Ахматова сначала говорила мне по телефону, что если не дадут «Поэму» целиком – она вернет аванс и расторгнет договор. Но потом согласилась: «пусть хоть это».
   Как тут рассудить? Второе действие арифметики – вычитание. Наверное, это счастье, что Анна Ахматова, скончавшаяся в 1966 году, успела в 1965-м подержать в руках и раздарить друзьям урезанный и все же самый полный из всех когда-либо вышедших при ее жизни сборников. К тому же «Бег времени» – книга, с большим вкусом оформленная.
   (Художник – В. Медведев.) Неполная книга, но книга Ахматовой. Радость.
   И вот Ахматовой нет, и мне предложено, уже без нее, подготовить к печати стихи в первом посмертном сборнике.
   Предложение заманчивое. «Поэма» – все три части! Без «Реквиема» (но ведь на его изъятие и сама Ахматова соглашалась!), зато «Поэма без героя» – все три части! Впервые. Это представлялось мне особенно важным потому, что за границей «Поэма» печаталась «целиком» уже много раз, но каждый раз в наново перепутанном виде. А я могу, в силах, в состоянии дать окончательный текст. Могу, располагая экземплярами 1942 года, и затем с 1955 по 1963-й, и поправками, сделанными позднее, включая мелкие, уже после «Бега». И еще подспорье: собственные мои «Записки об Анне Ахматовой». Записки эти я вела десятилетиями, и там указаны, в частности, даты и авторские мотивировки перемен в той или другой строфе или строке «Поэмы».
   Я согласилась. Договор со мной заключили. После смерти Ахматовой многие ее стихи, вычеркнутые почему-то редакцией из «Бега времени», оказались напечатанными в наших журналах. Являлась, таким образом, возможность обогатить ими новый сборник. Трудностей в работе обнаруживалось, однако, с каждой неделей все более. Дело в том, что сборник этот, в отличие от всех предыдущих, был рассчитан издательством на широкие круги читателей, поэтому мне пришлось в изобилии делать разъяснительные примечания и к стихам, и к «Поэме». Не говорю уж о трудности в уточнении дат, которые Ахматова имела обычай расставлять весьма прихотливо. И мне никогда не справиться было бы со всеми выпавшими мне на долю трудностями, если бы не самоотверженная помощь друзей. (Много раз в течение жизни имела я возможность убедиться – и в самые черные годы! – что братство рядом; что каждый из нас дышит естественным воздухом братства, не замечая его; замечает, только лишившись. Едва сосредоточишься щедро на любимым труде – братья окажутся возле. И недругов себе наживешь, но братья – рядом.)
   У Анны Ахматовой было много друзей. Да, во все черные времена ее черной судьбы – много. В России существует, передается из поколения в поколение культ поэзии и поэтов. Иначе Ахматовой было бы не выжить, а ее стихам не сохраниться, ни в тридцатые, ни в сороковые годы… Я позвала себе на подмогу тех друзей Анны Андреевны, кому сама она любила читать новорожденные строки, с кем любила советоваться о своих многочисленных переводах, к чьей помощи прибегала, составляя свои журнальные циклы и сборники. И никто ни разу не отказал мне – ни в справке, ни в автографе, ни в книге, ни в рукописи, ни в совете.
   По соседству со мной работали: К. Чуковский, автор предисловия к нашему сборнику, и Э. Г. Герштейн – составительница отдела прозы. Естественно, мы помогали друг другу.
   Делились мы своими находками и с академиком Виктором Максимовичем Жирмунским, начавшим работать над подготовкой тома Ахматовой для «Библиотеки Поэта», когда мы уже свою работу кончали. И он, в свою очередь, одаривал нас.
   С издательством мы регулярно переписывались и перезванивались; случалось, издательский редактор Борис Григорьевич Друян приезжал из Ленинграда в Москву посоветоваться, а то и поспорить. Редакция изъяла «Стансы» – как изъяты они были из «Бега времени»; изъято было посвящение к «Последней розе» – И. Бродскому (редакция предпочла бы, чтобы посвящены были эти стихи какому-нибудь другому поэту). Пришлось пожертвовать посвящением… Но с издательством мы ссор избегали. Чувствуя свою ответственность не за свою собственную рукопись, где каждый сам себе хозяин, а за стихотворения Анны Ахматовой, которых так долго был лишен читатель, – я старалась с издательством ладить; спорила – но и на уступки шла. И двигались мы вперед во время работы хоть и не без убытков для книги, но без аварий.
   Катастрофа ожидала нас впереди.
   Работа была нами окончена. Издательство послало ее на рецензию академику Жирмунскому. Получив обстоятельную и положительную рецензию, редакция сдала рукопись в набор.
   В июне 1968 года мы продержали одну корректуру – верстку; в феврале 1969 года вторую – сверку.
   Книга была подписана к печати, и нам оставалось ждать только сигнальных экземпляров. А за ними – тираж.
