Страница:
– Прошу вас, подойдите, пожалуйста, сюда, – обратился судья и к защитнику, и к Кошу. – Взгляните на эти клочки бумаги. Сразу в них ничего не поймешь, но если их разложить в известном порядке, то что вы видите? «Мосье… иси… м де». Подставляя оторванные буквы, мы получим: «Мосье Онисим… 22, улица де…». Согласитесь, мосье Онисим, что ваше имя совсем не так часто встречается, чтоб я не мог, в виде простого предположения, поставить после него вашу фамилию, которой тут, правда, нет. Таким образом, я получаю: «Мосье Онисим Кош, 22, улица де…»
– Так нет же! Нет! Нет! И нет! Я всеми силами протестую против такого способа делать выводы! Из нескольких разрозненных букв вы строите имя и, не задумываясь, прибавляете к нему мою фамилию. Предположим даже, что это верно, но продолжение письма разрушает все, что создало начало. Вы говорите: «22, улица де…» Где же название улицы? Да, наконец, я никогда не жил в номере 22. Если вам так хорошо известно, что я заходил к себе домой, то вы и это должны знать. Я требую, чтобы это было занесено в протокол.
Про себя же Кош подумал: «Вот и ошибочка, за которую ты поплатишься, когда я выйду из тюрьмы! Положительно, я начинаю приобретать материалы для моих статей».
– Ваш протест будет занесен в протокол, не беспокойтесь. Но вслед за ним мы поставим следующее маленькое примечание. Перевернем эти разрозненные клочки бумаги с несвязными буквами. Гм, гм, вы видите? Читайте, на этот раз полностью: «Неизвестен в 22, справьтесь в 16». Вы живете в доме номер 16, на улице Дуэ. Это письмо, адресованное по ошибке в дом номер 22, было вам оттуда переслано, и эта путаница случалась уже не раз с вашей корреспонденцией. Итак, вы видите, что, утверждая, что письмо принадлежит вам, я не делаю фантастических выводов. Теперь, если вы имеете что возразить, я вас слушаю.
Кош опустил голову. Разрывая конверт, он совершенно забыл о справке, сделанной на обороте, и ясно понял теперь, что мнение судьи уже составлено. Он ограничился словами:
– Я ничего не знаю, ничего не понимаю. Единственно, что я утверждаю, в чем я клянусь, это то, что я невиновен, что я не знал убитого, никогда не был с ним знаком и что вся моя прошлая жизнь свидетельствует против такого обвинения.
– Может быть, – отвечал судья, – но на сегодня довольно. Вам прочтут ваш допрос, и, если хотите, вы можете его подписать.
Кош рассеянно прослушал чтение протокола допроса и подписался. Потом машинальным движением протянул руки сторожу, чтобы тот надел ему наручники, и вышел.
В коридоре адвокат обратился к нему:
– Завтра утром я приду к вам, нам нужно с вами о многом поговорить…
– Благодарю вас, – ответил Кош.
И он пошел вслед за сторожем по узким коридорам, ведущим к выходу. Оставшись один в камере, он погрузился в долгие, тяжелые размышления. Куда девался предприимчивый репортер, острый на язык, смелый и изобретательный. Он начинал раскаиваться в своей затее. Не то чтоб он боялся за исход дела – он знал, что одним словом может уничтожить все улики, – но он чувствовал, как вокруг него все теснее и теснее затягивается петля, и что, попав пальцем в тиски судебной машины, ему придется сделать гигантское усилие, чтоб не оставить в ней всей своей руки! Он хотел посредством своей уловки смутить полицию, натолкнуть ее на ошибки, на неосторожности, а вместо того оставил против себя ряд таких улик, что самый непредубежденный человек не задумался бы сказать при виде его:
– Вот виновный!
В сущности, убеждение судьи было вполне понятно. Что сказал Кош в свое оправдание? Ничего. Он клялся в своей невиновности. И что же дальше? Голос правды? Его так же легко узнать, как и «голос крови». Когда лжец говорит правду, она звучит как ложь. Томление неизвестности еще более усиливало его волнение. Какие еще улики имеются против него? Он не сумел ничего ответить на вопросы, два из которых он должен был предвидеть; что же, в таком случае, скажет он на обвинение, которого даже не подозревает? Он должен только отрицать, и отрицать даже против всякой правдоподобности, даже против очевидности. Нечего было и думать заронить сомнение в уме судьи. Единственная надежда его была на то, что, когда дело дойдет до побудительных причин, он будет неуязвим. Из следствия будет видно, что он не знал даже о существовании этого Форже, что никто из его знакомых не слыхал даже его имени; не держать же, в таком случае, в тюрьме человека с безупречным прошлым, если не имеешь возможности сказать:
– Вот почему он убил.
На другое утро к нему пришел защитник. Он начал с общих вопросов, расспрашивая его о его жизни, привычках, знакомых, напирая на некоторые пустые подробности, но, видимо, не решаясь начать разговор о преступлении. После четверти часа такой беседы Кош, все более и более раздражавшийся, обратился к нему:
– Послушайте, скажите правду, вы считаете меня виновным?
Адвокат жестом остановил его:
– Не продолжайте, прошу вас. Я считаю искренними, правдивыми, слышите, правдивыми ваши уверения в невиновности. Как ни тяжелы имеющиеся против вас улики, я хочу видеть в них лишь роковую случайность. Вы говорите в свое оправдание, что вы невиновны, и вы невиновны: я это утверждаю.
– Но я клянусь вам, клянусь всем, что у меня есть самого дорогого на свете, что я невиновен.
В эту минуту Кошем овладело безумное желание рассказать всю правду. Но какой адвокат возьмется за защиту после такого признания? Ему оставалось только одно: все отрицать, не заботясь о правдоподобности.
Но все же ему хотелось, чтоб его защитник верил ему, и он повторил со страстью в голосе:
– Я невиновен! Я невиновен! После, может быть, скоро, вы увидите, я вам скажу…
– Да ведь я вам верю, уверяю вас…
И Кош понял по тону, по взгляду своего защитника, что он скрывал свою мысль, что и он тоже был убежден в его виновности. После этого они еще разговаривали, спокойно, почти не касаясь преступления. Кош понемногу начал забывать все, что было смешного и вместе с тем драматичного в его положении, а адвокат старался разгадать, что скрывалось под этой насмешливой беспечностью, сменившей так мастерски разыгранное вначале возмущение.
