Гостьи встали и уехали, обещаясь приехать к обеду.
   – Что́ за манера! Уж сидели, сидели! – сказала графиня, проводя гостей.

Х.

   Когда Наташа вышла из гостиной и побежала, она добежала только до цветочной. В этой комнате она остановилась, прислушиваясь к говору в гостиной и ожидая выхода Бориса. Она уже начинала приходить в нетерпение и, топнув ножкой, сбиралась было заплакать оттого, что он не сейчас шел, когда заслышались не тихие, не быстрые, приличные шаги молодого человека. Наташа быстро бросилась между кадок цветов и спряталась.
   Борис остановился посереди комнаты, оглянулся, смахнул рукой соринки с рукава мундира и подошел к зеркалу, рассматривая свое красивое лицо. Наташа, притихнув, выглядывала из своей засады, ожидая, что́ он будет делать. Он постоял несколько времени перед зеркалом, улыбнулся и пошел к выходной двери. Наташа хотела его окликнуть, но потом раздумала.
   – Пускай ищет, – сказала она себе. Только что Борис вышел, как из другой двери вышла раскрасневшаяся Соня, сквозь слезы что-то злобно шепчущая. Наташа удержалась от своего первого движения выбежать к ней и осталась в своей засаде, как под шапкой-невидимкой, высматривая, что́ делалось на свете. Она испытывала особое новое наслаждение. Соня шептала что-то и оглядывалась на дверь гостиной. Из двери вышел Николай.
   – Соня! что́ с тобою? можно ли это? – сказал Николай, подбегая к ней.
   – Ничего, ничего, оставьте меня! – Соня зарыдала.
   – Нет, я знаю что́.
   – Ну знаете, и прекрасно, и подите к ней.
   – Соооня! одно слово! Можно ли так мучить меня и себя из-за фантазии? – говорил Николай, взяв ее за руку.
   Соня не вырывала у него руки и перестала плакать.
   Наташа, не шевелясь и не дыша, блестящими глазами смотрела из своей засады. «Что́ теперь будет»? думала она.
   – Соня! мне весь мир не нужен! Ты одна для меня всё, – говорил Николай. – Я докажу тебе.
   – Я не люблю, когда ты так говоришь.
   – Ну, не буду, ну прости, Соня! – Он притянул ее к себе и поцеловал.
   «Ах, как хорошо!» подумала Наташа, и когда Соня с Николаем вышли из комнаты, она пошла за ними и вызвала к себе Бориса.
   – Борис, подите сюда, – сказала она с значительным и хитрым видом. – Мне нужно сказать вам одну вещь. Сюда, сюда, – сказала она и провела его в цветочную на то место между кадок, где она была спрятана. Борис, улыбаясь, шел за нею.
   – Какая же это одна вещь? – спросил он.
   Она смутилась, оглянулась вокруг себя и, увидев брошенную на кадке свою куклу, взяла ее в руки.
   – Поцелуйте куклу, – сказала она.
   Борис внимательным, ласковым взглядом смотрел в ее оживленное лицо и ничего не отвечал.
   – Не хотите? Ну, так подите сюда, – сказала она и глубже ушла в цветы и бросила куклу. – Ближе, ближе! – шептала она. Она поймала руками офицера за обшлага, и в покрасневшем лице ее видны были торжественность и страх.
   – А меня хотите поцеловать? – прошептала она чуть слышно, исподлобья глядя на него, улыбаясь и чуть не плача от волненья.
   Борис покраснел.
   – Какая вы смешная! – проговорил он, нагибаясь к ней, еще более краснея, но ничего не предпринимая и выжидая.
   Она вдруг вскочила на кадку, так что стала выше его, обняла его обеими руками, так что тонкие голые ручки согнулись выше его шеи и, откинув движением головы волосы назад, пoцеловала его в самые губы.
   Она проскользнула между горшками на другую сторону цветов и, опустив голову, остановилась.