   Вместо этого раздался подпрыгивающий междугородный звонок, и знакомый голос Бориса Григорьевича Друяна, ленинградского редактора (правда, с каким-то незнакомым оттенком мертвенности), произнес:
   – Книга остановлена на неопределенное время. Без рассмотрения.
   Почему остановлена? Кем? Без чьего рассмотрения? Почему, зачем, отчего?
   Никто не отвечал и не отвечает ни на ч ь и вопросы – ни директор издательства, ни главный редактор, ни редактор книги.
   Да и как ответишь, если «без рассмотрения»? Не рассмотришь – не объяснишь.
   Спрашивали мы, составители. Спрашивал ныне покойный академик Жирмунский. Спрашивали другие члены Комиссии по литературному наследию Анны Ахматовой.
   Никакого ответа.
   Из-за чего же – из-за кого же – книга остановлена? За что наказан читатель?
   Из-за Ахматовой? Нет. Многие ее произведения, многие статьи о ней у нас печатают, и очень даже демонстративно.
   Я полагаю, что книга Анны Ахматовой «Стихи и проза» зарезана из-за меня. «Без рассмотрения» – просто из-за моего имени.
   К тому времени, как ахматовскому сборнику выходить, я из штрафного батальона оказалась уже переведенной в лепрозорий: многие мои статьи приобрели уже большую известность, и Союз Писателей успел уже объявить мне «выговор с занесением в личное дело». Прокаженных печатать не принято.
   Недавно Лениздат вернул мне мои примечания, мое маленькое разъяснительное предисловие и вступительную статью К. Чуковского.
   Деньги тоже выплатили.
   …А моя текстологическая работа, установленные мною тексты, даты, факты?
   Кому-нибудь – пригодится…[23]

5

   В октябре 1969 года скончался мой отец. О своей утрате писать не стану. Опишу лишь военные действия против меня, предпринятые Союзом Писателей немедленно после смерти Корнея Ивановича.
   Я к этому времени была членом шести Комиссий по литературному наследию – Комиссий, образуемых Союзом каждый раз, как умирает кто-либо из литераторов. Я была членом Комиссий по литературному наследию Анны Ахматовой, Н. П. Анциферова, Ф. Вигдоровой, Т. Габбе, Бориса Житкова, М. Ильина.
   Но в Комиссию по литературному наследию Корнея Чуковского меня не включили.
   Реально, практически, в данном конкретном случае, это «невключение» – звук пустой. Я провела под одной кровлей с моим отцом, в тесном общении с ним, не только детство и юность, но и многие последующие десятилетия. Моя память мобилизована. «Все мое – при мне». Но оскорбительная выходка Союза явственно показывает: во-первых – цель (разлучение, отлучение), а во-вторых – нравственный уровень изобретателей этой меры. Экзекуция на свежей могиле! До такой низкой низости не каждый способен упасть.
   Впрочем, по сравнению с любой низостью всегда остается нижайшая. Можно падать еще ниже, и еще, и еще. Была бы цель, а яма безнравственности, в которую летит падший, – бездонна.
   Цель обнаружилась быстро.
   В последние дни своей жизни, в больничной палате, Корней Иванович продолжал, по обычаю своему, работать. Работал он над статьей «Признания старого сказочника». Статья предназначалась для газеты «Литературная Россия». Недели через две после похорон я с помощью друзей разобралась в черновиках и набросках и подготовила статью к печати. Послала ее в редакцию. И примерно через месяц заметила: статья Корнея Чуковского на страницах «Литературной России» не появилась.
   Обычно это была самая жадная до его работ, самая настойчивая газета.
   Я поручила разузнать по телефону, в чем дело.
   Ответ т. Поздняева (главного редактора) последовал такой:
   – Мы рады бы опубликовать… Но, к сожалению, не можем… Там стоит в конце пометка: «Подготовила к печати Лидия Чуковская».
   Я попросила сообщить т. Поздняеву, что охотно отказываюсь от этой крамольной пометки. Лишь бы напечатали статью.
   (Арифметика в действии; речь ведь идет не о моей, а о чужой рукописи. Вычтите, вычтите мою преступную пометку! Я согласна – лишь бы появилась предсмертная статья Корнея Чуковского, в которой критик анализирует стихи поэта, и этот критик, и этот поэт – одно лицо… Редчайший случай в литературе: автор во всеоружии своего критического мастерства анализирует собственные свои сочинения.)
   Но мой отказ не удовлетворил редакцию.
   Поздняев: Устного отказа Лидии Корнеевны недостаточно. Пусть она изъявит свою (!) волю в письменной форме.
   Я – изъявила. С большим удовольствием. Написала в редакцию письмо и сохранила копию. Люблю письменную форму. Написано пером – не вырубишь топором.
