Страница:
Порфирий таскал домой пачки папирос «Дядя Том» с улыбающимся негром пиратского вида с золотыми серьгами в ушах. На негре почему-то была синяя блуза с красным галстуком и красная турецкая феска.
Мне больше всего нравились пачки «Ню» с чувственной полуголой рыжеволосой девицей, в волосах которой сияла ромашка, а в красных напомаженных губах была зажата сигарета. Я называла обольстительную незнакомку Азой. Мама, правда, нашла у меня однажды вырезанный с пачки портрет Азы и жестоко меня избила.
Папиросы были недорогими и назывались «турецкими мортирами», потому что табак для них привозили из Турции. А на коробках писали: «Выше среднего качества».
Порфирий и мне с Иришкой Антоновой давал покурить, и младшим братьям. Мама старалась отвадить нас от шалопутного старшего брата, но мы души в нем не чаяли, считали его героем и обожали донельзя.
Мама кидалась на него с бранью, что он учит нас плохому, кусала губы, стегала нас ремнем, но втолковать ничего не умела и скоро снова впадала в привычную ей черную меланхолию. Порфишка действительно учил нас врать и таскать у мамы кур, которых он менял на базаре на всякую всячину. А мне он показал свой тайник за собачьей будкой во дворе, куда я начала прятать мамины платья. Я их тайком перешивала на себя у Нюры, а потом фикстулила по городу, пользуясь тем, что мама, выходившая из дому только в церковь и на базар, застукать меня не могла.
Отец привозил маме много красивых вещей и даже шубу. И дивные духи «Ласточка». На этикетке маленькая пичужка храбро летит над бушующим морем, а в клюве держит якорь с цепью. Два двадцать флакон. Но мама все эти сокровища складывала в сундук «на потом», а носила всегда одни и те же застиранные казачьи юбку и кофту и только в церковь одевалась по-городскому.
Порфирий подсказал мне, как этот сундук можно открывать, поддевая кончиком ножа затвор через щель в рассохшихся досках, и что брать наряды надо со дна, чтобы мама не заметила пропажу. А в опустошаемый пузырек с «Ласточкой» я приноровилась капать пипеткой кипяченую воду.
Я прятала узелок с обновкой в тайнике за собачьей будкой, потом переодевалась там же, хотя это было непростым делом, так как заползти туда можно было только на четвереньках. Зато выбравшись, можно было не красться через двор, как я делала раньше, а отодвинуть доску в заборе и сразу очутиться на улице.
Одним словом, Порфирий нас порядком испортил, но это было ничто в сравнении с тем, что мой бесшабашный брат брал меня и младших в горы. И некоторые из этих вылазок были смертельно опасны.
Ой, я же про Ирину рассказ завела. Так вот, после первой революции начали Антоновы форменным образом голодать. Пенсию за погибшего отца им платить перестали. К зиме Иришкин младший брат Федор куда-то уехал вместе с эвакуированным кадетским корпусом, хотя ему было всего двенадцать лет, и сгинул, а денщика силком забрали от них в Красную Армию…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 3
Мне больше всего нравились пачки «Ню» с чувственной полуголой рыжеволосой девицей, в волосах которой сияла ромашка, а в красных напомаженных губах была зажата сигарета. Я называла обольстительную незнакомку Азой. Мама, правда, нашла у меня однажды вырезанный с пачки портрет Азы и жестоко меня избила.
Папиросы были недорогими и назывались «турецкими мортирами», потому что табак для них привозили из Турции. А на коробках писали: «Выше среднего качества».
Порфирий и мне с Иришкой Антоновой давал покурить, и младшим братьям. Мама старалась отвадить нас от шалопутного старшего брата, но мы души в нем не чаяли, считали его героем и обожали донельзя.
Мама кидалась на него с бранью, что он учит нас плохому, кусала губы, стегала нас ремнем, но втолковать ничего не умела и скоро снова впадала в привычную ей черную меланхолию. Порфишка действительно учил нас врать и таскать у мамы кур, которых он менял на базаре на всякую всячину. А мне он показал свой тайник за собачьей будкой во дворе, куда я начала прятать мамины платья. Я их тайком перешивала на себя у Нюры, а потом фикстулила по городу, пользуясь тем, что мама, выходившая из дому только в церковь и на базар, застукать меня не могла.