   – Наташа, – сказал он, – вы знаете, что я люблю вас, но…
   – Вы влюблены в меня? – перебила его Наташа.
   – Да, влюблен, но, пожалуйста, не будем делать того, что́ сейчас… Еще четыре года… Тогда я буду просить вашей руки.
   Наташа подумала.
   – Тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать… – сказала она, считая по тоненьким пальчикам. – Хорошо! Так кончено? —
   И улыбка радости и успокоения осветила ее оживленное лицо.
   – Кончено! – сказал Борис.
   – Навсегда? – сказала девочка. – До самой смерти?
   И, взяв его под руку, она с счастливым лицом тихо пошла с ним рядом в диванную.

XI.

   Графиня так устала от визитов, что не велела принимать больше никого, и швейцару приказано было только звать непременно кушать всех, кто будет еще приезжать с поздравлениями. Графине хотелось с-глазу-на-глаз поговорить с другом своего детства, княгиней Анной Михайловной, которую она не видала хорошенько с ее приезда из Петербурга. Анна Михайловна, с своим исплаканным и приятным лицом, подвинулась ближе к креслу графини.
   – С тобой я буду совершенно откровенна, – сказала Анна Михайловна. – Уж мало нас осталось, старых друзей! От этого я так и дорожу твоею дружбой.
   Анна Михайловна посмотрела на Веру и остановилась. Графиня пожала руку своему другу.
   – Вера, – сказала графиня, обращаясь к старшей дочери, очевидно, нелюбимой. – Как у вас ни на что́ понятия нет? Разве ты не чувствуешь, что ты здесь лишняя? Поди к сестрам, или…
   Красивая Вера презрительно улыбнулась, видимо не чувствуя ни малейшего оскорбления.
   – Ежели бы вы мне сказали давно, маменька, я бы тотчас ушла, – сказала она, и пошла в свою комнату.
   Но, проходя мимо диванной, она заметила, что в ней у двух окошек симметрично сидели две пары. Она остановилась и презрительно улыбнулась. Соня сидела близко подле Николая, который переписывал ей стихи, в первый раз сочиненные им. Борис с Наташей сидели у другого окна и замолчали, когда вошла Вера. Соня и Наташа с виноватыми и счастливыми лицами взглянули на Веру.
   Весело и трогательно было смотреть на этих влюбленных девочек, но вид их, очевидно, не возбуждал в Вере приятного чувства.
   – Сколько раз я вас просила, – сказала она, – не брать моих вещей, у вас есть своя комната. Она взяла от Николая чернильницу.
   – Сейчас, сейчас, – сказал он, мокая перо.
   – Вы всё умеете делать не во́-время, – сказала Вера. – То прибежали в гостиную, так что всем совестно сделалось за вас.
   Несмотря на то, или именно потому, что сказанное ею было совершенно справедливо, никто ей не отвечал, и все четверо только переглядывались между собой. Она медлила в комнате с чернильницей в руке.
   – И какие могут быть в ваши года секреты между Наташей и Борисом и между вами, – всё одни глупости!
   – Ну, что́ тебе за дело, Вера? – тихеньким голоском, заступнически проговорила Наташа.
   Она, видимо, была ко всем еще более, чем всегда, в этот день добра и ласкова.
   – Очень глупо, – сказала Вера, – мне совестно за вас. Что́ за секреты?..
   – У каждого свои секреты. Мы тебя с Бергом не трогаем, – сказала Наташа разгорячась.
   – Я думаю, не трогаете, – сказала Вера, – потому что в моих поступках никогда ничего не может быть дурного. А вот я маменьке скажу, как ты с Борисом обходишься.
   – Наталья Ильинишна очень хорошо со мной обходится, – сказал Борис. – Я не могу жаловаться, – сказал он.