   Культура – отверделые следы благородных порывов человеческого духа, пересекающиеся, перекрещивающиеся, прокладывающие новые дороги в будущее. Бесстрашная память хранит эти следы, обороняет – где от пустодушия, равнодушия, а где от бесчинства. Но я полагаю, что и следы бесчинства необходимо беречь. (Иначе не будет понятно, что культура – не один лишь труд, но и борьба). Разговор с Поздняевым ухнул бы в вечность, а так след насилия, мелочной мстительности, бесчинства, запечатленный на бумаге, – мое отрекающееся письмо Поздняеву – сохранится. И когда– нибудь представит собой материал для изучения литературных нравов семидесятых годов в России. Мне разрешается подготовить к печати статью Корнея Ивановича. Но пометить: «Подготовила к печати Лидия Чуковская» – нет.
   Я написала: «Узнав, что подготовленная мною к печати статья моего отца "Признания старого сказочника" не печатается в вашей газете только из-за упоминания моего имени, – заявляю, что я согласна свое имя как публикатора снять».
   Получив мое письмо, «Литературная Россия» немедленно напечатала последнюю статью Корнея Чуковского[24].
   Эти унижения не помешали мне, однако, продолжать начатые прежде работы. Наоборот, они как-то раззадоривали меня. С осени 1969 года на мои плечи легли новые дела и труды. Литературный секретарь Корнея Ивановича, его многолетняя помощница, Клара Израилевна Лозовская, вместе с нашими старинными друзьями и моей дочерью Еленой занялись разбором архива, охватывающего 1900–1969 годы; отверделый след русской культуры почти за две трети века; занялись описанием и каталогизацией библиотеки в 5 тысяч томов. Я тоже принялась разбирать письма Корнея Ивановича, прежде всего ко мне – с 1912 по 1969 год. Кроме того, я предложила другим членам семьи: не занимать, а сохранять в неприкосновенности, без малейших перемен, те комнаты на переделкинской даче, где в течение тридцати лет жил Корней Чуковский. Три комнаты из пяти – те, в чьем обличье, убранстве запечатлены его вкусы, привычки, навыки, образ жизни. Сам он был весьма фотогеничен, выражен в каждом слове и каждом движении – голос, походка, руки, – эта выразительность присуща и его комнатам; письменному столу; книжным полкам, игрушкам, картинам, фотографиям; даже лавочкам и лесу за окнами, даже скворечнику на березе, где жили любимые им белки. Микромир, сложившийся за 30 лет, так же отчетливо выражает его личность, как каждая его статья, фотография или звукозапись. Корнею Ивановичу свойственно было трудолюбие и неутомимая общительность – в его комнатах живет дух сосредоточенного труда и веселого, разнообразного, деятельного общения с людьми. Следы не одной лишь личности хозяина – след русской культуры. Сколько поэтов – молодых и старых, сколько лингвистов, филологов, переводчиков, сколько знатоков английской и американской литератур поднимались по ступеням этой лестницы!
   Сколько книг и писем прочтено и написано в этом кабинете, за этим столом; на балконе или в лесу! (Писал, положив листок на дощечку.) Сколько голосов, читающих вслух великие стихи и великую прозу, звучат в этих стенах и сколько пародий и шуток!
   В 1969 году, 5 октября, Корней Иванович покинул свой дом для больничной палаты – вот такими, какими комнаты его остались, когда он в последний раз спустился по ступенькам своей лестницы, я и предложила семье оставить их. Не селиться в них. Оставить – за ним.
   Не сразу научаются люди отучать себя трогать, передвигать с места на место, употреблять привычные вещи. Ведь только что все это еще было в движении.
   Постепенно мы научились.
   Но передо мною возник еще один долг: написать воспоминания о нем. Ведь не многие из живых помнят его молодым. Детей у него было четверо. В живых я одна. Я помню наше детство и его молодость. Мне и писать.
   Я принялась за воспоминания. Задуманы они в трех частях, но самым спешным мне казалось написать о том времени, какого уже не помнит почти ни один человек: о жизни Корнея Чуковского в Финляндии, в Куоккале (ныне поселок Репино), между тысяча девятьсот двенадцатым и семнадцатым годами.
   Эту первую, куоккальскую дореволюционную часть я и написала в 1970–1971 годах. Предназначалась она для сборника памяти Корнея Чуковского в Детгизе. Так и называлась моя работа: «Памяти моего отца». Составители сборника передали мне, что редакция Детгиза встретила мои мемуары радушно. Цензурных преткновений я не опасалась: речь в первой части идет о годах дореволюционных, и главным образом об играх Корнея Ивановича с маленькими детьми. Как он учил нас грести на неуклюжей рыбачьей лодке; как учил английскому языку; как мы вместе с ним носили воду из репинского колодца; как он читал нам в море стихи Баратынского, Некрасова, Тютчева. Действие происходит до семнадцатого года; я – маленькая, мне между пятью и десятью; возраст политически безответственный и вполне безопасный; и рассказать есть о ком (и все такие общепризнанные имена!): несмышлеными своими глазами вижу я Репина, Короленко, Леонида Андреева, Маяковского, Шаляпина…
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента