Страница:
Или другой вариант: человек оставляет службу, покупает х/б свитерок, прочные штаны, кирзачи, ватник серого цвета и, спрятав куда-то ключи от квартиры, уходит на вокзал и засыпает в зале ожидания. Ему там спокойно, до отправления поезда всегда тридцать пять минут. Пахнет буфетом и парикмахерской.
Тихо, темно. Ниже кольчецов и этих... ногих. За подкладкой, за кулисами. С изнанки, изнутри. Можно войти к кому угодно, а не войти подглядеть в случайную дырочку, а нет дырочки - проковырять и поглядеть: как там они нынче? Да, в общем, как и прежде. Здесь, за подкладкой, интереснее. Они тут окружают, облепляют со всех сторон - будто в банке с разноцветной светящейся икрой оказался. У каждой икринки - свой цвет, свой дым, у каждой - свои гимн, центр и Папа Римский. Каждая - пространство круглое, во все стороны бесконечное, в каждом из которых свой манер, свой прикид и флаг, свои право, лево, вверх, вниз и по кругу. А знакомых среди них - чуть ли не половина.
Вообще-то, первое на что кидают перемещенных лиц - инспекционные работы. Тут ужасно совмещаются наличие остаточного - здесь, конечно, затухающего - опыта прежней жизни людей пожилого возраста, в котором, понятное дело, большинство за подкладку и топает, с требованиями здешней службы. Осуществление инспекций, это такое промежуточное ремесло, приличное на время, пока переместившиеся не освоятся здесь, стряхнув остатки воспоминаний. Некоторые, впрочем, остаются в инспекторах навсегда.
Инспектируют они что? Жизнь в оставленном пространстве. Чтобы снег правильно падал, чтобы правильно трещинка бежала по упавшей на пол чашке. Чтобы удачи у кого-то были, совпадения. Дела нехитрые.
Но, в самом деле, что толку попасть в новое место и жить воспоминаниями? Найдутся же в любом городе номера телефонов. Да и вообще, раз уж я литератор, написавший изрядное количество весьма высокохудожественных текстов, то должна у меня там быть какая-то своя конурка, шариком болтающаяся в довольно бескрайнем универсуме, бок о бок с изрядным количеством других таких же шариков-конурок. Так что уж у меня-то в первое время после перемещения проблем не будет: крыша над головой и койка мне явно обеспечены, что, в общем, и объясняет мою несколько легкомысленную интонацию, а также и отношение к нашей потусторонней встрече: Вы, конечно, помещением можете располагать: диванчик, крыша над головой, возможно, что-то найдется из еды. Ну, непонятно, конечно, сколько мне захочется лежать там на диванчике, ожидая Вас, но если я уйду, то оставлю записку, а ключ под ковриком у входа. Впрочем, дубровским дуплом
можно назначить и этот текст: если что, я ведь смогу его незаметно править и оттуда, внося в него необходимые уточнения. Не забыть о сем долге верно поспособствует легкая ностальгия первых недель по прибытии. Он, текст этот, будет прав таким образом какое-то время вечно.
Но, Лена, вот ведь какой кайф; место, где жить, есть, под звездами - не ночевать, главное - прийти и сразу лечь спать, а наутро - утро в новой стране. Где ничего не понятно, ни даже как проехать на метро, ни как по телефону позвонить, притом, что знакомых тут явно полно, и страна правильная, и утро хорошая, и выспался, и без багажа - приключение!
Если окажешься там первой, то уж, думаю, и сама разберешься, что там да как. Антропоморфизм, не антропоморфизм, а какие-нибудь наши там должны быть, пусть даже и в электромагнитной форме. Подождешь меня, если станет скучно пойдешь по своим делам, только оставь записку куда ушла, а куда положить ключ - уже знаешь.
Утро. С утра надо всегда быть осторожным и не подписывать никаких договоров, пока не выпьешь кофе и не выкуришь сигарету. Тем более, когда еще непонятно какая именно часть новой обстановки имеет отношение к тебе проснувшемуся, тем более - к чему-то проснувшемуся во вселенной непонятного сорта. Момент просыпания важен всегда, но в данной истории - чрезвычайно, поскольку здесь он - впервые, что предоставляет внятный шанс установить себя as is: что ж такое проснулось? Что за какая-то такая точечка, которая проснулась?! И это очень важно, потому что - новая страна, где полным-полно всяческих достопримечательностей и приключений: слава Богу - нам снится масса приключений и достопримечательностей, и единственное, что не позволяет раскушать всю их достопримечательную приключенственность, так это именно то, что если бы во сне еще и проснуться. А то аттракционы и прочее происходят вообще, ты ими являешься и отдельного удовольствия от них не получаешь. А ведь там-то в подобный переплет можно угодить навсегда - по страшной и случайной, какой-то погодной прихоти, становясь, то диснейлендом, то ангелом, то игрой в карты, превратившись, в конце концов, - как уже почти прилипший к своему пределу числовой ряд - в какое-то приятное, равномерно-постоянное удовольствие от жизни - предназначенное, видать, для тех умниц, которые заставили себя суметь проснуться и оформиться в виде отдельном и взрослом.
Я, Лен, хотя теперь еще и помню о Вас, но память эта уже дрожит по краям, колеблется в мареве, как падающий с большой высоты платочек или газовый шарфик, обтирающий собой ветер или местные происшествия с воздухом: как жаль, что он не размножается в каждой секунде падения: многократный, дискретный, топорщащийся чешуйками взглядов вдоль гладкой линии движения.... Какой бы рельеф, какая замечательная полоса снизошла бы с неба на землю..., но я все же с усилием, но еще в состоянии вспомнить начало этой фразы: вот видите, какая опасность подстерегает там каждого из нас: шахматист рискует стать ферзевым гамбитом, автомобилист - коробкой что ли скоростей, художник - ну не знаю, кобальтом синим: всяк утрамбовывается в свое дело, повара съедают в облике омлета, съевший - доволен, а омлет - просто-таки счастлив. Я - очутившись в тамошней каморке - сам того не заметив, втираюсь в собственные тексты, кроме них ничего уже не знаю, и нам уже не встретиться. Вы, придя сюда, еще обнаружите, возможно, что-то такое: какое-нибудь шуршание, шелест, пощелкивание: так это ж я в какой-то смутной форме, интонации голоса стали шуршанием страниц, дыхание едва-едва подсвечивает гласные - Вы меня, возможно, и опознаете еще, но мне-то, мне-то Вас уже не узнать, я уже весь внутри русского языка: ах, судьба высокая и завидная, я соглашаюсь, но все же немного досадно: ведь новое же место, столько всего, а за окнами - утро. Нет, это нескладно, и чтобы вспомнить, как это происходит обычно, мне следует отправиться теперь спать - с целью отчетливо исследовать, как я завтра проснусь. Если меня посетит видение или просто приснится нечто поучительное - непременно опишу это в следующем абзаце, ведь, по сути, с начала этого письма я уже нахожусь исключительно в этом тексте - даже когда его и не пишу. А вы, к слову, ровно теперь находитесь в поезде Рига - Москва где-то возле Великих Лук (поезд №2, теперь по рижскому времени около 1.30, 3 февраля 1990 года). Письмо, иначе говоря, становится письмом и в смысле почтовом, что только добавляет ему правды жизни.
