Господин Байи был в восторге.
   Теперь, наконец, представлялся неповторимый случай навсегда покончить с крамолой. Причем особенно важным казалось то, что в деле с памфлетом замешаны оба мятежника - и Марат, и Дантон, его покровитель.
   Вот тут-то и можно прихлопнуть их обоих.
   Впрочем, не сразу.
   Начинать следует с Марата.
   Марат - одержимый. Его не купить ни деньгами, ни карьерой. Он не щадит себя. Своими памфлетами и статьями он сам отрезал себе путь к отступлению. Теперь только бы арестовать его, а там расправа будет короткой.
   Дантон - другое дело. Этот смутьян творит не меньше зла, чем Марат. Но он дьявольски хитер. В отличие от Марата, он не оставляет следов. Он ничего не пишет, а зажигательная речь - вылетела и пропала! Поди докажи. Впрочем, при большом желании доказать можно. Но нужно терпение. Нужно действовать постепенно, путем планомерной компрометации. Вот здесь-то и поможет "дело Марата". Оно наверняка даст кое-какие материальцы для возбуждения "дела Дантона"...
   По приказу Байи и с благословения Ассамблеи королевский прокурор подписал ордер на арест журналиста, а господин Лафайет, новый главнокомандующий национальной гвардией, подготовил против Друга народа подлинную военную экспедицию.
   На рассвете 22 января жители дистрикта были разбужены небывалым шумом. Казалось, весь Париж вторгался в пределы их округа.
   И правда, дистрикт становился объектом настоящей осады. Из всех соседних районов двигались походным строем отряды национальных гвардейцев. Они перекрыли улицы, оцепили мосты, выставили пикеты на главных магистралях.
   Жители дистрикта, потеряв сон, высыпали на тротуары. Что происходило, толком никто не знал. Наконец, в восемь часов, большой отряд, возглавляемый толстым офицером, двинулся к улице Ансьен-Комеди.
   Все прояснилось: отряд окружал дом No 39.
   У типографии Друга народа, как обычно, дежурил пикет из тридцати гвардейцев дистрикта. Когда толстый офицер потребовал, чтобы его пропустили внутрь дома, начальник пикета, указывая на огромную толпу, порекомендовал пришельцам действовать по закону и прежде всего обратиться в комитет дистрикта.
   Толстый офицер решил последовать совету.
   Уполномоченные дистрикта давно были в сборе. Председатель Дантон, ругая последними словами тех, кто так рано поднял его с постели, клялся как следует насолить незваным гостям. Остальные смущенно молчали.
   Вошел толстый начальник экспедиционного корпуса в сопровождении двух судебных приставов. Он предъявил председателю ордер на арест Марата и приказ на обыск его типографии.
   Дантон хмыкнул. Было заметно, что он волнуется, хотя и желает казаться спокойным.
   - Сожалею, господа, - сказал он, - но подобным требованиям мы подчиниться не можем. Арестовать журналиста в свободной стране только за то, что он высказал свои взгляды. И это после недавно утвержденного закона о свободе печати!..
   Толстый офицер усмехнулся и кивнул одному из приставов. Тот принялся объяснять, что неповиновение властям означает бунт и никакие оговорки ничего не изменят. К тому же всякое сопротивление бесполезно, поскольку дистрикт оцеплен войсками.
   Комиссары дистрикта, взволнованные и негодующие, встали со своих мест. Лицо Дантона налилось кровью. Его голос принял зловещий оттенок.
   - Ваши войска собрались здесь незаконно. На беззаконие мы можем ответить беззаконием. Вы угрожаете силой? Но неизвестно, чьи силы больше. Вы привели сюда десять тысяч солдат? Мы выставим, если потребуется, двадцать тысяч!..
   Представители власти переглянулись. Толстый офицер больше не смеялся, и вся его важность исчезла.
   Дантон еще больше повысил голос:
   - Я не знаю, что скажет общее собрание дистрикта. Но если бы батальон кордельеров был так же мужествен, как я, всех вас давно бы вышвырнули отсюда!..
   Когда Жорж Дантон несколько остыл и одумался, его стали одолевать сомнения.
   Пожалуй, он переборщил.
   В сущности, неуживчивый и слишком уж ярый Марат не внушал ему особенной симпатии. Несомненно, в другое время Дантон не стал бы ломать из-за него копий.