На другой день, после завтрака, за Кошем пришли, посадили его в карету и куда-то повезли. Он думал сначала, что его везут к судебному следователю, но поездка продолжалась слишком долго. Приподнявшись, насколько было возможно, он попробовал заглянуть в окошечко, но стекла оказались вставленными не как в обыкновенных окнах, а вкось, так что он увидал только клочок свинцового холодного неба. Наконец карета остановилась; он вышел, и хотя его очень быстро втолкнули в дверь, все же он успел разглядеть Сену, катившую свои грязные, тяжелые волны, и понял, что его привезли в морг!
– Этого еще недоставало, – подумал он. – Меня привели на очную ставку!
Мысль об этом зрелище, наполняющая обыкновенно ужасом настоящих преступников, нисколько не смутила его. Ведь в потухших глазах бедного мертвеца он не прочтет для себя угрозы. Он увидит без малейшего страха этот труп, который он видел уже два раза: ночью, еще сохранившим отголосок жизни, утром, уже вытянувшимся и окоченевшим. Однако, когда он очутился в зале с белыми стенами и высокими окнами, из которых свет бледными пятнами падал на мраморные столы, им овладело какое-то неприятное чувство. В сыром воздухе носился смешанный запах карболовой кислоты и тимьянной эссенции, напоминавший кладбище и аптеку. Ему казалось, что он чувствует страшный и едкий запах, который издают недавно умершие тела. Несмотря на это, он жадно разглядывал все, стараясь запечатлеть в памяти малейшие подробности, чтобы впоследствии с точностью воспроизвести их в своих статьях.
Наконец его провели в комнату, где на столе, накрытая простыней, лежала человеческая фигура. Простыню сняли, и хотя Кош был подготовлен к ожидавшему его зрелищу, он невольно отшатнулся. Труп был неузнаваем, вернее, в первый момент он его не узнал. Смерть довершила дело рук людских и сморщила, как-то съежила тело. Лицо, которое он видел полным и круглым, теперь исхудало, какие-то серые и зеленые тени легли на него, спускаясь от висков к подбородку, точно гигантский палец занялся лепкой этой темно-желтой, словно восковой, маски. Когда он постоял несколько секунд около трупа, судья сказал ему:
– Вот ваша жертва.
– Я еще раз заявляю, что я невиновен. Я не знаю этого человека, я никогда не знал его.
И он подумал: «Эти глаза видели правду, но теперь все кончено, теперь ничего не осталось от того, что видел и выстрадал этот человек, и если бы мне сейчас на этом самом месте отрубили голову, ни малейшая дрожь не пробежала бы по этому безжизненному телу…»
Очная ставка продолжалась недолго. Было очевидно, что Кош упорствует и будет отрицать, отрицать до конца, и до конца не сдастся.
Попробовали сломить его нервную систему – напрасный труд, на все вопросы обвиняемый отвечал неизменно:
– Я ничего не знаю.
Потом, когда, нагромоздив улику на улику, его спрашивали:
– Что имеете вы возразить против этого? Как вы это объясните?
Он только поднимал руки к небу и шептал:
– Я не понимаю. Я не могу объяснить себе…
Длинное, трудное следствие не привело ни к какому интересному открытию. Невозможно было проникнуть в тайну, окружавшую жизнь старика Форжэ. Никто его не знал, никто не был знаком с его привычками. Никакой нравственной улики против Коша найти не удалось, но тем легче было взвалить их на него все. Из того, что никому не были известны связи и знакомства жертвы, вывели простое заключение, что Кош отлично мог иметь с ним сношения без того, чтобы кто бы то ни было об этом знал. Что же касается причины, толкнувшей его на это преступление, она не была ясна. Самое тщательное расследование его жизни, его средств к существованию ничего не открыло, кроме того, что он не кутил, исправно платил за квартиру и не имел ни долгов, ни серьезной связи. Несмотря на все старания установить список вещей, украденных при совершении преступления, также не удалось. Таким образом, по окончании трех месяцев, несмотря на все старания полиции, ожесточенную работу судьи и частные розыски всех парижских газет, следствие не продвинулось ни на шаг; против Онисима Коша были две вполне определенные и чрезвычайно важные улики: обрывки конверта и запонка, найденная в комнате убитого. К этим уликам, опровергнуть которые обвиненный никак не мог, прибавлялось еще очень веское подозрение, возбужденное его внезапным уходом из «Солнца» и его скитанием по Парижу, где в течение трех дней он перебывал в трех разных гостиницах и везде под вымышленными именами. Если прибавить к этому его странное поведение в момент ареста, попытку вооруженного сопротивления агентам полиции, его таинственное возвращение на свою квартиру, то, в конце концов, получалось довольно определенное положение, допускающее все подозрения и даже уверенность в виновности. Правда, все улики были чисто вещественные, а нравственные отсутствовали. Следствие было закончено, дело передано в уголовный суд и назначено к слушанию в апрельскую сессию.
X
– Так нет же! Нет! Нет! И нет! Я всеми силами протестую против такого способа делать выводы! Из нескольких разрозненных букв вы строите имя и, не задумываясь, прибавляете к нему мою фамилию. Предположим даже, что это верно, но продолжение письма разрушает все, что создало начало. Вы говорите: «22, улица де…» Где же название улицы? Да, наконец, я никогда не жил в номере 22. Если вам так хорошо известно, что я заходил к себе домой, то вы и это должны знать. Я требую, чтобы это было занесено в протокол.
Про себя же Кош подумал: «Вот и ошибочка, за которую ты поплатишься, когда я выйду из тюрьмы! Положительно, я начинаю приобретать материалы для моих статей».
– Ваш протест будет занесен в протокол, не беспокойтесь. Но вслед за ним мы поставим следующее маленькое примечание. Перевернем эти разрозненные клочки бумаги с несвязными буквами. Гм, гм, вы видите? Читайте, на этот раз полностью: «Неизвестен в 22, справьтесь в 16». Вы живете в доме номер 16, на улице Дуэ. Это письмо, адресованное по ошибке в дом номер 22, было вам оттуда переслано, и эта путаница случалась уже не раз с вашей корреспонденцией. Итак, вы видите, что, утверждая, что письмо принадлежит вам, я не делаю фантастических выводов. Теперь, если вы имеете что возразить, я вас слушаю.