Это что-то вроде, как отвалилась спина. Стоящему сзади, верно, становится интересно, и он углубляется в рассматривание твоих внутренних колесиков и с красными точками камушков, исследует плавное качание взад-вперед каких-то раскачивающихся штучек; скользит по блестящей поверхности блик: в очевидно утреннем, непонятной природы утреннем свете можно изогнуться и поизучать себя благодаря отвалившейся крышке. С утра видно - вокруг уже не номинальное, запечатанное самим термином заподкладье, но уже видно подробнее: все эти тускло освещенные изнутри парадные яйца отдельных миров никуда не исчезли, но стали полупрозрачными, с бултыхающимся внутри содержимым. В 60-е годы были такие странные штуки - пластмассовый шарик с дырочкой, а в шарике фотография: ты глазом к дырочке, а оттуда смотрят. Тоненькое, светлячковое свечение их - лишь тень ночного. Их много, они носятся туда-сюда по своим надобностям, связывает их включенность в общее мельтешение.
Разумеется, утро - прекрасное время, чтобы ходить в гости, но для нормальных отношений нужно еще дорасти, освоиться. Пока что - только визиты в правые части чего-то ранее разорванного пополам: в находящиеся не у тебя половинки порванных фотографий, в тот отдел учебника-задачника, где собраны ответы. В этом есть нечто вполне производственное: так вернувшийся с работы резидент (его обменяли на каком-то торжественном ночном мосту на такого же, немного противоположного знака) возвращается в Управление и знакомится с теми, кто пищал в его наушниках, подписывал шифровки, скрываясь под условными обозначениями типа Ганеши, Дона Хуана или папы Карло.
И это, конечно, не жлобское желание отождествиться со своим табельным номером и не надежда - разумная, впрочем - получить некоторые небольшие пряники за более-менее верно осуществленное существование. Это - вполне достойный и профессиональный интерес к тому, насколько абсолютной является проделанная работа, а насколько - была связана с родными полями и осинами. А также - что из нее и в какой мере имеет отношение к дальнейшей деятельности - здесь, собственно, только и выяснишь точно, что она такое была и что будем делать дальше. Иными словами - визит по служебной необходимости, похожий вовсе не на возвращение отловленного резидента человека, профессионально конченного, - на честное возвращение из командировки. Что похоже настолько, что тут же возникает естественный вопрос об оплате проезда, командировочных и, по возможности, премиальных. И разумеется, о заслуженном отдыхе. Учитывая обстоятельства, мест, куда хотелось бы отправиться, много - что-нибудь вроде сада, откуда и Будда не уйдет, или Елисейских полей, вполне приятных даже и в земном варианте. Что же, и это неплохо - плюхнуться обратно на землю, поболтаться там, ничем никому не обязанным.
Ну а как там вообще перемещаются - понятно. Куда надо - там и оказался. К этому, впрочем, мы и так подготовлены, что заставляет предположить, что ежели некая фотокарточка, и была поделена на части, то нам не хватало не половины, а лишь небольшого уголка. Даже круче - все это отсутствовавшее у тебя знание сводится, похоже, только к тому, чтобы узнать - ты знал уже и так все. Ну, а что не знал - вполне мог узнать. То есть, по сути, не очень-то ты куда-то и перенесся. Ну, добавилось к известным тебе 150 измерениям еще десятка полтора, не больше.
То есть, Лена, продолжение нашей совместной антинаучной деятельности совершенно неотвратимо. Возражать против этого мы, разумеется, не станем, дело отчасти ведь и в эстетике совместных действий, а иначе - кому всё это надо? Артефакты возникают от трения чего-то обо что-то, кому нужны очередные глупые философии: ну, просидел мужик в тайге лет сорок, изобрел там шведскую спичку, Паровоз Черепановых и Устав Общества трезвости и что?
Понятно, что излагаемое мною к искусству никакого отношения не имеет. Так ведь и пишется именно что служебная записка, текст. То есть типа про природу вещей или чисто о сельхозработах. Да, скучно, а что делать? Да, изящества решительно никакого, но ведь, скажем, существует же на свете и тяжелая артиллерия, которую тоже надо иметь в виду. Да, голая прагматика, безо всякой системы и вообще похоже на набивание какого-то сундука всем чем, попавшим под руку. Да, конечно, надо вводить систему.
Главное, тайна в том, что тайны нет - не знаем мы только того, что знаем все. А барьер - что де не знаем - это какой-то что ли родовой комплекс. Фрейд, Эдип и прочие мало уместные в жизни господа. Но извинения кончены, едем дальше. Встреча все равно потребует от нас определенных хлопот, разрисуем поэтому ее возможные места - как некие абстрактные точки с чувствами между ними, и нам безразлично, куда все это погрузить: хоть в схему парижского метро: там станций много, и все они хорошо различимы, и на каждой все в порядке с табличками и указаниями переходов. Так что все свои встречания-невстречания мы будет осуществлять на линиях от Вильжюва до Клианкура, между Курневилем и Вокзалом Орлеан с постоянным - до отвращения топтанием по Шатле с восемью-десятью возможными там переходами: можно было бы, проще всего, условиться встретиться именно там - на стометровом пешеходном эскалаторе - дорожке между Шатле и Шатле Лезаль, но столь уж дословное соответствие соорудить невозможно. Впрочем, обратите внимание, и эта идея уже отчасти схвачена в литературе - в блокноте, найденном в кармане у Кортасара, именно это и пытается произойти примерно тут: петляя вокруг станций Данфер-Рошфо. И та же у него разумная боязнь Монпарнаса и, разумеется, Шатле, и кончается все на станции Домениль,... ну или акция "Мухоморов" в метро московском, безнадежном. Видимо, какое-то подземное петляние по сеточке с точками объективно необходимо.
Отдельные точки. Есть вот такая крупная, объемистое пространство, где обитают ранее белковые организмы. Оно такое большое, что они обитают где хотят. Есть еще гигантский ящик с музыкой и прочими кунштюками - и вовсе не музей, а там все живое, хотя и не зоопарк. Есть область исторических происшествий: Ватерлоо, самозванец в Кремле, Великая Фр. революция, залп Авроры, открытия Америки - ЦПКиО, в общем, с каруселями. Не наши это дела.