   Но теперь дело Марата превращалось в дело свободы. Добиться победы в этом вопросе значило поднять престиж дистрикта Кордельеров, одержать верх над Лафайетом и Байи. Стало быть, каким бы ни оказался исход дела Марата, нужно было проявить максимум энергии, настойчивости и силы.
   И все же он переборщил.
   По существу он только что апеллировал к народному восстанию. Но подумал ли он, к чему это приведет? Даже если кордельеры выгонят гвардейцев из дистрикта, смогут ли они одержать победу в рамках столицы, не говоря уже о всей Франции? В этом Дантон не был уверен. Напротив, он полагал, что углубление конфликта способно привести к разгрому демократических организаций Парижа.
   А раз так, значит, надо бить отбой.
   На общем собрании кордельеров, начавшемся через три часа, Дантон стал спускать дело на тормозах. По его предложению было решено послать делегатов в Ассамблею и подчиниться ее арбитражу.
   Это была капитуляция.
   Но даже она не могла уничтожить того, что было сказано три часа назад.
   Толпа возле дома No 39 продолжала расти.
   Вскоре число наблюдателей стало превышать количество солдат, оставленных толстым офицером у подъезда. Люди стояли молча и вели себя сдержанно. Но в этой сдержанности чувствовалась немая угроза. Когда одного рабочего грубо толкнул сержант, тот лишь пожал плечами и спокойно ответил:
   - Ничего не выйдет, дружок. Ты хотел бы нас спровоцировать, я это вижу. Но мы сохраним спокойствие, и пусть лопнут от ярости все аристократы, представителем которых ты являешься!
   А одна из женщин крикнула с гневом и презрением:
   - Мой муж тоже солдат. Но если бы он был так подл, что пожелал бы арестовать Друга народа, я сама убила бы его!..
   И она угрожающе потрясла кочергой, предусмотрительно взятой из дому.
   Народ ждал сигнала к дальнейшим действиям.
   Но сигнала не последовало.
   Только к шести вечера, догадываясь, что Марату ничего больше не угрожает, люди начали расходиться.
   Солдаты тотчас же заняли дом.
   Как и следовало ожидать, он оказался пустым. Слуга Марата сообщил, что его хозяин ушел много времени назад и не оставил никаких распоряжений.
   Взбешенные гвардейцы разгромили типографию и унесли рукописи и бумаги, которые сумели найти. Уходя, они оставили у дома сторожевой пост, рассчитывая схватить журналиста, если он вернется.
   Но Марат не вернулся.
   Снова избегнув ареста благодаря героизму своих читателей, он некоторое время скрывался у друзей, а затем эмигрировал в Англию.
   Эта история могла иметь роковые последствия для председателя кордельеров. Власти не забыли его мятежного поведения и слов, произнесенных 22 января.
   Просматривая бумаги, связанные с делом Марата, королевский прокурор подивился безумным речам кордельерского главаря. Бедняга в запальчивости сам подписал свой приговор! Он открыто грозит начальству и подбивает добрых граждан на бунт. Он готов призвать двадцать тысяч мятежников из предместий. Превосходно! К нему вполне может быть применен закон против поджигателей и смутьянов!..
   После совещания с господином Байи прокурор набросал обвинительный акт.
   17 марта королевским судом Шатле был издан декрет об аресте и заключении в тюрьму бывшего адвоката при Королевских советах господина Дантона.
   Для Жоржа Дантона это был гром среди ясного неба.
   К этому времени, несмотря на злобное противодействие господина Байи, он был избран в Генеральный совет Коммуны. Одновременно кордельеры переизбрали его своим председателем. Его слава и популярность возрастали с недели на неделю. И вдруг - на тебе...
   Ну, нет. Так-то просто он им не дастся.
   Кордельеры тотчас же подняли свой голос и обратились с протестом в Учредительное собрание. Крайняя левая Собрания с радостью ухватилась за этот документ и потребовала расследования. Протест был передан в специальный комитет. Комитет обратился к министру внутренних дел, министр запросил Шатле. После тщательного изучения полученных бумаг комитет поручил своему докладчику сделать отчет на ближайшем заседании Учредительного собрания.
   Докладчиком был господин Антуан, единомышленник Робеспьера. Его сообщение выглядело много более радикальным, нежели хотелось его товарищам по комитету: он полностью оправдал Дантона.
   Крайняя левая бурно аплодировала оратору. Конечно, большинство депутатов, бывшее на стороне Лафайета и Байи, не допустило отмены декрета Шатле. Но в создавшейся атмосфере декрет нельзя было и одобрить. Наконец приняли соломоново решение: дело было отложено.
   Дантон торжествовал.
   Несколько месяцев спустя Максимилиан Робеспьер произнес гневную речь, в которой потребовал ликвидации суда Шатле. И, аргументируя свое требование, он еще раз напомнил о деле Дантона: в свободной стране нельзя было сохранять учреждения времен деспотизма, угрожающие лучшим патриотам и вызывающие ненависть всех честных граждан!..
   5. НЕПОДКУПНЫЙ
   - А сейчас слово предоставляется депутату Роберту Пьеру, - объявил секретарь Ассамблеи.
   - Это не мое имя, - громко говорит худощавый человек в потертом фраке, пробираясь под дружный хохот к ораторской трибуне.
   - Не ваше? Простите, здесь неразборчиво написано... Выступать будет господин Робетспьер!
   Хохот, сопровождаемый свистками, усиливается.
   - Меня зовут Робеспьер, - еще раз невозмутимо поправляет депутат в потертом фраке и решительно взбирается на трибуну.
   Сколько злобы, ненависти, брани и ядовитых насмешек пришлось ему встретить и вытерпеть за эти два года! Если поначалу братья-депутаты его вовсе не замечали, то потом против него началась настоящая кампания травли. Издевались над внешностью Робеспьера, над его костюмом, над манерой говорить, над содержанием речей. Его называли "аррасской свечой"* и "выкормышем Руссо"; его имя коверкали, а текст речей умышленно искажали; иногда его встречали улюлюканьем и свистом, а иногда и вовсе не давали говорить. Каждый раз, когда наступала его очередь, он, хотя и знал свою речь, испытывал страх.
   _______________
   * В противовес Мирабо - "факелу Прованса".
   Но о страхе его никто не догадывался. На трибуне он был неизменно спокоен.
   Он говорил, разбивая преграды, стоявшие на его пути, обращаясь через головы врагов в Собрании прямо к народу, к которому неслись все его мысли.
   И народ оценил его слово, дав ему второе имя, оставшееся в веках.
   Он стал Неподкупным.
   После переезда Ассамблеи в Париж Робеспьер устроился вдали от центра, на улице Сентонж, в доме No 30. Свою плохонькую квартирку он делил с молодым человеком, исполнявшим обязанности его секретаря. Жизнь в столице была дорогой и хлопотливой. Максимилиан, никогда не имевший лишних денег, теперь снова бедствовал и, как некогда в годы учебы, отказывал себе в выходном костюме. Впрочем, отсутствие денег смущало его в меньшей степени, чем отсутствие времени. Учредительное собрание занимало весь его день, встречи с единомышленниками - весь вечер; а ведь нужно было еще просматривать газеты, писать письма, подготавливать тексты речей и статьи для прессы. Неудивительно, что лицо его вскоре еще более побледнеет, глаза ввалятся и засверкают лихорадочным блеском, а подушка узнает первые следы крови. Но это не ослабляло его энергии. Он продолжал начатое сражение, не смущаясь кажущейся бесперспективностью борьбы.
   Конечно, Робеспьер приветствовал законодательные акты Собрания, закрепившие успехи, вырванные народом у абсолютизма и феодализма. Отмена прежнего деления граждан на сословия, ликвидация наследственного и личного дворянства, национализация церковных владений, устранение преград, мешавших промышленности и торговле, - все это радовало и вдохновляло защитника народных прав.
   Но он не мог оставаться равнодушным, видя, как одновременно с этим, боясь дальнейшего расширения и углубления революции, Учредительное собрание издает целую серию антинародных законов, сводящих на нет все обещания о равенстве и братстве. Он требовал, чтобы законодатели последовательно и полно применяли принципы Декларации прав, а не противоречили им на каждом шагу и чтобы законы, издаваемые именем свободы и равенства, не угнетали свободу и не нарушали равенство во благо богачей и в ущерб труженикам. Все его речи в Собрании - а выступал он за три неполных года более пятисот раз - были посвящены борьбе за народные права и за улучшение жизни народа.
   Не было другой проблемы, которая так волновала бы Робеспьера, как проблема избирательного ценза.
   Декреты, принятые Учредительным собранием, лишали избирательных прав всю массу неимущего и малоимущего населения страны, которое произвольно зачислялось в категорию пассивных граждан. Активными была признана лишь верхушка налогоплательщиков, составлявшая около одной шестой части французов.
   Это глубоко возмущало Робеспьера. Он неоднократно спорил по вопросу о цензе как в Собрании, так и в печати. Указывая на чудовищное противоречие между подобной постановкой проблемы ценза и высокими принципами Декларации прав, он говорил:
   - Закон есть выражение общей воли, утверждает Декларация прав; однако возможно ли это, если огромное большинство тех, для кого закон создается, решительно никак не могут повлиять на его издание?.. Самодержавие народа, о котором твердит Декларация прав, - пустая формула, раз большинство народа оказывается лишенным политических прав, которые так неразрывно связаны с народным суверенитетом!..
   Гневно разбивая аргументы тех, кто утверждал, будто бедняка легко подкупить и тем сделать его социально опасным, Робеспьер напоминал не без горечи Собранию:
   - Разве богачам и важным господам обязаны вы тем славным восстанием, которое спасло Францию и вас? Боролся ли тогда народ для того, чтобы помочь вам защитить его права и его достоинство, или для того, чтобы дать вам власть лишить его их? Затем ли он сверг иго феодальной аристократии, чтобы подпасть под иго богачей?..
   Теми же мыслями проникнуты его выступления о составе национальной гвардии и в защиту демократизации армии.
   Робеспьер резко возражал против декрета, согласно которому в национальную гвардию допускались только активные граждане.
   - Лишать права на оружие одну часть граждан и в то же время вооружать другую, - говорил он, - значит нарушить принцип равенства, основу нового общественного договора.
   В равной мере протестовал он и против старого принципа набора в армию, согласно которому солдаты вербовались из третьего сословия, офицеры же почти целиком принадлежали к дворянству.
   - В стране дворянство уничтожено, но оно продолжает оставаться в армии. Недопустимо предоставлять ему защиту революционной Франции. Вы утверждаете, что все публичные должности должны быть замещены согласно принципам свободы и равенства, и в то же время сохраняете вооруженных должностных лиц, созданных деспотизмом!..
   Насколько своевременными были эти заявления, показали солдатские бунты, прокатившиеся по стране весной и летом 1790 года. Наиболее значительным из них было волнение четырех полков гарнизона Нанси, зверски подавленное аристократом генералом Буйе. Учредительное собрание, однако, несмотря на энергичный протест Робеспьера, вынесло генералу-убийце "благодарность от имени нации".
   Немногочисленные выступления Робеспьера по аграрному вопросу полны гуманизма и искреннего желания помочь землепашцу. С таким же глубоким сочувствием относился он и к городской мелкой буржуазии: владельцам небольших лавок, самостоятельным мастерам, всей торговой и ремесленной мелкоте, которая разорялась, не имея возможности выдержать конкуренцию с крупными предпринимателями и торговцами.
   И однако он не разглядел рабочих.
   Вместе со всеми депутатами он проголосовал за декрет, предложенный Ле Шапелье, запрещавший объединения рабочих и стачечную борьбу. В то время из всех революционеров-демократов только один Марат сумел понять зловещий характер закона Ле Шапелье; только он безжалостно заклеймил этот закон на страницах "Друга народа".
   Робеспьер был одним из немногих депутатов Учредительного собрания, боровшихся за права цветного населения французских колоний.
   Первое предложение об отмене работорговли было сделано еще в ноябре 1789 года. Однако многие депутаты, владевшие землями и рабами на Гаити и Мартинике, были лично заинтересованы в сохранении рабства. К числу депутатов-рабовладельцев принадлежали и братья Ламеты, ближайшие соратники Барнава, который вследствие этого неоднократно выступал против предложений об отмене рабства и неполноправного положения мулатов.