Кош опустил голову. Разрывая конверт, он совершенно забыл о справке, сделанной на обороте, и ясно понял теперь, что мнение судьи уже составлено. Он ограничился словами:
– Я ничего не знаю, ничего не понимаю. Единственно, что я утверждаю, в чем я клянусь, это то, что я невиновен, что я не знал убитого, никогда не был с ним знаком и что вся моя прошлая жизнь свидетельствует против такого обвинения.
– Может быть, – отвечал судья, – но на сегодня довольно. Вам прочтут ваш допрос, и, если хотите, вы можете его подписать.
Кош рассеянно прослушал чтение протокола допроса и подписался. Потом машинальным движением протянул руки сторожу, чтобы тот надел ему наручники, и вышел.
В коридоре адвокат обратился к нему:
– Завтра утром я приду к вам, нам нужно с вами о многом поговорить…
– Благодарю вас, – ответил Кош.
И он пошел вслед за сторожем по узким коридорам, ведущим к выходу. Оставшись один в камере, он погрузился в долгие, тяжелые размышления. Куда девался предприимчивый репортер, острый на язык, смелый и изобретательный. Он начинал раскаиваться в своей затее. Не то чтоб он боялся за исход дела – он знал, что одним словом может уничтожить все улики, – но он чувствовал, как вокруг него все теснее и теснее затягивается петля, и что, попав пальцем в тиски судебной машины, ему придется сделать гигантское усилие, чтоб не оставить в ней всей своей руки! Он хотел посредством своей уловки смутить полицию, натолкнуть ее на ошибки, на неосторожности, а вместо того оставил против себя ряд таких улик, что самый непредубежденный человек не задумался бы сказать при виде его:
– Вот виновный!
В сущности, убеждение судьи было вполне понятно. Что сказал Кош в свое оправдание? Ничего. Он клялся в своей невиновности. И что же дальше? Голос правды? Его так же легко узнать, как и «голос крови». Когда лжец говорит правду, она звучит как ложь. Томление неизвестности еще более усиливало его волнение. Какие еще улики имеются против него? Он не сумел ничего ответить на вопросы, два из которых он должен был предвидеть; что же, в таком случае, скажет он на обвинение, которого даже не подозревает? Он должен только отрицать, и отрицать даже против всякой правдоподобности, даже против очевидности. Нечего было и думать заронить сомнение в уме судьи. Единственная надежда его была на то, что, когда дело дойдет до побудительных причин, он будет неуязвим. Из следствия будет видно, что он не знал даже о существовании этого Форже, что никто из его знакомых не слыхал даже его имени; не держать же, в таком случае, в тюрьме человека с безупречным прошлым, если не имеешь возможности сказать:
– Вот почему он убил.
На другое утро к нему пришел защитник. Он начал с общих вопросов, расспрашивая его о его жизни, привычках, знакомых, напирая на некоторые пустые подробности, но, видимо, не решаясь начать разговор о преступлении. После четверти часа такой беседы Кош, все более и более раздражавшийся, обратился к нему:
– Послушайте, скажите правду, вы считаете меня виновным?
Адвокат жестом остановил его:
– Не продолжайте, прошу вас. Я считаю искренними, правдивыми, слышите, правдивыми ваши уверения в невиновности. Как ни тяжелы имеющиеся против вас улики, я хочу видеть в них лишь роковую случайность. Вы говорите в свое оправдание, что вы невиновны, и вы невиновны: я это утверждаю.
– Но я клянусь вам, клянусь всем, что у меня есть самого дорогого на свете, что я невиновен.
В эту минуту Кошем овладело безумное желание рассказать всю правду. Но какой адвокат возьмется за защиту после такого признания? Ему оставалось только одно: все отрицать, не заботясь о правдоподобности.
Но все же ему хотелось, чтоб его защитник верил ему, и он повторил со страстью в голосе:
– Я невиновен! Я невиновен! После, может быть, скоро, вы увидите, я вам скажу…
– Да ведь я вам верю, уверяю вас…
И Кош понял по тону, по взгляду своего защитника, что он скрывал свою мысль, что и он тоже был убежден в его виновности. После этого они еще разговаривали, спокойно, почти не касаясь преступления. Кош понемногу начал забывать все, что было смешного и вместе с тем драматичного в его положении, а адвокат старался разгадать, что скрывалось под этой насмешливой беспечностью, сменившей так мастерски разыгранное вначале возмущение.
На другой день, после завтрака, за Кошем пришли, посадили его в карету и куда-то повезли. Он думал сначала, что его везут к судебному следователю, но поездка продолжалась слишком долго. Приподнявшись, насколько было возможно, он попробовал заглянуть в окошечко, но стекла оказались вставленными не как в обыкновенных окнах, а вкось, так что он увидал только клочок свинцового холодного неба. Наконец карета остановилась; он вышел, и хотя его очень быстро втолкнули в дверь, все же он успел разглядеть Сену, катившую свои грязные, тяжелые волны, и понял, что его привезли в морг!
– Этого еще недоставало, – подумал он. – Меня привели на очную ставку!
Мысль об этом зрелище, наполняющая обыкновенно ужасом настоящих преступников, нисколько не смутила его. Ведь в потухших глазах бедного мертвеца он не прочтет для себя угрозы. Он увидит без малейшего страха этот труп, который он видел уже два раза: ночью, еще сохранившим отголосок жизни, утром, уже вытянувшимся и окоченевшим. Однако, когда он очутился в зале с белыми стенами и высокими окнами, из которых свет бледными пятнами падал на мраморные столы, им овладело какое-то неприятное чувство. В сыром воздухе носился смешанный запах карболовой кислоты и тимьянной эссенции, напоминавший кладбище и аптеку. Ему казалось, что он чувствует страшный и едкий запах, который издают недавно умершие тела. Несмотря на это, он жадно разглядывал все, стараясь запечатлеть в памяти малейшие подробности, чтобы впоследствии с точностью воспроизвести их в своих статьях.