А наши дела что - скучные, самостоятельной ценности не имеющие почти, так - сахарок, перчик, соль к каше, проводки-кнопочки, нейтрино какие-нибудь свободолюбивые. Стилистика, короче, и решительно никакой семантики.
Какая-нибудь, к примеру, энергетическая тварь - хоть она и пролезает во все прочие, смысл ее от этого никуда не вырастает: керосиновые реки с торфяными берегами, озера бензина, нефтяные туманы, две дощечки поверху плывут, кокс. Сношенная мебель, горы угля, опилок, торфяные брикеты в ведерке из подвала на четвертый этаж, электричество какое-то бесконечное: батарейки, динамо-машины, конденсаторы, лампочки перегоревшие, сухие посленовогодние елки, высоковольтные линии, лапка лягушачья дрыгающаяся. Сухой спирт и прочие несъедобные желудком продукты, а также - разнообразныя тонкия материи: угольный такой погреб по сути, а на входе Часовой с Ружьем стоит и следит, чтобы не курили, а не то разнесет всю Вселенную. Да никто туда особо-то и не ходит - зачем? Вернуться что ли чтобы, став бензином и вспыхнув в двигателе Внутреннего Сгорания или - торфяным брикетом оказаться принесенным на четвертый этаж: дымом вернуться наверх. Круговорот тебя в природе, постоянно простегивая покинутую жизнь дымом, запахом, буквой: стучась туда отсюда - зачем? Тщетно, какая им там разница - отчего это страница сама перелистнулась? От сквозняка.
А рядом - электромагнитные волны: стог сена, да и только: там хорошо лежать, высыпаешься замечательно, млеешь. Как в гамаке, в ушах серебряные звоночки, лепечет что-то, бормочет: приятно поплыть недлинной волной среди прочих длинных и недлинных волн: покачиваясь, обтекая друг друга, скользя, соскальзывая, сплетаясь с ними в какие-то косички, опадая вниз, расщепляясь как фейерверк, снова сходясь в общую линию. Такой Арчимбольди с телами, сплетенными из разноцветных - в изоляции потому что - проводков: с просачивающимися разнообразными кайфами между глазом и мозгом, между ступней и ушами, между первым и вторым, между ночью и душой.
Абстрактнее электромагнетизма найти уже трудно, однако есть еще и Абсолют. Это такая оранжевая, почти прозрачная плоскость, которая всюду: должно же все на свете к чему-то крепиться. Вот к ней, этой оранжевой, и прикреплено. Она, точнее, всюду, как основа что ли. Как мостовая или общий знаменатель. Из того же ряда, что во всех нас вода. Кальций. Ну, кальций, мел, им еще по доске пишут - ему пусть кости молятся. У них мозг прямой, солдатский.
Мы пойдем-ка лучше куда-нибудь туда, где красивые цепочки на ногах и звездочки, и луночки, серьги и ожерелья. И опахала, и увясла, и кольца, золотые шары, серебряная цепочка и золотая повязка, разные даймонды и эмеральды, и в часах сыплется золотой песок, а вокруг - серебряная пыль и любая распомойнейшая помойка сделана из серебра, как на негативе фотографии: серебряные голоса и плащи из золотой копирки, ночные города и полуночные свидания.
Пространство ночных касаний, прикосновений, поглаживаний, легких движений, едва скользящих по телу, как два часа падающий вниз платок - как бы воздухом обходя тело, каждой лаской оставляя на нем новое серебро и всякие маловажные слова с зелеными глазами: извивающаяся сквозь всю ночь двойная полоска серебряной фольги шириной в ладонь.
И близкое к нему пространство тайн, лежащих на устрице с жемчужиной, спичечными коробках с оказавшимися там увеличительными стеклами и стеклянными шариками; на грибах, разломив шляпку которых найдешь внутри изумруд. Там всякие хитрые уловки вроде внутренней лестницы в доме, третья сверху ступенька которой со скрипом; стены, отходящие при нажатии на картинку с голубым кувшином; знаки-предметики, то ли сообщающие что-то, то ли - просто как альпийский сенбернар с фляжкой коньяка, приспособленной к ошейнику.
Они, любое очередное, смешно ёкают, когда в них входишь, это похоже на развал чуть перезревшего даже арбуза, и косточки во все стороны - фррр: тамошние люди просто-таки изголодались по общению, облепляют, окружают, а все тебе расскажут, все покажут, через все проведут - и вот так у нас бывает, и этак, и заходите еще, да и друзей с собой приводите - очень гостеприимные, самим-то в гости не выбраться: как зиме зайти к августу?
Их перечислять и то приятно - перечисление, впрочем, тоже образует свое пространство: каталог, в котором все на свете каталоги, и он сам - тоже: это такое нахохленное место, их там очень много, малоразговорчивые, смотрят, кося глазом, похожи на ворон, колода из одних десяток треф, и каркают. Вроде, одинаково, а хором - не получается.
Еще - пространство обёрток от сырков, смятых кефирных крышечек (когда кефир был в стеклянных бутылках по 0,5 л., крышечки были зелеными), разлохмаченных веревок, рваных полиэтиленовых пакетов, драных колготок, газетных комков, контурных карт, на которых красным карандашом нарисовали зайца, бетонных полов, голых лампочек, бетонные полы освещающих. Или - мир фруктовых шипучек. Еще - место, где живут такие штуки, как Черная Маша, Голубая Миска, Круглая Киса, Красивое Семь, Выпуклый Овен, Заграница Девять, Центральный Аптечный Скандал, Большое Дыхание.
Земля потрескавшейся земли с вдавленным в нее ультрамариновым, да ну зеленым бутылочным осколком. Пространство звуков: вытянутых, чуть конических, растущих как кирпичные трубы. Кукольный театр Карабас-Барабаса. Мир Искусства. Ады. Земля собачек-однодневок. Пространство снега. Пространство мальчиков: в снегу, кашне вокруг шеи, руки в карманах, люминал, канитель, стоя на ветру возле моста. Пространство пропавших с вестью. Трамвайный парк. Мир всхлипов.
И еще такое место, где тихо так, что слышно, как ресница упала. Это такой стык: идя от собственного мозга к собственному мозгу есть промежуток, где остаешься без мозга: ступенька, шов, пауза, сбой - от толчка происходит мелкое, без тошноты, сотрясение мозга, так, словно трахнули по куполу: бемц! - открылась бездна, звезд полна и с ними балует цыганка: черная капель, белая капель, холодно - примерно так: зима, полустанок, полная луна. Непрерывно, как ногти растут, светят звезды, новый - пока еще точка - свет приближается сбоку, справа, убеляет снег и высвечивает рельсы, увеличиваясь, приближаясь, как очередная растущая у тебя конечность, еще одна пара ушей, двадцать девятое полушарие мозга: сблизилось. Громыхнуло, приросло - едем дальше.