   – Оставьте, Борис, вы такой дипломат (слово дипломат было в большом ходу у детей в том особом значении, какое они придавали этому слову); даже скучно, – сказала Наташа оскорбленным, дрожащим голосом. – За что́ она ко мне пристает? Ты этого никогда не поймешь, – сказала она, обращаясь к Вере, – потому что ты никогда никого не любила; у тебя сердца нет, ты только madame de Genlis[131] (это прозвище, считавшееся очень обидным, было дано Вере Николаем), и твое первое удовольствие – делать неприятности другим. Ты кокетничай с Бергом, сколько хочешь, – проговорила она скоро.
   – Да уж я верно не стану перед гостями бегать за молодым человеком…
   – Ну, добилась своего, – вмешался Николай, – наговорила всем неприятностей, расстроила всех. Пойдемте в детскую.
   Все четверо, как спугнутая стая птиц, поднялись и пошли из комнаты.
   – Мне наговорили неприятностей, а я никому ничего, – сказала Вера.
   – Madame de Genlis! Madame de Genlis! – проговорили смеющиеся голоса из-за двери.
   Красивая Вера, производившая на всех такое раздражающее, неприятное действие, улыбнулась и видимо не затронутая тем, что́ ей было сказано, подошла к зеркалу и оправила шарф и прическу: глядя на свое красивое лицо, она стала, повидимому, еще холоднее и спокойнее.
   –
   В гостиной продолжался разговор.
   – Аh! chère, – говорила графиня, – и в моей жизни tout n’est pas rose. Разве я не вижу, что du train, que nous allons,[132] нашего состояния нам не надолго! И всё это клуб, и его доброта. В деревне мы живем, разве мы отдыхаем? Театры, охоты и Бог знает что́. Да что́ обо мне говорить! Ну, как же ты это всё устроила? Я часто на тебя удивляюсь, Annette, как это ты, в твои годы, скачешь в повозке одна, в Москву, в Петербург, ко всем министрам, ко всей знати, со всеми умеешь обойтись, удивляюсь! Ну, как же это устроилось? Вот я ничего этого не умею.
   – Ах, душа моя! – отвечала княгиня Анна Михайловна. – Не дай Бог тебе узнать, как тяжело остаться вдовой без подпоры и с сыном, которого любишь до обожания. Всему научишься, – продолжала она с некоторою гордостью. – Процесс мой меня научил. Ежели мне нужно видеть кого-нибудь из этих тузов, я пишу записку: «princesse une telle[133] желает видеть такого-то» и еду сама на извозчике хоть два, хоть три раза, хоть четыре, до тех пор, пока не добьюсь того, что́ мне надо. Мне всё равно, что́ бы обо мне ни думали.
   – Ну, как же, кого ты просила о Бореньке? – спросила графиня. – Ведь вот твой уж офицер гвардии, а Николушка идет юнкером. Некому похлопотать. Ты кого просила?
   – Князя Василия. Он был очень мил. Сейчас на всё согласился, доложил государю, – говорила княгиня Анна Михайловна с восторгом, совершенно забыв всё унижение, через которое она прошла для достижения своей цели.
   – Что́ он постарел, князь Василий? – спросила графиня. – Я его не видала с наших театров у Румянцевых. И думаю, забыл про меня. Il me faisait la cour,[134] – вспомнила графиня с улыбкой.