Наконец его провели в комнату, где на столе, накрытая простыней, лежала человеческая фигура. Простыню сняли, и хотя Кош был подготовлен к ожидавшему его зрелищу, он невольно отшатнулся. Труп был неузнаваем, вернее, в первый момент он его не узнал. Смерть довершила дело рук людских и сморщила, как-то съежила тело. Лицо, которое он видел полным и круглым, теперь исхудало, какие-то серые и зеленые тени легли на него, спускаясь от висков к подбородку, точно гигантский палец занялся лепкой этой темно-желтой, словно восковой, маски. Когда он постоял несколько секунд около трупа, судья сказал ему:
– Вот ваша жертва.
– Я еще раз заявляю, что я невиновен. Я не знаю этого человека, я никогда не знал его.
И он подумал: «Эти глаза видели правду, но теперь все кончено, теперь ничего не осталось от того, что видел и выстрадал этот человек, и если бы мне сейчас на этом самом месте отрубили голову, ни малейшая дрожь не пробежала бы по этому безжизненному телу…»
Очная ставка продолжалась недолго. Было очевидно, что Кош упорствует и будет отрицать, отрицать до конца, и до конца не сдастся.
Попробовали сломить его нервную систему – напрасный труд, на все вопросы обвиняемый отвечал неизменно:
– Я ничего не знаю.
Потом, когда, нагромоздив улику на улику, его спрашивали:
– Что имеете вы возразить против этого? Как вы это объясните?
Он только поднимал руки к небу и шептал:
– Я не понимаю. Я не могу объяснить себе…
Длинное, трудное следствие не привело ни к какому интересному открытию. Невозможно было проникнуть в тайну, окружавшую жизнь старика Форжэ. Никто его не знал, никто не был знаком с его привычками. Никакой нравственной улики против Коша найти не удалось, но тем легче было взвалить их на него все. Из того, что никому не были известны связи и знакомства жертвы, вывели простое заключение, что Кош отлично мог иметь с ним сношения без того, чтобы кто бы то ни было об этом знал. Что же касается причины, толкнувшей его на это преступление, она не была ясна. Самое тщательное расследование его жизни, его средств к существованию ничего не открыло, кроме того, что он не кутил, исправно платил за квартиру и не имел ни долгов, ни серьезной связи. Несмотря на все старания установить список вещей, украденных при совершении преступления, также не удалось. Таким образом, по окончании трех месяцев, несмотря на все старания полиции, ожесточенную работу судьи и частные розыски всех парижских газет, следствие не продвинулось ни на шаг; против Онисима Коша были две вполне определенные и чрезвычайно важные улики: обрывки конверта и запонка, найденная в комнате убитого. К этим уликам, опровергнуть которые обвиненный никак не мог, прибавлялось еще очень веское подозрение, возбужденное его внезапным уходом из «Солнца» и его скитанием по Парижу, где в течение трех дней он перебывал в трех разных гостиницах и везде под вымышленными именами. Если прибавить к этому его странное поведение в момент ареста, попытку вооруженного сопротивления агентам полиции, его таинственное возвращение на свою квартиру, то, в конце концов, получалось довольно определенное положение, допускающее все подозрения и даже уверенность в виновности. Правда, все улики были чисто вещественные, а нравственные отсутствовали. Следствие было закончено, дело передано в уголовный суд и назначено к слушанию в апрельскую сессию.
X
Ужас
Время, проведенное в тюрьме, сильно повлияло на организм Коша. Нервное возбуждение первых дней сменилось унынием и апатией. Вначале он мог бы еще во всем сознаться, но теперь он считал, что слишком много и долго лгал, чтобы это стало возможно. Он ждал случая и надеялся, что он ему поможет. Но дни шли за днями, а случая не представлялось. Кроме того, его страшно злило, что ни в тюрьме, ни на допросах ему не удалось подметить ничего особенного. Он бы с удовольствием отметил факт несправедливости, грубости, нарушения закона. Но все шло самым обыкновенным порядком. Не выказывая ему преувеличенной нежности, сторожа все же относились к нему гуманно, даже кротко, так что ему часто приходилось задавать себе вопрос:
– Да что же я смогу написать при выходе отсюда?.. Порой к нему возвращалась первоначальная уверенность, что какое-то таинственное существо заставило его впутаться в эту историю. Тогда им вновь овладевал страх, страх перед непонятным, неизвестным, и он оставался лежать целыми днями, уткнувшись в подушку, сотрясаемый таким сильным ознобом, что его несколько раз спрашивали, не болен ли он?
Однажды утром к нему пришел доктор, но Кош отказался отвечать на его расспросы и ограничился словами:
– Вы не можете ни помочь мне, ни вылечить меня. Я не сумасшедший и не представляюсь сумасшедшим, я только прошу, чтоб меня оставили в покое.
Мало-помалу он совсем перестал говорить, едва слушая своего адвоката, охваченный бесконечной грустью, постоянным сомнением, выражавшимся в необычайной возбужденности. Мысль, что он игрушка в руках сверхъестественных сил, столько раз осеняла его, что под конец обратилась в полную уверенность.
Он еще силился бороться с нею. Однажды, выбившись из сил, чувствуя, что теряет рассудок и что мысли его путаются, он решил покончить с этой ужасной комедией, признаться во всем, перенести какое угодно наказание, унижение, лишь бы только снова выйти на свободу, увидеть над собою небо, снова жить, а главное – убедиться раз навсегда, что он все еще может управлять своею волей и своими поступками. Он бросился к двери и позвал сторожа. Но как только тот вошел, он начал бормотать бессвязные слова:
– Я вас позвал… Я хотел вам сказать… Нет, не стоит… Мне кое-что пришло на ум…
Он внезапно пришел к убеждению, что он не может говорить, что кто-то приговорил его к молчанию. Одного слова было достаточно, чтобы спасти его: это слово он один может произнести, но он не произнесет его, потому что кто-то не хочет этого.