Вот, личная анатомия - персональный зоопарк, совмещенный с аэропортом, бензоколонкой и разными частными строениями - рассуждать следует так: в вас де слишком много собак и решительно не хватает кошки; или - в нем (он сам тут особо не при чем, это кто-то его этим не снабдил) не хватает скрипа третьей сверху ступеньки внутренней лестницы.
Вот так вот все время что-то добавляется, прирастает, уже и читать надоело: такая постоянно - со звоночками - увеличивающаяся касса... Друг мой милый, видишь ли меня? Летающим зоопарком, подвитым к библиотеке, со сложными мозгами, в сером плаще и вязаной шапочке, с черным ящиком в груди отражаясь, надо думать, на пэвэошных экранах в виде точки возбужденного люминофора, шарахаясь от встречных самолетов - без опознавательных знаков и фонариков на концах крыльев над разноцветно горящей ночной, беспечной Европой каким-то громадным, а раз громадным, то - зверем из какого-то темного пластилина, в вязаной шапочке, перегибаясь в пояснице, комкаясь, выпуская щупальца и когти, мягко - как дыханиями - сталкиваясь с невнятными встречными над ночной, говорящей по-разному Европой, беспечной совершенно, в чулочках на подвязках, разноцветной, тоже летающей, но по-другому, шальной, а я - в срамных, однажды выданных государством сапогах, скрипящих на каждом левом шаге - в, слава Богу, темноте по-над Европой, - еще не спящей, ночной, соответствуя ей то изгибаясь, как Зунд и Скагеррак, то съеживаясь, как Британия: летающей картотекой-телефонной-книгой со всеми своими сорока девятью ушами, ста глазами блестя в поисках глядеть на Вас: всей стаей глаз блестя в темноте над часто дышащей, в полусползших чулочках Европой, всеми ста глазами горя, как фонари небольшого Поселка Городского Типа, где ночью после танцулек кто-то с кем-то, а кто-то - за кем-то по скудно освещенным улочкам ПГТ с монтировкой... да это ж, наверное, сам я гоняюсь с монтировкой за кем-то, кто - мне показалось - именно и не дает мне Вас отыскать.
Вы же, верно, над более южной Европой, ближе к теплому морю, в черном платье и белой коже. Туда не докричишься, но вдруг что ли стало как бы видно во все время тела, и, будто лента соскочила и видны сразу все картинки, и понятно, что Вы устроены вполне неплохо, и это лишь кажется, что Вы внутри каждого дня, как внутри отдельного кадрика - серебряной клеточки - и только, а на самом-то деле Вы над Европой в постоянной и ничем не ограниченной любви, а то и понять нельзя было - отчего это у Вас решительно ни почему средь бела дня, да еще и в троллейбусе вдруг учащается пульс, расширяются зрачки и влажнеют ладони.
Видимо, Вы постоянно плаваете над Европой в электромагнитной форме. Видимо, в обыденной жизни Вам бы следовало экранироваться, либо заземляться,дабы у окружающих Вас ничего бы не перегорало. Зачем им лишняя перемотка катушек, обмотка сердец серебристой, прозрачной снаружи фольгой и устроение непробиваемых Вашим присутствием касок на головах - что смахивает на армию и уже совершенно так в смысле ущемления свободы?
И это,прикидывая теперь по карте, наше с Вами электромагнитное сочувствие может осуществиться между Вашей Грецией и моим Северным морем, между сахаром и солью, где-нибудь над Веной. Внутри, к примеру, витого плетеного купола над Сецессионом, а то и на чердаке штайнеровского дома, пугая бывшего владельца звуками, не мотивированными его образом мысли.
Вообще же, Вена - это нечто, понятное не очень. Кажется, там тепло. Судя по всему, - там неплохое общество, да к тому же богатые они, кажется, там. Видимо - даже не без вкуса, распределяющегося даже равномерно по дням недели, а не сберегаемого на праздники и выходные - сие утверждение, впрочем, выводится из климатических условий, которые, похоже, состоят в теплом и сухом воздухе, стирающем различия между помещениями и улицей. Хочется, кроме того, надеяться, что там пьют кофе и вино, а не пиво.
Возможно, там еще сохранились небольшие, мест на сто двадцать, кинотеатрики с деревянными - из двух половинок фанеры, выкрашенной в белый цвет, с черным ободком - экранами. Там бы мы с Вами и пристроились крутить немое кино. Вы бы осуществляли пальцами музычку, а я наладился бы работать киномехаником, громко роняя в каморке-будке коробки от частей фильмы.
Разумеется, вновь возникший антропоморфизм свидетельствует не о чем ином, как о слабости и невнятности моих исходных позиций, во всяком случае о неполном вхождении автора в смысл существования, отрезанного от тела. То ли, значит, автор в тамошней культурной ситуации сориентировался не вполне, а может быть - чего-то боится или о чем-то забыть не желает. Дело-то, конечно, очень простое. Надо взять и раз и навсегда назвать конкретные ориентиры, сказав, что в каждый третий, скажем, четверг месяца, во столько-то по тамошнему времени я буду там-то в виде такой вот козявочки такого-то их серо-белого цвета, в тамошних моих руках будет тамошняя газеты ихних - ну, скажем, левых христиан, сложенная пополам и помещенная в правый карман тамошнего моего плаща, а Вы, судя по всему, будете в виде...... но вот ведь ужас-то какой: там-то я - в виде серо-белой козявочки - вполне примирюсь с тем, что Вы - в виде черно-блестящей точечки, но уж никак не здесь! Тем более мешает вникать во все эти антигуманные подробности человеческое - решительно, впрочем, не находящее себе подтверждение в реальном опыте - ощущение, что там все уже сто раз встретились и обнялись: хоть любовники великие и великолепные, хоть кто угодно, кто захотел, а еще всяческие эти Чуки и Геки, Герасимы и Муму, Водород и Кислород. И лишь эта явно пошлая и глупая мысль о неминуемости встречи, явственно содержащая в себе ложную идеологическую подоплеку о возможности наилучшего устроения всего и вся, заставляет меня вспомнить о причине данного сочинения: об урле, локальном конце света и об утоплении нас в Канале им. Грибоедова - человека схожей с нами кончины. Мысль эта возвращает мне благоразумие и заставляет смириться со столь малоприятными вещами, как представление Вас в виде бусинки, себя - в виде козявочки, и вновь отправиться - даже не захватив бутерброда - в эти, мягко говоря, заоблачные выси, плотно утоптанные абстрактными материями.