Отец привозил маме много красивых вещей и даже шубу. И дивные духи «Ласточка». На этикетке маленькая пичужка храбро летит над бушующим морем, а в клюве держит якорь с цепью. Два двадцать флакон. Но мама все эти сокровища складывала в сундук «на потом», а носила всегда одни и те же застиранные казачьи юбку и кофту и только в церковь одевалась по-городскому.
Порфирий подсказал мне, как этот сундук можно открывать, поддевая кончиком ножа затвор через щель в рассохшихся досках, и что брать наряды надо со дна, чтобы мама не заметила пропажу. А в опустошаемый пузырек с «Ласточкой» я приноровилась капать пипеткой кипяченую воду.
Я прятала узелок с обновкой в тайнике за собачьей будкой, потом переодевалась там же, хотя это было непростым делом, так как заползти туда можно было только на четвереньках. Зато выбравшись, можно было не красться через двор, как я делала раньше, а отодвинуть доску в заборе и сразу очутиться на улице.
Одним словом, Порфирий нас порядком испортил, но это было ничто в сравнении с тем, что мой бесшабашный брат брал меня и младших в горы. И некоторые из этих вылазок были смертельно опасны.
Ой, я же про Ирину рассказ завела. Так вот, после первой революции начали Антоновы форменным образом голодать. Пенсию за погибшего отца им платить перестали. К зиме Иришкин младший брат Федор куда-то уехал вместе с эвакуированным кадетским корпусом, хотя ему было всего двенадцать лет, и сгинул, а денщика силком забрали от них в Красную Армию…»
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 3
МЫ ПТЕНЦЫ ИЗ ОДНОГО ГНЕЗДА
– Классно. Хотя немного сумбурно. А где же обещанные чеченские зверства? – поддела Алла Лину Ивановну.
– Это дальше, – торопливо пообещала та.
– Читаем?
– Нет, давай лучше завтра, я что-то разволновалась, – слукавила прамачеха, которой было важно растянуть декламацию, как Шахерезаде, на тысячу и одну ночь.
– А когда Антонина все это вспоминала?
– Думаю, в семидесятые или даже позже. Наговаривала Стёпе на диктофон. Стёпа же каждое лето к ней летала. Легко сосчитать. Диктофон я привезла ей из гастролей по Германии. Она тогда пошла в десятом классе курьером в «Литературную газету». Это был… э-э-э… семьдесят девятый.
– Тогда трогательно, что Антонина все цены дореволюционные помнит. А пленок не осталось?
– Не знаю, я еще не всё разобрала. На виду вроде нет. Может, на Николиной? Стёпа скрытная была, не говорила мне, что бабушку записывает.
«Это не она скрытная, а ты невнимательная, – подумала Алла. – Еще бы, какая из актрисы мамаша». Алла могла бы остаться и разобрать мачехины бумаги сама, поискать пленки, но тогда надо будет окончательно признать, что Стёпа умерла. Нет, пусть все остается, как есть. Алла и на могиле не была ни разу, чтобы не спугнуть присутствие мачехи в ее жизни. Пусть прошлое еще побудет немного настоящим.
– А знаешь, я придумала, как познакомиться с моим кабардинцем!
– Как?
– Я позвоню подружке: ее старшая сестра ведет светскую хронику в «Коммерсанте». Она его отыщет.
– Нет, нельзя светиться, – встревожилась прамачеха. – Он начнет расспрашивать, что да зачем, проколешься раньше времени.
– Ладно, другое. Я нашла его в Интернете, вот, видишь, какой красавчик! – Алла взмахнула перед носом прамачехи заранее приготовленной распечаткой. – Не дикарь какой-то. Тут написано: «Закончил школу бизнеса в Америке». Надеюсь, не такую, как организовывал мой папочка с Жоржиком Романычем в Бельгии. Помнишь, как они под видом знакомства с технологией западного производства таскали группы по пивзаводам? А Беркетов – финансовый директор «Ривоны», представляешь?
– Нет, – честно призналась прамачеха.
– Это гигантская фирма, которая скупает и перепродает другие фирмы. Денег – лом. А ты говоришь – зверь! Он же не с гор спустился!
– А моя мама и Стёпина бабушка Антонина говорила: «Сначала верь змее, потом чеченцу».
Алла поморщилась:
– Он не чеченец! Он ка-бар-ди-нец!
– Какая разница!
– Ой, давай не будем! – Алла сама не знала, есть ли разница, но чернявый красавчик ей приглянулся, и она не хотела сдавать его кавказской дикости. – Тут написано: в прошлом году он играл в теннис на клубном рублевском турнире. Значит, и на нынешнем будет. Турнир начался три дня назад, я посмотрела в Интернете. Я туда поеду, найду его по расписанию и подсеку.