   – Всё такой же, – отвечала Анна Михайловна, – любезен, рассыпается. Les grandeurs ne lui ont pas tourné la tête du tout.[135] «Я жалею, что слишком мало могу вам сделать, милая княгиня, – он мне говорит, – приказывайте». Нет, он славный человек и родной прекрасный. Но ты знаешь, Nathalie, мою любовь к сыну. Я не знаю, чего я не сделала бы для его счастия. А обстоятельства мои до того дурны, – продолжала Анна Михайловна с грустью и понижая голос, – до того дурны, что я теперь в самом ужасном положении. Мой несчастный процесс съедает всё, что́ я имею, и не подвигается. У меня нет, можешь себе представить, à la lettre[136] нет гривенника денег, и я не знаю, на что́ обмундировать Бориса. – Она вынула платок и заплакала. – Мне нужно пятьсот рублей, а у меня одна двадцатипятирублевая бумажка. Я в таком положении… Одна моя надежда теперь на графа Кирилла Владимировича Безухова. Ежели он не захочет поддержать своего крестника, – ведь он крестил Борю, – и назначить ему что-нибудь на содержание, то все мои хлопоты пропадут: мне не на что будет обмундировать его. Графиня прослезилась и молча соображала что-то.
   – Часто думаю, может, это и грех, – сказала княгиня, – а часто думаю: вот граф Кирилл Владимирович Безухов живет один… это огромное состояние… и для чего живет? Ему жизнь в тягость, а Боре только начинать жить.
   – Он, верно, оставит что-нибудь Борису, – сказала графиня.
   – Бог знает, chère amie![137] Эти богачи и вельможи такие эгоисты. Но я всё-таки поеду сейчас к нему с Борисом и прямо скажу, в чем дело. Пускай обо мне думают, чтó хотят, мне, право, всё равно, когда судьба сына зависит от этого. – Княгиня поднялась. – Теперь два часа, а в четыре часа вы обедаете. Я успею съездить.
   И с приемами петербургской деловой барыни, умеющей пользоваться временем, Анна Михайловна послала за сыном и вместе с ним вышла в переднюю.
   – Прощай, душа моя, – сказала она графине, которая провожала ее до двери, – пожелай мне успеха, – прибавила она шопотом от сына.
   – Вы к графу Кириллу Владимировичу, ma chère? – сказал граф из столовой, выходя тоже в переднюю. – Коли ему лучше, зовите Пьера ко мне обедать. Ведь он у меня бывал, с детьми танцовал. Зовите непременно, ma chère. Ну, посмотрим, как-то отличится нынче Тарас. Говорит, что у графа Орлова такого обеда не бывало, какой у нас будет.

XII.

   – Mon cher Boris,[138] – сказала княгиня Анна Михайловна сыну, когда карета графини Ростовой, в которой они сидели, проехала по устланной соломой улице и въехала на широкий двор графа Кирилла Владимировича Безухова. – Mon cher Boris,[139] – сказала мать, выпрастывая руку из-под старого салопа и робким и ласковым движением кладя ее на руку сына, – будь ласков, будь внимателен. Граф Кирилл Владимирович всё-таки тебе крестный отец, и от него зависит твоя будущая судьба. Помни это, mon cher,[140] будь мил, как ты умеешь быть…
   – Ежели бы я знал, что из этого выдет что-нибудь, кроме унижения… – отвечал сын холодно. – Но я обещал вам и делаю это для вас.
   Несмотря на то, что чья-то карета стояла у подъезда, швейцар, оглядев мать с сыном (которые, не приказывая докладывать о себе, прямо вошли в стеклянные сени между двумя рядами статуй в нишах), значительно посмотрев на старенький салоп, спросил, кого им угодно, княжен или графа, и, узнав, что графа, сказал, что их сиятельству нынче хуже и их сиятельство никого не принимают.
   – Мы можем уехать, – сказал сын по-французски.
   – Mon ami![141] – сказала мать умоляющим голосом, опять дотрогиваясь до руки сына, как будто это прикосновение могло успокоивать или возбуждать его.
   Борис замолчал и, не снимая шинели, вопросительно смотрел на мать.
   – Голубчик, – нежным голоском сказала Анна Михайловна, обращаясь к швейцару, – я знаю, что граф Кирилл Владимирович очень болен… я затем и приехала… я родственница… Я не буду беспокоить, голубчик… А мне бы только надо увидать князя Василия Сергеевича: ведь он здесь стои́т. Доложи, пожалуйста.