   В своей речи Робеспьер указал, что раз Декларация прав предоставляет политические права всем гражданам, то цветные должны пользоваться теми же правами, что и белые. Когда в ходе прений один депутат предложил поправку, в которой упоминалось слово "раб", Робеспьер с негодованием воскликнул:
   - Да с того момента, когда вы введете слово "раб" в свои декреты, вы покроете себя позором! Вы беспрестанно твердите о правах человека и в то же время освящаете в своей конституции рабство. Пусть лучше погибнут колонии, если их дальнейшее существование может быть куплено лишь ценою потери нашей чести, славы и свободы!..
   Он дрался, не зная отдыха. Он произносил речи против военного закона, о свободе печати и петиций, об организации суда, о гражданском устройстве духовенства, о правах короля, о равном разделе наследства, против смертной казни и на многие другие темы. Все чаще поднимаясь на ораторскую трибуну, он выделяется последовательностью и принципиальной заостренностью своих речей, которые постепенно заставляют умолкнуть насмешливых недоброжелателей и повергают в недоумение общепризнанных лидеров.
   Призадумался Мирабо, насупился Барнав, озабоченно перешептываются братья Ламеты, еще недавно считавшиеся вожаками левой Собрания. Да, они недооценили его. Погасить "аррасскую свечу" явно не удалось!
   Тем более что теперь известность Робеспьера распространилась далеко за пределами Учредительного собрания.
   Он встречался со своими единомышленниками и врагами не только в Собрании, в кафе или в редакциях газет; они были связаны с клубами, которые начинали играть в революционном Париже все большую роль.
   Особенно демократичным и по составу членов и по идеям, высказываемым с его трибуны, был клуб, основанный в апреле 1790 года в помещении старой кордельерской церкви и получивший название "Общество друзей прав человека и гражданина". В обиходе его называли Клубом кордельеров, поскольку он пришел на смену прежним ежедневным собраниям жителей дистрикта Кордельеров*. Членские взносы здесь были низкими, а потому зал заседаний был всегда переполнен. Марат и Дантон были завсегдатаями Клуба кордельеров, причем громовой голос экс-председателя дистрикта звучал здесь так же часто, как и в былые дни.
   _______________
   * Согласно административной реформе 1790 г. дистрикты были заменены округами более крупного размера - секциями. Прежний дистрикт Кордельеров вошел в состав секции "Французского театра".
   Наибольшей известностью, однако, пользовался Клуб якобинцев, или Якобинский клуб, которому суждено было стать барометром революции. Клуб этот, ранее называемый Бретонским, переехал в Париж вместе с Учредительным собранием. Ему удалось получить помещение на улице Сент-Оноре, в библиотеке монастыря монахов-якобинцев. Здесь клуб был переименован - он стал называться "Обществом друзей конституции" или, в просторечии, Якобинским клубом. Вначале состав клуба был далеко не демократичным: наряду с депутатами Учредительного собрания в него входили только зажиточные парижане - адвокаты, врачи, писатели, богатые мастера и купцы. Высокий членский взнос ограждал заседания клуба от неимущих масс. Во главе его стояли лидеры различных группировок - от Мирабо и Лафайета до Робеспьера. Сила Якобинского клуба увеличивалась благодаря его широко разветвленной сети филиальных организаций в провинции, число которых росло с каждым месяцем. Популярности клуба немало способствовало и то, что члены его заранее обсуждали вопросы, которые затем выносились в Национальное собрание.
   Робеспьер не пропускал ни одного заседания Якобинского клуба. Здесь он проверял свои речи, прежде чем выйти на парламентскую трибуну, здесь он находил друзей и низвергал врагов. И по мере того как, меняя свой состав, клуб станет приобретать демократический облик, Робеспьер будет превращаться в любимого оратора и вождя якобинцев.
   Да, теперь он был известен далеко за пределами Собрания. Его знала и глубоко уважала вся революционная Франция. Должностные и частные лица поверяли ему свои нужды и печали, выражали доверие и благодарность. Взгляните на его письменный стол - он завален письмами. Давайте пробежим его переписку всего за два-три месяца 1791 года. Вот письмо из далекого Авиньона: члены муниципалитета горячо благодарят Робеспьера за речь в защиту петиции авиньонских граждан о присоединении к Франции. Пять писем из Марселя от местных якобинцев и официальных лиц; в письмах - жалобы, надежда на поддержку, благодарность. Четыре письма из Тулона; в одном из них муниципалитет извещает, что гражданская доблесть Робеспьера и самоотверженность, которую он не раз проявлял в отношении города, побудили присвоить ему звание гражданина Тулона. Пишут из Арраса, из Версаля, из Буржа, из Манта, из Лондона; пишут бельгийские демократы и депутаты далекой Кайенны, восторженные поклонницы и незнакомые просители.