– Да, вот бы мы им дали, если бы они нас догнали. – Прамачеха обеспокоенно сдвинула брови, она искренне опасалась за свою внученьку ненаглядную. Свет в окошке.
– Он единственный, кого можно реально подзавести на месть, – гнула свое Алла. – Что мы с тобой можем? Крыльями хлопать и проклятья кудахтать! А он мужчина, да еще кавказской национальности. Понимаешь? Можно сыграть на ревности к бывшей, на любви к детям. Раз он развелся с молодой женой и двумя детьми, значит, там что-то серьезное приключилось. Кавказцы детей не бросают, – убеждала Лину Ивановну, да и саму себя Алла. Мысленно она уже переступила эту черту, победила отца, победила однокурсников, победила весь мир и тащила теперь его на поводке куда захочет.
Да, соблазн сунуться в осиное гнездо был очень велик и для прамачехи. Алла искрилась такой уверенностью, такой энергией, что старой женщине тоже захотелось включиться в эту опасную юношескую затею. Казалось, у ее ласточки все должно получиться. На Лину Ивановну пахнуло молодостью и азартом. Ей живо ударил в голову хмель, пьянящий хмель невероятного приключения. Дух охоты, радость авантюры.
Алла почувствовала поддержку и солидарность, на секунду она уловила в воздухе дуновение знакомой нежности мачехи и даже инстинктивно потянулась к Лине Ивановне. У той блеснули слезы в глазах. «Она любит, но она не Стёпа, – горько вздохнула про себя Алла, – а только суррогат, тень, поселившаяся в Стёпиной квартире».
– Давай попьем теперь чаю? – Алла сменила тему, уклоняясь из так и не заключенных объятий.
– Хорошо, – сдавленно согласилась прамачеха, сглатывая комок в горле. – Времени-то уже два часа. Обедать пора.
Пока Лина Ивановна возилась на кухне, Алла подошла к письменному столу мачехи и вроде без всякой определенной цели начала выдвигать ящики. Смутная мысль наткнуться на кассеты, опередив Лину Ивановну, не оставляла ее все это время. Но ящики были забиты бумагами, обрывками каких-то текстов, вырезками из газет и журналов.
На глаза ей попался старый «филипс» в потертом черном кожаном чехле. «Вот прамачеха дуреха! Это ж диктофон! – Алла щелкнула кнопками. – Он с кассетой!» Сердце екнуло, она нажала на «пуск» и приникла ухом к динамику. Послышался треск. Чьи-то шаги. Отдаленный звон посуды. Ивдруг прямо в ухо ей засмеялась Стёпа. Алла вскочила, нажала на «стоп», мурашки побежали по телу. Она отмотала пленку и включила снова, как можно тише, чтобы прамачеха не услышала с кухни. Треск. Шаги и точно, Стёпин смех, вернее, характерное веселое пофыркивание. Потом Стёпин голос:
– Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Хи-хи. Толстый такой заяц. Жирный кролик.
На этом запись оборвалась, и «Иглз» затянули «Отель Калифорния». Алла прокрутила пленку вперед и наугад включила снова. Послышалась какая-то возня, чей-то вздох, и низкий женский голос с хрипотцой рассеянно произнес:
– Мой отец, хотя и записан был терским казаком, работал кузнецом на грозненских приисках. (Пауза. Треск.) В тысяча девятисотом году за выступления против плохого содержания рабочих его сослали на семь лет на марганцевые рудники в Меретию.
– Куда? – донесся Стёпин голос издалека.
– Это в Грузии.
– Может, в Имеретию?
– Может. Это за Кутаиси.
– Надо уточнить. Прости, давай дальше.
– Протяни мне папиросы. От волчьего билета отца спасло исключительное, виртуозное мастерство. Он, как лесковский Левша, блоху мог подковать. А выковать детали по чертежам или по образцу к аглицким станкам для него было вообще раз плюнуть. (Долгая пауза. Затяжка. Кашель.)
– Ба, у тебя же эмфизема. Не кури так много… Ладно, прости-прости. Вспоминай всё подряд. Я потом скомпоную.
– Осиротевшие инженеры – бельгийцы, немцы и французы – выхлопотали ему помилование. За хорошее поведение он был полностью прощен властью. Вернулся на прииски и даже потом получил солидную премию за какое-то изобретение.
– А вы где жили?