   Швейцар угрюмо дернул снурок наверх и отвернулся.
   – Княгиня Друбецкая к князю Василию Сергеевичу, – крикнул он сбежавшему сверху и из-под выступа лестницы выглядывавшему официанту в чулках, башмаках и фраке.
   Мать расправила складки своего крашеного шелкового платья, посмотрелась в цельное венециянское зеркало в стене и бодро, в своих стоптанных башмаках, пошла вверх по ковру лестницы.
   – Mon cher, vous m’avez promis,[142] – обратилась она опять к сыну, прикосновением руки возбуждая его.
   Сын, опустив глаза, спокойно шел за нею.
   Они вошли в залу, из которой одна дверь вела в покои, отведенные князю Василью.
   В то время как мать с сыном, выйдя на середину комнаты, намеревались спросить дорогу у вскочившего при их входе старого официанта, у одной из дверей повернулась бронзовая ручка и князь Василий в бархатной шубке, с одною звездой, по-домашнему, вышел, провожая красивого черноволосого мужчину. Мужчина этот был знаменитый петербургский доктор Lorrain.
   – C’est donc positif? – говорил князь.
   – Mon prince, «errare humanum est», mais… – отвечал доктор, грассируя и произнося латинские слова французским выговором.
   – C’est bien, c’est bien…[143]
   Заметив Анну Михайловну с сыном, князь Василий поклоном отпустил доктора и молча, но с вопросительным видом, подошел к ним. Сын заметил, как вдруг глубокая горесть выразилась в глазах его матери, и слегка улыбнулся.
   – Да, в каких грустных обстоятельствах пришлось нам видеться, князь… Ну, что́ наш дорогой больной? – сказала она, как будто не замечая холодного, оскорбительного, устремленного на нее взгляда.
   Князь Василий вопросительно, до недоумения, посмотрел на нее, потом на Бориса. Борис учтиво поклонился. Князь Василий, не отвечая на поклон, отвернулся к Анне Михайловне и на ее вопрос отвечал движением головы и губ, которое означало самую плохую надежду для больного.
   – Неужели? – воскликнула Анна Михайловна. – Ах, это ужасно! Страшно подумать… Это мой сын, – прибавила она, указывая на Бориса. – Он сам хотел благодарить вас.
   Борис еще раз учтиво поклонился.
   – Верьте, князь, что сердце матери никогда не забудет того, чтó вы сделали для нас.
   – Я рад, что мог сделать вам приятное, любезная моя Анна Михайловна, – сказал князь Василий, оправляя жабо и в жесте и голосе проявляя здесь, в Москве, пред покровительствуемою Анною Михайловной еще гораздо бо̀льшую важность, чем в Петербурге, на вечере у Annette Шерер.
   – Старайтесь служить хорошо и быть достойным, – прибавил он, строго обращаясь к Борису. – Я рад… Вы здесь в отпуску? – продиктовал он своим бесстрастным тоном.
   – Жду приказа, ваше сиятельство, чтоб отправиться по новому назначению, – отвечал Борис, не выказывая ни досады за резкий тон князя, ни желания вступить в разговор, но так спокойно и почтительно, что князь пристально поглядел на него.
   – Вы живете с матушкой?
   – Я живу у графини Ростовой, – сказал Борис, опять прибавив: – ваше сиятельство.
   – Это тот Илья Ростов, который женился на Nathalie Шиншиной, – сказала Анна Михайловна.
   – Знаю, знаю, – сказал князь Василий своим монотонным голосом. – Je n’ai jamais pu concevoir, comment Nathalie s’est décidée à épouser cet ours mal-léché! Un personnage complètement stupide et ridicule. Et joueur à ce qu’on dit.[144]
   – Mais très brave homme, mon prince,[145] – заметила Анна Михайловна, трогательно улыбаясь, как будто и она знала, что граф Ростов заслуживал такого мнения, но просила пожалеть бедного старика.