Тихо, темно. Ниже кольчецов и этих... ногих. За подкладкой, за кулисами. С изнанки, изнутри. Можно войти к кому угодно, а не войти подглядеть в случайную дырочку, а нет дырочки - проковырять и поглядеть: как там они нынче? Да, в общем, как и прежде. Здесь, за подкладкой, интереснее. Они тут окружают, облепляют со всех сторон - будто в банке с разноцветной светящейся икрой оказался. У каждой икринки - свой цвет, свой дым, у каждой - свои гимн, центр и Папа Римский. Каждая - пространство круглое, во все стороны бесконечное, в каждом из которых свой манер, свой прикид и флаг, свои право, лево, вверх, вниз и по кругу. А знакомых среди них - чуть ли не половина.
Вообще-то, первое на что кидают перемещенных лиц - инспекционные работы. Тут ужасно совмещаются наличие остаточного - здесь, конечно, затухающего - опыта прежней жизни людей пожилого возраста, в котором, понятное дело, большинство за подкладку и топает, с требованиями здешней службы. Осуществление инспекций, это такое промежуточное ремесло, приличное на время, пока переместившиеся не освоятся здесь, стряхнув остатки воспоминаний. Некоторые, впрочем, остаются в инспекторах навсегда.
Инспектируют они что? Жизнь в оставленном пространстве. Чтобы снег правильно падал, чтобы правильно трещинка бежала по упавшей на пол чашке. Чтобы удачи у кого-то были, совпадения. Дела нехитрые.
Но, в самом деле, что толку попасть в новое место и жить воспоминаниями? Найдутся же в любом городе номера телефонов. Да и вообще, раз уж я литератор, написавший изрядное количество весьма высокохудожественных текстов, то должна у меня там быть какая-то своя конурка, шариком болтающаяся в довольно бескрайнем универсуме, бок о бок с изрядным количеством других таких же шариков-конурок. Так что уж у меня-то в первое время после перемещения проблем не будет: крыша над головой и койка мне явно обеспечены, что, в общем, и объясняет мою несколько легкомысленную интонацию, а также и отношение к нашей потусторонней встрече: Вы, конечно, помещением можете располагать: диванчик, крыша над головой, возможно, что-то найдется из еды. Ну, непонятно, конечно, сколько мне захочется лежать там на диванчике, ожидая Вас, но если я уйду, то оставлю записку, а ключ под ковриком у входа. Впрочем, дубровским дуплом
можно назначить и этот текст: если что, я ведь смогу его незаметно править и оттуда, внося в него необходимые уточнения. Не забыть о сем долге верно поспособствует легкая ностальгия первых недель по прибытии. Он, текст этот, будет прав таким образом какое-то время вечно.
Но, Лена, вот ведь какой кайф; место, где жить, есть, под звездами - не ночевать, главное - прийти и сразу лечь спать, а наутро - утро в новой стране. Где ничего не понятно, ни даже как проехать на метро, ни как по телефону позвонить, притом, что знакомых тут явно полно, и страна правильная, и утро хорошая, и выспался, и без багажа - приключение!
Если окажешься там первой, то уж, думаю, и сама разберешься, что там да как. Антропоморфизм, не антропоморфизм, а какие-нибудь наши там должны быть, пусть даже и в электромагнитной форме. Подождешь меня, если станет скучно пойдешь по своим делам, только оставь записку куда ушла, а куда положить ключ - уже знаешь.
Утро. С утра надо всегда быть осторожным и не подписывать никаких договоров, пока не выпьешь кофе и не выкуришь сигарету. Тем более, когда еще непонятно какая именно часть новой обстановки имеет отношение к тебе проснувшемуся, тем более - к чему-то проснувшемуся во вселенной непонятного сорта. Момент просыпания важен всегда, но в данной истории - чрезвычайно, поскольку здесь он - впервые, что предоставляет внятный шанс установить себя as is: что ж такое проснулось? Что за какая-то такая точечка, которая проснулась?! И это очень важно, потому что - новая страна, где полным-полно всяческих достопримечательностей и приключений: слава Богу - нам снится масса приключений и достопримечательностей, и единственное, что не позволяет раскушать всю их достопримечательную приключенственность, так это именно то, что если бы во сне еще и проснуться. А то аттракционы и прочее происходят вообще, ты ими являешься и отдельного удовольствия от них не получаешь. А ведь там-то в подобный переплет можно угодить навсегда - по страшной и случайной, какой-то погодной прихоти, становясь, то диснейлендом, то ангелом, то игрой в карты, превратившись, в конце концов, - как уже почти прилипший к своему пределу числовой ряд - в какое-то приятное, равномерно-постоянное удовольствие от жизни - предназначенное, видать, для тех умниц, которые заставили себя суметь проснуться и оформиться в виде отдельном и взрослом.
Я, Лен, хотя теперь еще и помню о Вас, но память эта уже дрожит по краям, колеблется в мареве, как падающий с большой высоты платочек или газовый шарфик, обтирающий собой ветер или местные происшествия с воздухом: как жаль, что он не размножается в каждой секунде падения: многократный, дискретный, топорщащийся чешуйками взглядов вдоль гладкой линии движения.... Какой бы рельеф, какая замечательная полоса снизошла бы с неба на землю..., но я все же с усилием, но еще в состоянии вспомнить начало этой фразы: вот видите, какая опасность подстерегает там каждого из нас: шахматист рискует стать ферзевым гамбитом, автомобилист - коробкой что ли скоростей, художник - ну не знаю, кобальтом синим: всяк утрамбовывается в свое дело, повара съедают в облике омлета, съевший - доволен, а омлет - просто-таки счастлив. Я - очутившись в тамошней каморке - сам того не заметив, втираюсь в собственные тексты, кроме них ничего уже не знаю, и нам уже не встретиться. Вы, придя сюда, еще обнаружите, возможно, что-то такое: какое-нибудь шуршание, шелест, пощелкивание: так это ж я в какой-то смутной форме, интонации голоса стали шуршанием страниц, дыхание едва-едва подсвечивает гласные - Вы меня, возможно, и опознаете еще, но мне-то, мне-то Вас уже не узнать, я уже весь внутри русского языка: ах, судьба высокая и завидная, я соглашаюсь, но все же немного досадно: ведь новое же место, столько всего, а за окнами - утро. Нет, это нескладно, и чтобы вспомнить, как это происходит обычно, мне следует отправиться теперь спать - с целью отчетливо исследовать, как я завтра проснусь. Если меня посетит видение или просто приснится нечто поучительное - непременно опишу это в следующем абзаце, ведь, по сути, с начала этого письма я уже нахожусь исключительно в этом тексте - даже когда его и не пишу. А вы, к слову, ровно теперь находитесь в поезде Рига - Москва где-то возле Великих Лук (поезд №2, теперь по рижскому времени около 1.30, 3 февраля 1990 года). Письмо, иначе говоря, становится письмом и в смысле почтовом, что только добавляет ему правды жизни.