– На грозненских приисках. В домике для персонала в рабочем поселке. Но ты ж просила про Владикавказ? На деньги от премии отец купил семье дом во Владикавказе, поближе к станичной родне. К нему тогда потянулись ходоки по прежней нелегальной организации. Но отец их не очень привечал. «Когда я подыхал с семьей в Меретии…»
– Имеретии…
– «…ни один черт не навестил меня. Использовали и выбросили на свалку. Совсем забыли о том товариществе, про которое пели раньше, когда я за всех выступал. Теперь снова объявились, снова понадобился», – ворчал он. (Пауза. Треск. Долгая возня. Чирканье спичкой. Снова затяжка.) Наверное, у отца были свои представления о товариществе. Он хотя и возмущался, но построил во дворе небольшой флигель на четыре квартирки и заселил его якобы съемщиками, а на самом деле подпольщиками. Помню, у нас жил рабочий ремонтных мастерских Поздняков. Прачка Настя Чикало из Майкопа. Большая мастерица стирать и гладить батист. Потом семья какого-то ссыльного латыша из самого Петербурга. У городничего наш дом, как дом потомственного казака, был на хорошем счету. Урядник появлялся только под большие праздники. Мать угощала его пирогом с почками, наливкой и дарила рубль. Этим досмотр и ограничивался…
Дальше послышался треск – и снова сладостные стоны «Иглз».
Алла еще несколько раз перемотала пленку взад-вперед, но больше ничего не поймала. На обратной стороне было попурри из хрипатых «Битлз». Ужасного качества. Как такое люди слушали?
Она вынула кассету и бросила к себе в сумку. Потом подумала: «Где я буду ее слушать? Везде же лазерные диски». Вернула кассету в диктофон, поколебалась немного и все-таки сунула его в сумку. Это не воровство. Это присвоение любви.
– Тебе картошку к котлеткам пожарить? – крикнула ей из кухни прамачеха.
Алла вздрогнула всем телом, словно пойманная с поличным.
– Пожарь.
Она снова полезла в сумку за диктофоном, завалилась на диван и поднесла «филипс» к самому уху, отмотала в начало, чтобы еще раз услышать смех покойной мачехи.
– Давай поедим здесь, чтоб тарелки не таскать? – предложила из кухни прамачеха.
– Угу, – легко согласилась Алла, спрятала находку в сумку и довольная отправилась обедать. – Что тебе больше всего понравилось в Испании? – милостиво поинтересовалась она в качестве поощрения за вкуснейший протертый супчик.
– Испанские мужчины, – засмеялась Лина Ивановна. – Они страстные и галантные.
– Будешь тут галантным, – фыркнула Алла, – по закону после развода все имущество остается женам.
– Правда?
– Ну, что-то в этом роде. А в Барселоне ты была?
– Нет. Могла, конечно, поехать, но это далеко. Зато я почти по всему побережью проехала.
– Здорово там?
– Ах как здорово! – вздохнула Лина Ивановна, вспомнив свое сладкое курортное житье. Нет, не права Алла. Испанцы галантны со всеми женщинами, даже с чужими и пожилыми. – Самое главное, там много солнца!
Алла глянула в окно, где, несмотря на май, накрапывал серый дождик, и тоже вздохнула:
– Да, мне самой не хватает солнца. Эх, жили бы мы хотя бы на широте Киева… А Илья называет Москву «городом невосходящего солнца».
– Как его дела?
– Нормально. Сессию сдает.
– А ты?
– А меня тошнит.
– У меня было все свежее, – не поняла прамачеха.
– Я про универ говорю. – Алла зевнула. Глаза слипались. Шаг, один короткий шаг до дремы. – А ты не почитаешь мне еще?
– Как сказку перед сном? – засмеялась Лина Ивановна, поймав настроение внученьки.
– Угу. – Приятно было ничего из себя не строить, а просто завалиться на диван и послушать сказку, как маленькая.
Алле надо было ехать в университет, на четыре назначена консультация по римскому праву. Но вместо этого она уютно устроилась под пледом и подоткнула под голову подушку. Медом этот диван, что ли, обмазан?
Лина Ивановна тоже ощутила послеобеденную умиротворенность. «Ничего, что быстро все прочтем, я еще что-нибудь придумаю», – решила она, опустилась в кресло, полистала рукопись, нашла нужное место и начала:
– «Владикавказ. Живя в городе, мы не теряли связи со своими станичниками. Вся наша родня была из станиц Тарской в горах и ущелье по реке Камбилеевка и Сунженской по реке Сунже. Но больше всех Художиных, маминой родни, осело в ближайшем хуторе Тарский.