Каким-то чудом самовнушения он убедил себя, что он жертва, орудие кого-то другого, хотя этим другим, в действительности, был не кто иной, как он сам. С самого начала у него был один-единственный враг – его собственное воображение. Он был рабом своей болезненной слабости, и это последнее усилие, эта отчаянная попытка вырваться из власти того, что он считал дьявольским наваждением, привела его к убеждению, на этот раз неоспоримому, что только тайная сила, сверхъестественная власть, управляющая им, могут заставить его принять какое-нибудь решение!
Самые несчастные сумасшедшие это те, которые после припадка настолько приходят в себя, что понимают свое положение и со страхом ждут наступления нового припадка. Что может быть ужаснее и мучительнее мысли:
– Сейчас мой рассудок помутится, и, может быть, тогда какие-то страшные инстинкты превратят меня в чудовище… И, за исключением той минуты, когда моя рука будет наносить удар, я не перестану понимать, в какую ужасную пропасть толкает меня судьба!
Подобно этим сумасшедшим, Кош был уверен, что он не может больше уйти из власти таинственных сил. Как только он хотел начать признание, мысли останавливались в его мозгу, как иногда слова останавливаются в горле в минуту слишком сильного волнения. Он видел перед глазами, он мысленно читал слова, которые нужно было бы сказать, спасительные слова, которые положили бы конец ужасному кошмару, но произнести их он уже не мог. А между тем, оставшись один, бросившись на свою постель, закрыв лицо руками, он повторял их:
– В час, когда было совершено преступление, я находился у моего друга Леду. По пути домой мне пришла в голову мысль разыграть эту злосчастную комедию…
Повторяя себе эти слова, он ясно слышал малейшие оттенки своего голоса. Но стоило ему очутиться в чьем-либо присутствии, как его губы отказывались произнести слова, вертевшиеся в его голове, и он чувствовал, что воля его бессильна.
Вот в каком состоянии духа Кош предстал пред уголовным судом.
В продолжение трех месяцев это таинственное дело волновало весь Париж, и Кош успел приобрести и убежденных сторонников, и ярых противников.
Так как следствие не могло установить мотивов преступления, то одни из его противников считали его сумасшедшим, а другие – обыкновенным, заурядным убийцей. Все психиатры Парижа были последовательно вызваны на консультацию, но ни один не решился высказать категорично свое мнение. Сторонники его говорили противникам:
– Вспомните дело Лесюрга, курьера из Лиона!..
В день открытия суда и начала прений в зале царило необычайное оживление. Многие пришли туда, как на спектакль, не только, чтобы посмотреть, но чтобы и себя показать. Большая часть дам приобрела для этого случая новые туалеты. В местах, отведенных для публики, на скамьях адвокатов задыхались от жары и тесноты, и, чтобы удовлетворить многочисленные просьбы, председатель приказал поставить три ряда стульев на своем возвышении. В душной атмосфере зала носился запах сильных раздражающих духов и разгоряченных тел. Резкий свет, падавший из высоких окон, бросал яркие пятна на лица присутствующих. И сдержанный шепот, раздававшийся из этой толпы, вскоре перешел в гул, прерываемый только плохо сдержанным смехом, восклицаниями, приветствиями.
Пристав возгласил:
– Суд идет!
Послышался шум отодвигаемых стульев, топот ног, послышалось еще несколько обрывков фраз, начатых громко, доконченных почти шепотом и скороговоркой, первый кашель, несколько восклицаний «тише-тише», а затем водворилось глубокое и торжественное молчание. Председатель приказал ввести обвиняемого; тогда началась такая давка, что послышались крики, и одна молодая женщина, взобравшаяся на барьер, потеряла равновесие и упала.
Онисим Кош вошел. Он был страшно бледен, но держал себя спокойно и просто. Когда дверь перед ним отворили, он в последний раз сказал себе:
– Я буду говорить, я хочу говорить!
Он пробежал глазами по толпе и не встретил ни одного дружеского лица, во всех устремленных на него взорах он прочитал только жестокое любопытство, нездоровое любопытство людей, пришедших сюда, чтобы видеть, чтобы слышать, как мучают человека… Так они идут в зверинец в надежде, что звери разорвут на их глазах своего укротителя. Но он не почувствовал ни возмущения, ни ненависти.
Наступает момент, когда нравственные мучения и физическая усталость так велики, что человек утрачивает силу страдать. Каждое существо имеет способность ощущать боль только до известной степени; когда эта боль перешла за крайний предел, – наступает бесчувственность. Кош подумал, что дошел до этого предела, и почти обрадовался этому. Если бы в тот вечер, когда он продиктовал по телефону в газету «Солнце» свою великую новость, кто-нибудь сказал ему: «Вот какое любопытство вы возбудите!» – он встрепенулся бы от восторга. Теперь же он испытывал только вместе с беспредельной усталостью какое-то отупение, от которого ничто не могло вывести его. Он чувствовал, что над ним тяготеет судьба, что час возмущения прошел; ему оставалось только смириться и ждать.
Дав показание ясным и твердым голосом относительно своего возраста и гражданского состояния, он сел в ожидании чтения обвинительного акта. Этот акт, с нагроможденными против него уликами, казался ему страшнее, чем самый страшный допрос. По мере того, как выяснились обвинения, он понимал, что убеждение судьи составлено непоколебимо. Несмотря на это, он думал про себя:
«Если я захочу говорить, то я опровергну все их доводы. Но смогу ли я говорить?..»
Допрос прошел довольно бледно; все надеялись на сенсационные показания, так как некоторые газеты утверждали – из верных источников, – что обвиняемый ждал суда, чтобы что-то сказать. Но на все вопросы Кош неизменно отвечал:
– Не знаю, не понимаю, я невиновен…
Когда председатель заметил ему, что такая система защиты представляет большие опасности, он только пожал плечами и прошептал:
– Что делать, мосье председатель, я ничего другого сказать вам не могу…
И снова погрузился в свое безучастное спокойствие. Только когда начался вызов свидетелей, он как бы немного вышел из оцепенения, и его до тех пор равнодушный взгляд сделался более ясным, и, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки, он начал слушать.