Это что-то вроде, как отвалилась спина. Стоящему сзади, верно, становится интересно, и он углубляется в рассматривание твоих внутренних колесиков и с красными точками камушков, исследует плавное качание взад-вперед каких-то раскачивающихся штучек; скользит по блестящей поверхности блик: в очевидно утреннем, непонятной природы утреннем свете можно изогнуться и поизучать себя благодаря отвалившейся крышке. С утра видно - вокруг уже не номинальное, запечатанное самим термином заподкладье, но уже видно подробнее: все эти тускло освещенные изнутри парадные яйца отдельных миров никуда не исчезли, но стали полупрозрачными, с бултыхающимся внутри содержимым. В 60-е годы были такие странные штуки - пластмассовый шарик с дырочкой, а в шарике фотография: ты глазом к дырочке, а оттуда смотрят. Тоненькое, светлячковое свечение их - лишь тень ночного. Их много, они носятся туда-сюда по своим надобностям, связывает их включенность в общее мельтешение.
Разумеется, утро - прекрасное время, чтобы ходить в гости, но для нормальных отношений нужно еще дорасти, освоиться. Пока что - только визиты в правые части чего-то ранее разорванного пополам: в находящиеся не у тебя половинки порванных фотографий, в тот отдел учебника-задачника, где собраны ответы. В этом есть нечто вполне производственное: так вернувшийся с работы резидент (его обменяли на каком-то торжественном ночном мосту на такого же, немного противоположного знака) возвращается в Управление и знакомится с теми, кто пищал в его наушниках, подписывал шифровки, скрываясь под условными обозначениями типа Ганеши, Дона Хуана или папы Карло.
И это, конечно, не жлобское желание отождествиться со своим табельным номером и не надежда - разумная, впрочем - получить некоторые небольшие пряники за более-менее верно осуществленное существование. Это - вполне достойный и профессиональный интерес к тому, насколько абсолютной является проделанная работа, а насколько - была связана с родными полями и осинами. А также - что из нее и в какой мере имеет отношение к дальнейшей деятельности - здесь, собственно, только и выяснишь точно, что она такое была и что будем делать дальше. Иными словами - визит по служебной необходимости, похожий вовсе не на возвращение отловленного резидента человека, профессионально конченного, - на честное возвращение из командировки. Что похоже настолько, что тут же возникает естественный вопрос об оплате проезда, командировочных и, по возможности, премиальных. И разумеется, о заслуженном отдыхе. Учитывая обстоятельства, мест, куда хотелось бы отправиться, много - что-нибудь вроде сада, откуда и Будда не уйдет, или Елисейских полей, вполне приятных даже и в земном варианте. Что же, и это неплохо - плюхнуться обратно на землю, поболтаться там, ничем никому не обязанным.
Ну а как там вообще перемещаются - понятно. Куда надо - там и оказался. К этому, впрочем, мы и так подготовлены, что заставляет предположить, что ежели некая фотокарточка, и была поделена на части, то нам не хватало не половины, а лишь небольшого уголка. Даже круче - все это отсутствовавшее у тебя знание сводится, похоже, только к тому, чтобы узнать - ты знал уже и так все. Ну, а что не знал - вполне мог узнать. То есть, по сути, не очень-то ты куда-то и перенесся. Ну, добавилось к известным тебе 150 измерениям еще десятка полтора, не больше.
То есть, Лена, продолжение нашей совместной антинаучной деятельности совершенно неотвратимо. Возражать против этого мы, разумеется, не станем, дело отчасти ведь и в эстетике совместных действий, а иначе - кому всё это надо? Артефакты возникают от трения чего-то обо что-то, кому нужны очередные глупые философии: ну, просидел мужик в тайге лет сорок, изобрел там шведскую спичку, Паровоз Черепановых и Устав Общества трезвости и что?
Понятно, что излагаемое мною к искусству никакого отношения не имеет. Так ведь и пишется именно что служебная записка, текст. То есть типа про природу вещей или чисто о сельхозработах. Да, скучно, а что делать? Да, изящества решительно никакого, но ведь, скажем, существует же на свете и тяжелая артиллерия, которую тоже надо иметь в виду. Да, голая прагматика, безо всякой системы и вообще похоже на набивание какого-то сундука всем чем, попавшим под руку. Да, конечно, надо вводить систему.
Главное, тайна в том, что тайны нет - не знаем мы только того, что знаем все. А барьер - что де не знаем - это какой-то что ли родовой комплекс. Фрейд, Эдип и прочие мало уместные в жизни господа. Но извинения кончены, едем дальше. Встреча все равно потребует от нас определенных хлопот, разрисуем поэтому ее возможные места - как некие абстрактные точки с чувствами между ними, и нам безразлично, куда все это погрузить: хоть в схему парижского метро: там станций много, и все они хорошо различимы, и на каждой все в порядке с табличками и указаниями переходов. Так что все свои встречания-невстречания мы будет осуществлять на линиях от Вильжюва до Клианкура, между Курневилем и Вокзалом Орлеан с постоянным - до отвращения топтанием по Шатле с восемью-десятью возможными там переходами: можно было бы, проще всего, условиться встретиться именно там - на стометровом пешеходном эскалаторе - дорожке между Шатле и Шатле Лезаль, но столь уж дословное соответствие соорудить невозможно. Впрочем, обратите внимание, и эта идея уже отчасти схвачена в литературе - в блокноте, найденном в кармане у Кортасара, именно это и пытается произойти примерно тут: петляя вокруг станций Данфер-Рошфо. И та же у него разумная боязнь Монпарнаса и, разумеется, Шатле, и кончается все на станции Домениль,... ну или акция "Мухоморов" в метро московском, безнадежном. Видимо, какое-то подземное петляние по сеточке с точками объективно необходимо.
Отдельные точки. Есть вот такая крупная, объемистое пространство, где обитают ранее белковые организмы. Оно такое большое, что они обитают где хотят. Есть еще гигантский ящик с музыкой и прочими кунштюками - и вовсе не музей, а там все живое, хотя и не зоопарк. Есть область исторических происшествий: Ватерлоо, самозванец в Кремле, Великая Фр. революция, залп Авроры, открытия Америки - ЦПКиО, в общем, с каруселями. Не наши это дела.