   Так, занимая все большее место в народном мнении, завоевывая новые и новые симпатии, Максимилиан Робеспьер должен был неизбежно взять верх над своими врагами. Формально он не одержал еще ни единой победы, фактически был победителем. Он был единственным человеком будущего в этом Собрании крупных собственников, судорожно цеплявшихся за прошлое.
   И он имел все основания сказать им в своей обычной спокойной манере:
   - Напрасно вы рассчитываете при помощи мелких шарлатанских уловок руководить ходом революции. Вы, как мелкие букашки, будете увлечены ее неудержимым потоком; ваши успехи будут столь же мимолетны, как ложь, а ваш позор станет вечным, как истина!..
   Весной 1791 года Академия художеств организовала ежегодную выставку в Лувре. На суд публики было представлено свыше трехсот двадцати произведений искусства.
   Впрочем, дело не в количестве экспонатов.
   Выставка была не совсем обычной: наряду с еще недавно модными натюрмортами и пасторалями, а также традиционными изображениями Людовика XVI и членов его семьи на этот раз зрители могли увидеть много произведений, прямо или косвенно посвященных злободневным событиям.
   Большим успехом пользовались картины Луи Давида. Художник-революционер дал ряд новых полотен на героические темы античности не без намеков на современность; сюда относились "Клятва Горациев", "Брут" и "Смерть Сократа". Еще больший интерес вызывал эскиз Давида к его будущей картине "Клятва в зале для игры в мяч". Этот эскиз, живо воспроизводивший всем памятное событие 20 июня 1789 года, вызывал оживленные комментарии.
   Посетители выставки, присматриваясь к отдельным фигурам, изображенным на полотне, без труда узнавали Байи, Мирабо, Барнава, Александра Ламета, Робеспьера; последний стоял в энергичной позе, прижимая обе руки к груди, словно у него было два сердца, заранее отданные народному делу.
   Но пожалуй, особенно много любопытных собралось возле портретов. Рассматривали Латюда, знаменитого узника Бастилии, проведшего по пустой прихоти фаворитки тридцать пять лет в заключении. Изучали лица депутатов Учредительного собрания, впервые очутившихся так близко от зрителей.
   Можно было заметить, что самая густая толпа образовалась около одного из подобных портретов, написанного художницей Лабиль-Гюйяр. На портрете был изображен молодой мужчина в белом парике, таком же жабо и черном костюме, присвоенном регламентом Генеральных штатов депутатам третьего сословия. Внимательные светлые глаза мужчины словно изучали публику. В отличие от других портретов, на пояснительной табличке не было указано ни имени, ни фамилии изображенного. Вместо этого было написано только одно слово:
   Н Е П О Д К У П Н Ы Й
   И это никого не смущало и не вводило в заблуждение: всем присутствующим было ясно, о ком идет речь.
   Неподкупный родился.
   6. СОБСТВЕННИК
   Жорж Дантон не переставал удивляться своему новому знакомому, депутату Робеспьеру: слишком уж тот отдавал себя общественным делам - этак и помереть недолго.
   Нет, Жорж так не мог.
   Он-то, конечно, тоже не бил баклуши и не дремал. И в качестве председателя кордельеров, и теперь, в должности советника департамента должности, которая стоила ему таких хлопот, он поражал других кипучей энергией, способностью найти общий язык с людьми, умением принять нужные меры. Это было бесспорно, и все же...
   Все же он никогда не забывал о себе.
   Дантон любил жизнь со всеми ее маленькими и большими радостями, любил семейный уют, любил чувствовать себя хозяином.
   Его квартира на Торговом дворе поражала размерами, богатством отделки, солидностью обстановки. После напряженного рабочего дня Жорж никогда не задерживался в департаменте. Он стремился провести вечер дома, посидеть в большом кресле у камина своей уютной библиотеки и, листая книгу, слушать, как потрескивают дрова. Его супруга Габриэль обычно находилась тут же - что-либо чинила или вязала. Она в совершенстве владела искусством молчания, никогда не задавала ненужных вопросов, не нарушая прелести тишины.