Первым был вызван Авио, секретарь редакции «Солнца», который рассказал, каким образом Кош покинул редакцию, после того как взял на несколько часов расследование дела в свои руки. На вопрос председателя: не узнал ли он по голосу того, кто в ночь на 13-е вызывал его по телефону, он с убеждением ответил: «Нет», – и прибавил еще некоторые подробности: например, назвал сумму, которую репортер получил в кассе, час, когда он его видел в последний раз, и описал странный вид Коша во время последнего разговора. Но все его показания имели только второстепенное значение. Прислуга Коша рассказала все, что знала, о привычках своего бывшего хозяина; не пропуская ни малейшей подробности, она сообщила, как нашла запачканную кровью рубашку, разорванную манжетку и золотую запонку с бирюзой. Все это ей показалось подозрительным, и если бы не скромность, требующая, чтобы прислуга не вмешивалась в дела господ, она поделилась бы своими догадками с правосудием гораздо раньше, чем ее стали допрашивать.
После нее допросили мальчика, служащего в редакции; ювелира, у которого были куплены запонки; почтальона, три или четыре раза носившего Кошу письма, адресованные в № 22, но все эти свидетели не добавили ничего нового и интересного. Доктор, судебный эксперт, сделал доклад, пересыпанный учеными терминами, цифрами и вычислениями, из коих, в конце концов, можно было вывести, что причиной смерти был удар, нанесенный ножом, который, задев грудную кость, разорвал околоушную железу, рассек вкось сверху вниз и спереди назад сонную артерию и остановился у ключицы.
Оставался еще один свидетель – часовщик; он был призван, чтобы осмотреть часы, которые были найдены опрокинутыми на камине в комнате, где было совершено преступление.
Его почти никто не слушал, кроме Коша, не пропустившего ни одного слова из его краткого и точного показания:
– Часы, данные мне для освидетельствования, очень старинного образца, но, несмотря на это, имеют прекрасный ход и находятся в отличном состоянии. Скажу даже, что таких солидных часов теперь в продаже не найти. Стрелки стояли на 20 минутах первого, так как подобные часы заводятся раз в неделю, а эти имели еще завод на 48 часов, то я заключаю из этого, что они остановились единственно вследствие того, что их опрокинули. Маятник, при положении лежа на боку, не мог больше двигаться. Совершенно достаточно было часы поставить и слегка подтолкнуть, чтобы они опять пошли. Из всего сказанного я вывожу, что час, указанный стрелками, и есть именно тот, когда часы были опрокинуты.
– Так что, значит, преступление было совершено в это время… – рассеянно заметил председатель.
Этим закончился допрос свидетелей, и был сделан небольшой перерыв.
После перерыва слово было дано прокурору.
Кош, несколько успокоенный точными показаниями часовщика, выслушал обвинительный акт без видимого волнения, хотя он был ужасен в своей сухой, почти математической простоте.
Зал, уже благоприятно настроенный в пользу обвинения допросом свидетелей и разными показаниями, несколько раз прерывал его слова одобрительным шепотом. А когда прокурор закончил свою речь требованием, чтоб к журналисту, совершившему преступление, не имевшему оправдания ни в нищете, ни в запальчивости, была применена высшая мера наказания, раздались многочисленные аплодисменты, однако, сразу замолкшие.
Кош вздрогнул, впился ногтями в ладони, но остался невозмутимым с виду. Он весь сосредоточился на мысли: «Я должен говорить, я хочу говорить! Я буду говорить». И тихо прошептал:
– Я хочу, хочу, хочу!..
Все время, пока говорил его защитник, он сидел с неподвижным взглядом, сжатыми кулаками, не видя и не слыша ничего, и только повторял:
– Я хочу говорить, хочу, хочу!
Защитник кончил свою речь среди гробового молчания. Из простой вежливости Кош наклонился к нему и поблагодарил его. Он ни слова не слышал из этой жалкой, решительно никому не нужной защиты.
Прения должны были быть прекращены. Председатель обратился к обвиняемому и сказал:
– Имеете ли вы что-либо прибавить в свое оправдание?
Кош поднялся, делая страшные усилия, чтобы заговорить. Он был так бледен, что охранники бросились к нему, желая поддержать, но он жестом отстранил их и твердым голосом, заставившим вздрогнуть судей и всех присутствующих, произнес:
– Я должен сказать, мосье председатель, что я не виновен, и я это докажу.
Он глубоко вздохнул и на секунду остановился; в глазах его выразилось страшное напряжение воли, губы его раскрылись. Сидевшим ближе к нему показалось, будто он шепчет: «Я хочу!» Вдруг, подняв руку, точно отгоняя какое-то грозное видение, Кош скорее закричал, чем заговорил:
– В двадцать минут первого, когда совершено было преступление, я, невиновный, находился у моего друга Леду, в доме № 14, на улице генерала Аппер…
И, обессиленный, обрадованный победой, одержанной над таинственным неизвестным, воля которого до сих пор парализовала его волю, он упал на скамью, рыдая от усталости, нервного потрясения и счастья…
Все присутствующие мгновенно поднялись со своих мест. Начался такой шум, что председатель должен был пригрозить, что велит очистить зал. Когда, наконец, удалось восстановить относительную тишину, он обратился к Кошу со следующими словами:
– Не пытайтесь лишний раз обмануть нас. Подумайте о последствиях вашего заявления, в случае, если оно окажется ложным. Советую вам предварительно подумать!
– Да что же я смогу написать при выходе отсюда?.. Порой к нему возвращалась первоначальная уверенность, что какое-то таинственное существо заставило его впутаться в эту историю. Тогда им вновь овладевал страх, страх перед непонятным, неизвестным, и он оставался лежать целыми днями, уткнувшись в подушку, сотрясаемый таким сильным ознобом, что его несколько раз спрашивали, не болен ли он?
Однажды утром к нему пришел доктор, но Кош отказался отвечать на его расспросы и ограничился словами:
– Вы не можете ни помочь мне, ни вылечить меня. Я не сумасшедший и не представляюсь сумасшедшим, я только прошу, чтоб меня оставили в покое.
Мало-помалу он совсем перестал говорить, едва слушая своего адвоката, охваченный бесконечной грустью, постоянным сомнением, выражавшимся в необычайной возбужденности. Мысль, что он игрушка в руках сверхъестественных сил, столько раз осеняла его, что под конец обратилась в полную уверенность.