А наши дела что - скучные, самостоятельной ценности не имеющие почти, так - сахарок, перчик, соль к каше, проводки-кнопочки, нейтрино какие-нибудь свободолюбивые. Стилистика, короче, и решительно никакой семантики.
Какая-нибудь, к примеру, энергетическая тварь - хоть она и пролезает во все прочие, смысл ее от этого никуда не вырастает: керосиновые реки с торфяными берегами, озера бензина, нефтяные туманы, две дощечки поверху плывут, кокс. Сношенная мебель, горы угля, опилок, торфяные брикеты в ведерке из подвала на четвертый этаж, электричество какое-то бесконечное: батарейки, динамо-машины, конденсаторы, лампочки перегоревшие, сухие посленовогодние елки, высоковольтные линии, лапка лягушачья дрыгающаяся. Сухой спирт и прочие несъедобные желудком продукты, а также - разнообразныя тонкия материи: угольный такой погреб по сути, а на входе Часовой с Ружьем стоит и следит, чтобы не курили, а не то разнесет всю Вселенную. Да никто туда особо-то и не ходит - зачем? Вернуться что ли чтобы, став бензином и вспыхнув в двигателе Внутреннего Сгорания или - торфяным брикетом оказаться принесенным на четвертый этаж: дымом вернуться наверх. Круговорот тебя в природе, постоянно простегивая покинутую жизнь дымом, запахом, буквой: стучась туда отсюда - зачем? Тщетно, какая им там разница - отчего это страница сама перелистнулась? От сквозняка.
А рядом - электромагнитные волны: стог сена, да и только: там хорошо лежать, высыпаешься замечательно, млеешь. Как в гамаке, в ушах серебряные звоночки, лепечет что-то, бормочет: приятно поплыть недлинной волной среди прочих длинных и недлинных волн: покачиваясь, обтекая друг друга, скользя, соскальзывая, сплетаясь с ними в какие-то косички, опадая вниз, расщепляясь как фейерверк, снова сходясь в общую линию. Такой Арчимбольди с телами, сплетенными из разноцветных - в изоляции потому что - проводков: с просачивающимися разнообразными кайфами между глазом и мозгом, между ступней и ушами, между первым и вторым, между ночью и душой.
Абстрактнее электромагнетизма найти уже трудно, однако есть еще и Абсолют. Это такая оранжевая, почти прозрачная плоскость, которая всюду: должно же все на свете к чему-то крепиться. Вот к ней, этой оранжевой, и прикреплено. Она, точнее, всюду, как основа что ли. Как мостовая или общий знаменатель. Из того же ряда, что во всех нас вода. Кальций. Ну, кальций, мел, им еще по доске пишут - ему пусть кости молятся. У них мозг прямой, солдатский.
Мы пойдем-ка лучше куда-нибудь туда, где красивые цепочки на ногах и звездочки, и луночки, серьги и ожерелья. И опахала, и увясла, и кольца, золотые шары, серебряная цепочка и золотая повязка, разные даймонды и эмеральды, и в часах сыплется золотой песок, а вокруг - серебряная пыль и любая распомойнейшая помойка сделана из серебра, как на негативе фотографии: серебряные голоса и плащи из золотой копирки, ночные города и полуночные свидания.
Пространство ночных касаний, прикосновений, поглаживаний, легких движений, едва скользящих по телу, как два часа падающий вниз платок - как бы воздухом обходя тело, каждой лаской оставляя на нем новое серебро и всякие маловажные слова с зелеными глазами: извивающаяся сквозь всю ночь двойная полоска серебряной фольги шириной в ладонь.
И близкое к нему пространство тайн, лежащих на устрице с жемчужиной, спичечными коробках с оказавшимися там увеличительными стеклами и стеклянными шариками; на грибах, разломив шляпку которых найдешь внутри изумруд. Там всякие хитрые уловки вроде внутренней лестницы в доме, третья сверху ступенька которой со скрипом; стены, отходящие при нажатии на картинку с голубым кувшином; знаки-предметики, то ли сообщающие что-то, то ли - просто как альпийский сенбернар с фляжкой коньяка, приспособленной к ошейнику.
Они, любое очередное, смешно ёкают, когда в них входишь, это похоже на развал чуть перезревшего даже арбуза, и косточки во все стороны - фррр: тамошние люди просто-таки изголодались по общению, облепляют, окружают, а все тебе расскажут, все покажут, через все проведут - и вот так у нас бывает, и этак, и заходите еще, да и друзей с собой приводите - очень гостеприимные, самим-то в гости не выбраться: как зиме зайти к августу?
Их перечислять и то приятно - перечисление, впрочем, тоже образует свое пространство: каталог, в котором все на свете каталоги, и он сам - тоже: это такое нахохленное место, их там очень много, малоразговорчивые, смотрят, кося глазом, похожи на ворон, колода из одних десяток треф, и каркают. Вроде, одинаково, а хором - не получается.
Еще - пространство обёрток от сырков, смятых кефирных крышечек (когда кефир был в стеклянных бутылках по 0,5 л., крышечки были зелеными), разлохмаченных веревок, рваных полиэтиленовых пакетов, драных колготок, газетных комков, контурных карт, на которых красным карандашом нарисовали зайца, бетонных полов, голых лампочек, бетонные полы освещающих. Или - мир фруктовых шипучек. Еще - место, где живут такие штуки, как Черная Маша, Голубая Миска, Круглая Киса, Красивое Семь, Выпуклый Овен, Заграница Девять, Центральный Аптечный Скандал, Большое Дыхание.
Земля потрескавшейся земли с вдавленным в нее ультрамариновым, да ну зеленым бутылочным осколком. Пространство звуков: вытянутых, чуть конических, растущих как кирпичные трубы. Кукольный театр Карабас-Барабаса. Мир Искусства. Ады. Земля собачек-однодневок. Пространство снега. Пространство мальчиков: в снегу, кашне вокруг шеи, руки в карманах, люминал, канитель, стоя на ветру возле моста. Пространство пропавших с вестью. Трамвайный парк. Мир всхлипов.
И еще такое место, где тихо так, что слышно, как ресница упала. Это такой стык: идя от собственного мозга к собственному мозгу есть промежуток, где остаешься без мозга: ступенька, шов, пауза, сбой - от толчка происходит мелкое, без тошноты, сотрясение мозга, так, словно трахнули по куполу: бемц! - открылась бездна, звезд полна и с ними балует цыганка: черная капель, белая капель, холодно - примерно так: зима, полустанок, полная луна. Непрерывно, как ногти растут, светят звезды, новый - пока еще точка - свет приближается сбоку, справа, убеляет снег и высвечивает рельсы, увеличиваясь, приближаясь, как очередная растущая у тебя конечность, еще одна пара ушей, двадцать девятое полушарие мозга: сблизилось. Громыхнуло, приросло - едем дальше.
