вдруг старику показалось, что кто-то прошел мимо окна. «Что это, или уж староста повещать идет?» подумал он. «Как это он отпер?» подумал старик, слыша шаги в сенях: «или старуха не заложила, как выходила в сенцы?» Собака завыла на задворке, а он шел по сеням, как потом рассказывал старик, как будто искал двери, прошел мимо, стал опять ощупывать по стене, споткнулся на кадушку, и она загремела. И опять он стал ощупывать, точно скобку искал. Вот взялся за скобку. У старика дрожь пробежала по телу. Вот дернул за скобку и вошел в человеческом образе. Дутлов знал уже, что это был он. Он хотел сотворить крест, но не мог. Он подошел к столу, на котором лежала скатерть, сдернул ее, бросил на пол и полез на печь. Старик узнал, что он был в Ильичовом образе. Он оскалялся, руки болтались. Он взлез на печку, навалился прямо на старика и начал душить.
Старуха встала и собрала ужинать мужу. Дутлов прогнал Илюшкину бабу от стола. «Буде, буде!» сказал он. Аксинья встала и, прилегши на лавку, не переставала выть. Старуха молча набрала на стол и потом убрала. Старик тоже не сказал ни одного слова. Помолившись Богу, он рыгнул, умыл руки и, захватив с гвоздя счеты, пошел в чулан. Там он сначала пошептал со старухой, потом старуха вышла, а он стал щелкать счетами; наконец, стукнул крышкой сундука и полез в подполье. Долго возился он в чулане и в подпольи. Когда он вошел, в избе уже было темно, лучина не горела. Старуха, днем обыкновенно тихая и неслышная, уже завалилась на палати и храпела на всю избу. Шумливая Илюшкина баба тоже спала и неслышно дышала. Она спала на лавке, не раздевшись, как была, и ничего не подостлав под голову. Дутлов стал молиться, потом посмотрел на Илюшкину бабу, покачал головой, потушил лучину, еще рыгнул, полез на печку и лег рядом с мальчиком внучком. В темноте он покидал сверху лапти и лег на спину, глядя на перемет над печкой, чуть видневшийся над его головой, и прислушиваясь к тараканам, шуршавшим по стене, ко вздохам, храпенью, чесанью нога об ногу и к звукам скотины на дворе. Ему долго не спалось; взошел месяц, светлее стало в избе, ему видно стало в углу Аксинью и что-то, чего он разобрать не мог: армяк ли сын забыл, или кадушку бабы поставили, или стоит кто-то. Задремал он, или нет, но только он стал опять вглядываться… Видно, тот мрачный дух, который навел Ильича на страшное дело и которого близость чувствовали дворовые в эту ночь, видно, этот дух достал крылом и до деревни, до избы Дутлова, где лежали те деньги, которые он употребил на пагубу Ильича. По крайней мере, Дутлов чувствовал его тут, и Дутлову было не по себе. Ни спать ни встать. Увидев что-то, чего не мог он определить, он вспомнил Илюху с связанными руками, вспомнил лицо Аксиньи и ее складное причитанье, вспомнил Ильича с качающимися кистями рук. Вдруг старику показалось, что кто-то прошел мимо окна. «Что это, или уж староста повещать идет?» подумал он. «Как это он отпер?» подумал старик, слыша шаги в сенях: «или старуха не заложила, как выходила в сенцы?» Собака завыла на задворке, а он шел по сеням, как потом рассказывал старик, как будто искал двери, прошел мимо, стал опять ощупывать по стене, споткнулся на кадушку, и она загремела. И опять он стал ощупывать, точно скобку искал. Вот взялся за скобку. У старика дрожь пробежала по телу. Вот дернул за скобку и вошел в человеческом образе. Дутлов знал уже, что это был он. Он хотел сотворить крест, но не мог. Он подошел к столу, на котором лежала скатерть, сдернул ее, бросил на пол и полез на печь. Старик узнал, что он был в Ильичовом образе. Он оскалялся, руки болтались. Он взлез на печку, навалился прямо на старика и начал душить.