Он еще силился бороться с нею. Однажды, выбившись из сил, чувствуя, что теряет рассудок и что мысли его путаются, он решил покончить с этой ужасной комедией, признаться во всем, перенести какое угодно наказание, унижение, лишь бы только снова выйти на свободу, увидеть над собою небо, снова жить, а главное – убедиться раз навсегда, что он все еще может управлять своею волей и своими поступками. Он бросился к двери и позвал сторожа. Но как только тот вошел, он начал бормотать бессвязные слова:
– Я вас позвал… Я хотел вам сказать… Нет, не стоит… Мне кое-что пришло на ум…
Он внезапно пришел к убеждению, что он не может говорить, что кто-то приговорил его к молчанию. Одного слова было достаточно, чтобы спасти его: это слово он один может произнести, но он не произнесет его, потому что кто-то не хочет этого.
Каким-то чудом самовнушения он убедил себя, что он жертва, орудие кого-то другого, хотя этим другим, в действительности, был не кто иной, как он сам. С самого начала у него был один-единственный враг – его собственное воображение. Он был рабом своей болезненной слабости, и это последнее усилие, эта отчаянная попытка вырваться из власти того, что он считал дьявольским наваждением, привела его к убеждению, на этот раз неоспоримому, что только тайная сила, сверхъестественная власть, управляющая им, могут заставить его принять какое-нибудь решение!
Самые несчастные сумасшедшие это те, которые после припадка настолько приходят в себя, что понимают свое положение и со страхом ждут наступления нового припадка. Что может быть ужаснее и мучительнее мысли:
– Сейчас мой рассудок помутится, и, может быть, тогда какие-то страшные инстинкты превратят меня в чудовище… И, за исключением той минуты, когда моя рука будет наносить удар, я не перестану понимать, в какую ужасную пропасть толкает меня судьба!
Подобно этим сумасшедшим, Кош был уверен, что он не может больше уйти из власти таинственных сил. Как только он хотел начать признание, мысли останавливались в его мозгу, как иногда слова останавливаются в горле в минуту слишком сильного волнения. Он видел перед глазами, он мысленно читал слова, которые нужно было бы сказать, спасительные слова, которые положили бы конец ужасному кошмару, но произнести их он уже не мог. А между тем, оставшись один, бросившись на свою постель, закрыв лицо руками, он повторял их:
– В час, когда было совершено преступление, я находился у моего друга Леду. По пути домой мне пришла в голову мысль разыграть эту злосчастную комедию…
Повторяя себе эти слова, он ясно слышал малейшие оттенки своего голоса. Но стоило ему очутиться в чьем-либо присутствии, как его губы отказывались произнести слова, вертевшиеся в его голове, и он чувствовал, что воля его бессильна.
Вот в каком состоянии духа Кош предстал пред уголовным судом.
В продолжение трех месяцев это таинственное дело волновало весь Париж, и Кош успел приобрести и убежденных сторонников, и ярых противников.
Так как следствие не могло установить мотивов преступления, то одни из его противников считали его сумасшедшим, а другие – обыкновенным, заурядным убийцей. Все психиатры Парижа были последовательно вызваны на консультацию, но ни один не решился высказать категорично свое мнение. Сторонники его говорили противникам:
– Вспомните дело Лесюрга, курьера из Лиона!..
В день открытия суда и начала прений в зале царило необычайное оживление. Многие пришли туда, как на спектакль, не только, чтобы посмотреть, но чтобы и себя показать. Большая часть дам приобрела для этого случая новые туалеты. В местах, отведенных для публики, на скамьях адвокатов задыхались от жары и тесноты, и, чтобы удовлетворить многочисленные просьбы, председатель приказал поставить три ряда стульев на своем возвышении. В душной атмосфере зала носился запах сильных раздражающих духов и разгоряченных тел. Резкий свет, падавший из высоких окон, бросал яркие пятна на лица присутствующих. И сдержанный шепот, раздававшийся из этой толпы, вскоре перешел в гул, прерываемый только плохо сдержанным смехом, восклицаниями, приветствиями.
Пристав возгласил:
– Суд идет!
Послышался шум отодвигаемых стульев, топот ног, послышалось еще несколько обрывков фраз, начатых громко, доконченных почти шепотом и скороговоркой, первый кашель, несколько восклицаний «тише-тише», а затем водворилось глубокое и торжественное молчание. Председатель приказал ввести обвиняемого; тогда началась такая давка, что послышались крики, и одна молодая женщина, взобравшаяся на барьер, потеряла равновесие и упала.
Онисим Кош вошел. Он был страшно бледен, но держал себя спокойно и просто. Когда дверь перед ним отворили, он в последний раз сказал себе:
– Я буду говорить, я хочу говорить!
Он пробежал глазами по толпе и не встретил ни одного дружеского лица, во всех устремленных на него взорах он прочитал только жестокое любопытство, нездоровое любопытство людей, пришедших сюда, чтобы видеть, чтобы слышать, как мучают человека… Так они идут в зверинец в надежде, что звери разорвут на их глазах своего укротителя. Но он не почувствовал ни возмущения, ни ненависти.
Наступает момент, когда нравственные мучения и физическая усталость так велики, что человек утрачивает силу страдать. Каждое существо имеет способность ощущать боль только до известной степени; когда эта боль перешла за крайний предел, – наступает бесчувственность. Кош подумал, что дошел до этого предела, и почти обрадовался этому. Если бы в тот вечер, когда он продиктовал по телефону в газету «Солнце» свою великую новость, кто-нибудь сказал ему: «Вот какое любопытство вы возбудите!» – он встрепенулся бы от восторга. Теперь же он испытывал только вместе с беспредельной усталостью какое-то отупение, от которого ничто не могло вывести его. Он чувствовал, что над ним тяготеет судьба, что час возмущения прошел; ему оставалось только смириться и ждать.
Дав показание ясным и твердым голосом относительно своего возраста и гражданского состояния, он сел в ожидании чтения обвинительного акта. Этот акт, с нагроможденными против него уликами, казался ему страшнее, чем самый страшный допрос. По мере того, как выяснились обвинения, он понимал, что убеждение судьи составлено непоколебимо. Несмотря на это, он думал про себя:
«Если я захочу говорить, то я опровергну все их доводы. Но смогу ли я говорить?..»