   – Что́ говорят доктора? спросила княгиня, помолчав немного и опять выражая большую печаль на своем исплаканном лице.
   – Мало надежды, – сказал князь.
   – А мне так хотелось еще раз поблагодарить дядю за все его благодеянии мне и Боре. C’est son filleuil,[146] – прибавила она таким тоном, как будто это известие должно было крайне обрадовать князя Василия.
   Князь Василий задумался и поморщился. Анна Михайловна поняла, что он боялся найти в ней соперницу по завещанию графа Безухова. Она поспешила успокоить его.
   – Ежели бы не моя истинная любовь и преданность дяде, – сказала она, с особенною уверенностию и небрежностию выговаривая это слово: – я знаю его характер, благородный, прямой, но ведь одни княжны при нем… Они еще молоды… – Она наклонила голову и прибавила шопотом: – исполнил ли он последний долг, князь? Как драгоценны эти последние минуты! Ведь хуже быть не может; его необходимо приготовить, ежели он так плох. Мы, женщины, князь, – она нежно улыбнулась, – всегда знаем, как говорить эти вещи. Необходимо видеть его. Как бы тяжело это ни было для меня, но я привыкла уже страдать.
   Князь, видимо, понял, и понял, как и на вечере у Annette Шерер, что от Анны Михайловны трудно отделаться.
   – Не было бы тяжело ему это свидание, chère Анна Михайловна, – сказал он. – Подождем до вечера, доктора обещали кризис.
   – Но нельзя ждать, князь, в эти минуты. Pensez, il у va du salut de son âme… Ah! c’est terrible, les devoirs d’un chrétien…[147]
   Из внутренних комнат отворилась дверь, и вышла одна из княжен-племянниц графа, с угрюмым и холодным лицом и поразительно-несоразмерною по ногам длинною талией.
   Князь Василий обернулся к ней.
   – Ну, что̀ он?
   – Всё то же. И как вы хотите, этот шум… – сказала княжна, оглядывая Анну Михайловну, как незнакомую.
   – Ah, chère, je ne vous reconnaissais pas,[148] – с счастливою улыбкой сказала Анна Михайловна, легкою иноходью подходя к племяннице графа. – Je viens d’arriver et je suis à vous pour vous aider à soigner mon oncle, J’imagine, combien vous avez souffert,[149] – прибавила она, с участием закатывая глаза.
   Княжна ничего не ответила, даже не улыбнулась и тотчас же вышла. Анна Михайловна сняла перчатки и в завоеванной позиции расположилась на кресле, пригласив князя Василья сесть подле себя.
   – Борис! – сказала она сыну и улыбнулась, – я пройду к графу, к дяде, а ты поди к Пьеру, mon ami, покаместь, да не забудь передать ему приглашение от Ростовых. Они зовут его обедать. Я думаю, он не поедет? – обратилась она к князю.
   – Напротив, – сказал князь, видимо сделавшийся не в духе. – Je serais très content si vous me débarrassez de ce jeune homme…[150] Сидит тут. Граф ни разу не спросил про него.
   Он пожал плечами. Официант повел молодого человека вниз и вверх по другой лестнице к Петру Кирилловичу.

XIII.