Вот, личная анатомия - персональный зоопарк, совмещенный с аэропортом, бензоколонкой и разными частными строениями - рассуждать следует так: в вас де слишком много собак и решительно не хватает кошки; или - в нем (он сам тут особо не при чем, это кто-то его этим не снабдил) не хватает скрипа третьей сверху ступеньки внутренней лестницы.
Вот так вот все время что-то добавляется, прирастает, уже и читать надоело: такая постоянно - со звоночками - увеличивающаяся касса... Друг мой милый, видишь ли меня? Летающим зоопарком, подвитым к библиотеке, со сложными мозгами, в сером плаще и вязаной шапочке, с черным ящиком в груди отражаясь, надо думать, на пэвэошных экранах в виде точки возбужденного люминофора, шарахаясь от встречных самолетов - без опознавательных знаков и фонариков на концах крыльев над разноцветно горящей ночной, беспечной Европой каким-то громадным, а раз громадным, то - зверем из какого-то темного пластилина, в вязаной шапочке, перегибаясь в пояснице, комкаясь, выпуская щупальца и когти, мягко - как дыханиями - сталкиваясь с невнятными встречными над ночной, говорящей по-разному Европой, беспечной совершенно, в чулочках на подвязках, разноцветной, тоже летающей, но по-другому, шальной, а я - в срамных, однажды выданных государством сапогах, скрипящих на каждом левом шаге - в, слава Богу, темноте по-над Европой, - еще не спящей, ночной, соответствуя ей то изгибаясь, как Зунд и Скагеррак, то съеживаясь, как Британия: летающей картотекой-телефонной-книгой со всеми своими сорока девятью ушами, ста глазами блестя в поисках глядеть на Вас: всей стаей глаз блестя в темноте над часто дышащей, в полусползших чулочках Европой, всеми ста глазами горя, как фонари небольшого Поселка Городского Типа, где ночью после танцулек кто-то с кем-то, а кто-то - за кем-то по скудно освещенным улочкам ПГТ с монтировкой... да это ж, наверное, сам я гоняюсь с монтировкой за кем-то, кто - мне показалось - именно и не дает мне Вас отыскать.
Вы же, верно, над более южной Европой, ближе к теплому морю, в черном платье и белой коже. Туда не докричишься, но вдруг что ли стало как бы видно во все время тела, и, будто лента соскочила и видны сразу все картинки, и понятно, что Вы устроены вполне неплохо, и это лишь кажется, что Вы внутри каждого дня, как внутри отдельного кадрика - серебряной клеточки - и только, а на самом-то деле Вы над Европой в постоянной и ничем не ограниченной любви, а то и понять нельзя было - отчего это у Вас решительно ни почему средь бела дня, да еще и в троллейбусе вдруг учащается пульс, расширяются зрачки и влажнеют ладони.
Видимо, Вы постоянно плаваете над Европой в электромагнитной форме. Видимо, в обыденной жизни Вам бы следовало экранироваться, либо заземляться,дабы у окружающих Вас ничего бы не перегорало. Зачем им лишняя перемотка катушек, обмотка сердец серебристой, прозрачной снаружи фольгой и устроение непробиваемых Вашим присутствием касок на головах - что смахивает на армию и уже совершенно так в смысле ущемления свободы?
И это,прикидывая теперь по карте, наше с Вами электромагнитное сочувствие может осуществиться между Вашей Грецией и моим Северным морем, между сахаром и солью, где-нибудь над Веной. Внутри, к примеру, витого плетеного купола над Сецессионом, а то и на чердаке штайнеровского дома, пугая бывшего владельца звуками, не мотивированными его образом мысли.
Вообще же, Вена - это нечто, понятное не очень. Кажется, там тепло. Судя по всему, - там неплохое общество, да к тому же богатые они, кажется, там. Видимо - даже не без вкуса, распределяющегося даже равномерно по дням недели, а не сберегаемого на праздники и выходные - сие утверждение, впрочем, выводится из климатических условий, которые, похоже, состоят в теплом и сухом воздухе, стирающем различия между помещениями и улицей. Хочется, кроме того, надеяться, что там пьют кофе и вино, а не пиво.
Возможно, там еще сохранились небольшие, мест на сто двадцать, кинотеатрики с деревянными - из двух половинок фанеры, выкрашенной в белый цвет, с черным ободком - экранами. Там бы мы с Вами и пристроились крутить немое кино. Вы бы осуществляли пальцами музычку, а я наладился бы работать киномехаником, громко роняя в каморке-будке коробки от частей фильмы.
Разумеется, вновь возникший антропоморфизм свидетельствует не о чем ином, как о слабости и невнятности моих исходных позиций, во всяком случае о неполном вхождении автора в смысл существования, отрезанного от тела. То ли, значит, автор в тамошней культурной ситуации сориентировался не вполне, а может быть - чего-то боится или о чем-то забыть не желает. Дело-то, конечно, очень простое. Надо взять и раз и навсегда назвать конкретные ориентиры, сказав, что в каждый третий, скажем, четверг месяца, во столько-то по тамошнему времени я буду там-то в виде такой вот козявочки такого-то их серо-белого цвета, в тамошних моих руках будет тамошняя газеты ихних - ну, скажем, левых христиан, сложенная пополам и помещенная в правый карман тамошнего моего плаща, а Вы, судя по всему, будете в виде...... но вот ведь ужас-то какой: там-то я - в виде серо-белой козявочки - вполне примирюсь с тем, что Вы - в виде черно-блестящей точечки, но уж никак не здесь! Тем более мешает вникать во все эти антигуманные подробности человеческое - решительно, впрочем, не находящее себе подтверждение в реальном опыте - ощущение, что там все уже сто раз встретились и обнялись: хоть любовники великие и великолепные, хоть кто угодно, кто захотел, а еще всяческие эти Чуки и Геки, Герасимы и Муму, Водород и Кислород. И лишь эта явно пошлая и глупая мысль о неминуемости встречи, явственно содержащая в себе ложную идеологическую подоплеку о возможности наилучшего устроения всего и вся, заставляет меня вспомнить о причине данного сочинения: об урле, локальном конце света и об утоплении нас в Канале им. Грибоедова - человека схожей с нами кончины. Мысль эта возвращает мне благоразумие и заставляет смириться со столь малоприятными вещами, как представление Вас в виде бусинки, себя - в виде козявочки, и вновь отправиться - даже не захватив бутерброда - в эти, мягко говоря, заоблачные выси, плотно утоптанные абстрактными материями.