Допрос прошел довольно бледно; все надеялись на сенсационные показания, так как некоторые газеты утверждали – из верных источников, – что обвиняемый ждал суда, чтобы что-то сказать. Но на все вопросы Кош неизменно отвечал:
– Не знаю, не понимаю, я невиновен…
Когда председатель заметил ему, что такая система защиты представляет большие опасности, он только пожал плечами и прошептал:
– Что делать, мосье председатель, я ничего другого сказать вам не могу…
И снова погрузился в свое безучастное спокойствие. Только когда начался вызов свидетелей, он как бы немного вышел из оцепенения, и его до тех пор равнодушный взгляд сделался более ясным, и, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки, он начал слушать.
Первым был вызван Авио, секретарь редакции «Солнца», который рассказал, каким образом Кош покинул редакцию, после того как взял на несколько часов расследование дела в свои руки. На вопрос председателя: не узнал ли он по голосу того, кто в ночь на 13-е вызывал его по телефону, он с убеждением ответил: «Нет», – и прибавил еще некоторые подробности: например, назвал сумму, которую репортер получил в кассе, час, когда он его видел в последний раз, и описал странный вид Коша во время последнего разговора. Но все его показания имели только второстепенное значение. Прислуга Коша рассказала все, что знала, о привычках своего бывшего хозяина; не пропуская ни малейшей подробности, она сообщила, как нашла запачканную кровью рубашку, разорванную манжетку и золотую запонку с бирюзой. Все это ей показалось подозрительным, и если бы не скромность, требующая, чтобы прислуга не вмешивалась в дела господ, она поделилась бы своими догадками с правосудием гораздо раньше, чем ее стали допрашивать.
После нее допросили мальчика, служащего в редакции; ювелира, у которого были куплены запонки; почтальона, три или четыре раза носившего Кошу письма, адресованные в № 22, но все эти свидетели не добавили ничего нового и интересного. Доктор, судебный эксперт, сделал доклад, пересыпанный учеными терминами, цифрами и вычислениями, из коих, в конце концов, можно было вывести, что причиной смерти был удар, нанесенный ножом, который, задев грудную кость, разорвал околоушную железу, рассек вкось сверху вниз и спереди назад сонную артерию и остановился у ключицы.
Оставался еще один свидетель – часовщик; он был призван, чтобы осмотреть часы, которые были найдены опрокинутыми на камине в комнате, где было совершено преступление.
Его почти никто не слушал, кроме Коша, не пропустившего ни одного слова из его краткого и точного показания:
– Часы, данные мне для освидетельствования, очень старинного образца, но, несмотря на это, имеют прекрасный ход и находятся в отличном состоянии. Скажу даже, что таких солидных часов теперь в продаже не найти. Стрелки стояли на 20 минутах первого, так как подобные часы заводятся раз в неделю, а эти имели еще завод на 48 часов, то я заключаю из этого, что они остановились единственно вследствие того, что их опрокинули. Маятник, при положении лежа на боку, не мог больше двигаться. Совершенно достаточно было часы поставить и слегка подтолкнуть, чтобы они опять пошли. Из всего сказанного я вывожу, что час, указанный стрелками, и есть именно тот, когда часы были опрокинуты.
– Так что, значит, преступление было совершено в это время… – рассеянно заметил председатель.
Этим закончился допрос свидетелей, и был сделан небольшой перерыв.
После перерыва слово было дано прокурору.
Кош, несколько успокоенный точными показаниями часовщика, выслушал обвинительный акт без видимого волнения, хотя он был ужасен в своей сухой, почти математической простоте.
Зал, уже благоприятно настроенный в пользу обвинения допросом свидетелей и разными показаниями, несколько раз прерывал его слова одобрительным шепотом. А когда прокурор закончил свою речь требованием, чтоб к журналисту, совершившему преступление, не имевшему оправдания ни в нищете, ни в запальчивости, была применена высшая мера наказания, раздались многочисленные аплодисменты, однако, сразу замолкшие.
Кош вздрогнул, впился ногтями в ладони, но остался невозмутимым с виду. Он весь сосредоточился на мысли: «Я должен говорить, я хочу говорить! Я буду говорить». И тихо прошептал:
– Я хочу, хочу, хочу!..
Все время, пока говорил его защитник, он сидел с неподвижным взглядом, сжатыми кулаками, не видя и не слыша ничего, и только повторял:
– Я хочу говорить, хочу, хочу!
Защитник кончил свою речь среди гробового молчания. Из простой вежливости Кош наклонился к нему и поблагодарил его. Он ни слова не слышал из этой жалкой, решительно никому не нужной защиты.
Прения должны были быть прекращены. Председатель обратился к обвиняемому и сказал:
– Имеете ли вы что-либо прибавить в свое оправдание?
Кош поднялся, делая страшные усилия, чтобы заговорить. Он был так бледен, что охранники бросились к нему, желая поддержать, но он жестом отстранил их и твердым голосом, заставившим вздрогнуть судей и всех присутствующих, произнес:
– Я должен сказать, мосье председатель, что я не виновен, и я это докажу.
Он глубоко вздохнул и на секунду остановился; в глазах его выразилось страшное напряжение воли, губы его раскрылись. Сидевшим ближе к нему показалось, будто он шепчет: «Я хочу!» Вдруг, подняв руку, точно отгоняя какое-то грозное видение, Кош скорее закричал, чем заговорил:
– В двадцать минут первого, когда совершено было преступление, я, невиновный, находился у моего друга Леду, в доме № 14, на улице генерала Аппер…
И, обессиленный, обрадованный победой, одержанной над таинственным неизвестным, воля которого до сих пор парализовала его волю, он упал на скамью, рыдая от усталости, нервного потрясения и счастья…
Все присутствующие мгновенно поднялись со своих мест. Начался такой шум, что председатель должен был пригрозить, что велит очистить зал. Когда, наконец, удалось восстановить относительную тишину, он обратился к Кошу со следующими словами:
– Не пытайтесь лишний раз обмануть нас. Подумайте о последствиях вашего заявления, в случае, если оно окажется ложным. Советую вам предварительно подумать!