   Пьер так и не успел выбрать себе карьеры в Петербурге и, действительно, был выслан в Москву за буйство. История, которую рассказывали у графа Ростова, была справедлива. Пьер участвовал в связываньи квартального с медведем. Он приехал несколько дней тому назад и остановился, как всегда, в доме своего отца. Хотя он и предполагал, что история его уже известна в Москве, и что дамы, окружающие его отца, всегда недоброжелательные к нему, воспользуются этим случаем, чтобы раздражить графа, он всё-таки в день приезда пошел на половину отца. Войдя в гостиную, обычное местопребывание княжен, он поздоровался с дамами, сидевшими за пяльцами и за книгой, которую вслух читала одна из них. Их было три. Старшая, чистоплотная, с длинною талией, строгая девица, та самая, которая выходила к Анне Михайловне, читала; младшие, обе румяные и хорошенькие, отличавшиеся друг от друга только тем, что у одной была родинка над губой, очень красившая ее, шили в пяльцах. Пьер был встречен как мертвец или зачумленный. Старшая княжна прервала чтение и молча посмотрела на него испуганными глазами; младшая, без родинки, приняла точно такое же выражение; самая меньшая, с родинкой, веселого и смешливого характера, нагнулась к пяльцам, чтобы скрыть улыбку, вызванную, вероятно, предстоящею сценой, забавность которой она предвидела. Она притянула вниз шерстинку и нагнулась, будто разбирая узоры и едва удерживаясь от смеха.
   – Bonjour, ma cousine, – сказал Пьер. – Vous ne me reconnaissez pas?[151]
   – Я слишком хорошо вас узнаю, слишком хорошо.
   – Как здоровье графа? Могу я видеть его? – спросил Пьер неловко, как всегда, но не смущаясь.
   – Граф страдает и физически и нравственно, и, кажется, вы позаботились о том, чтобы причинить ему побольше нравственных страданий.
   – Могу я видеть графа? – повторил Пьер.
   – Гм!.. Ежели вы хотите убить его, совсем убить, то можете видеть. Ольга, поди посмотри, готов ли бульон для дяденьки, скоро время, – прибавила она, показывая этим Пьеру, что они заняты и заняты успокоиваньем его отца, тогда как он, очевидно, занят только расстроиванием.
   Ольга вышла. Пьер постоял, посмотрел на сестер и, поклонившись, сказал:
   – Так я пойду к себе. Когда можно будет, вы мне скажите.
   Он вышел, и звонкий, но негромкий смех сестры с родинкой послышался за ним.
   На другой день приехал князь Василий и поместился в доме графа. Он призвал к себе Пьера и сказал ему:
   – Mon cher, si vous vous conduisez ici, comme à Pétersbourg, vous finirez très mal; c’est tout ce que je vous dis.[152] Граф очень, очень болен: тебе совсем не надо его видеть.
   С тех пор Пьера не тревожили, и он целый день проводил один наверху, в своей комнате.
   В то время как Борис вошел к нему, Пьер ходил по своей комнате, изредка останавливаясь в углах, делая угрожающие жесты к стене, как будто пронзая невидимого врага шпагой, и строго взглядывая сверх очков и затем вновь начиная свою прогулку, проговаривая неясные слова, пожимая плечами и разводя руками.
   – L’Angleterre a vécu,[153] – проговорил он, нахмуриваясь и указывая на кого-то пальцем. – М. Pitt comme traitre à la nation et au droit des gens est condamné à…[154] – Он не успел договорить приговора Питту, воображая себя в эту минуту самим Наполеоном и вместе с своим героем уже совершив опасный переезд через Па-де-Кале и завоевав Лондон, – как увидал входившего к нему молодого, стройного и красивого офицера. Он остановился. Пьер оставил Бориса четырнадцатилетним мальчиком и решительно не помнил его; но, несмотря на то, с свойственною ему быстрою и радушною манерой взял его за руку и дружелюбно улыбнулся.
   – Вы меня помните? – спокойно, с приятною улыбкой сказал Борис. – Я с матушкой приехал к графу, но он, кажется, не совсем здоров.
   – Да, кажется, нездоров. Его всё тревожат, – отвечал Пьер, стараясь вспомнить, кто этот молодой человек.
   Борис чувствовал, что Пьер не узнает его, но не считал нужным называть себя и, не испытывая ни малейшего смущения, смотрел ему прямо в глаза.
   – Граф Ростов просил вас нынче приехать к нему обедать, – сказал он после довольно долгого и неловкого для Пьера молчания.