Хозяйство у них было одно на весь род. Пахотной и садовой земли – несколько гектаров, шесть лошадей (две верховых и четыре рабочих), четыре коровы и четыре батрачки. Несмотря на близость к городу, хутор жил на военном положении. Меня этот холодок опасности очень возбуждал, ведь во Владикавказе его совсем не ощущалось, все было чинно, сонно и благородно. Поэтому я при любой возможности рвалась на хутор за приключениями. Долгое время горцы для меня были чем-то вроде американских индейцев – притягательные и грозные дикари. А может, и людоеды.
Так вот, обрабатывать поля станичники выезжали на подводах по нескольку семей. С оружием хорошо управлялись все от мала до велика и, опасаясь постоянных набегов абреков, надеялись только на себя. Даже воду возили из речки (колодцев не делали) под охраной.
У дороги никогда не сеяли кукурузу или подсолнух, чтобы горцы не могли подкрасться незамеченными. Вгород, в церковь или на базар отправлялись только группой. В лес за дровами собирались как на военную операцию. Пастбища охранялись нарядом из двух человек. В ночное ходили только в те места, где недалеко лежал скрытый пикет в семь– десять человек. Особенно опасным выдавалось косовище, когда надо было всю ночь с оружием в руках сторожить, чтобы горцы не забрали сжатое зерно.
Горцы всегда подкарауливали оплошавших или бесшабашных смельчаков, а девчат, осмеливавшихся пойти на огороды неподалеку от станицы без присмотра, крали или насильничали.
За каждой станицей разрасталось кладбище с могилами молодых, а в поминальниках почти у каждого имени значилось за упокой «убиенного». Самыми лютыми считались ингуши-магометане. Осетины были поспокойней. Они часто шли работать в русские мастерские – делали отличную обувь, из козлиной кожи сапоги, чувяки, бурки, черкески, башлыки с позументом и пояса с серебряными подвесками, газыри. Потом, конечно, легкие арбы и двуколки, на которых можно было проехать по любым горным тропкам. Открывали кабаки, пекли цицки из кукурузной муки и исподтишка грабили на дорогах, прикидываясь чужаками и валя все на ингушей и чеченов. А когда надо, снова вспоминали: «Мы птенцы из одного орлиного гнезда».
Но жгучей ненависти у казаков к горцам не было. Они на своей земле, и те на своей земле. Бог рассудит. Вражду принимали как должное. Горские обычаи уважали и при случае использовали к своей выгоде.
Ненависть была устойчивая и не огнеопасная – так ненавидишь зверя, таскающего твой домашний скот или нападающего на тебя в лесу. Разве обижаешься на рысь или волка, что тот тоже есть хочет? Горцы были неотъемлемой частью этого края, как сами горы и ущелья, скорпионы в расщелинах и фазаны в облепиховых зарослях. Казаки так к ним и относились – как к опасным, но природным, Богом данным, соседям.
Дядя мой Осип Абрамович Художин, старший брат матери, за статность и смекалистость был взят после Русско-турецкой войны в гренадерский полк в охрану дворца наместника Кавказа в Тифлисе великого князя Николая Николаевича. Дядя имел одну медаль за отвагу, проявленную в Турецкую кампанию, а вторую – за спасение наследника цесаревича.
Он рассказывал нам, как стоял в каракуле у входа во дворец перед роскошными цветниками и фонтаном. Маленький наследник гулял, няня с фрейлиной за ним присматривали, а на самом деле трещали без умолку. Царевич Алексей перебежал по клумбе к фонтану и, нагнувшись через невысокий парапет, в пол-аршина, пытался дотянуться до воды. И вдруг бултых, только каблучки мелькнули в воздухе. Осип Абрамович бросился со всех ног и вытащил мальчишку, уже порядком захлебнувшегося.
Ну, суматоха, переполох. С неделю наследник пролежал в постели, а оправившись, вышел поблагодарить моего дядю за спасение и сам приколол ему на грудь вторую медаль. За то, что Осип Абрамович бросил свой пост, он получил выговор перед строем, а за спасение наследника и безукоризненную службу царь вручил ему тридцать золотых червонцев, на которые и были прикуплены земля и лошади.
Наши станичники часто приезжали на подводах по воскресным дням на базар, тогда меня отпускали к ним одну. Это было счастье, ведь остальное время мама держала меня взаперти. Сама затворничала и меня понуждала.
Я обожала базар, его вольность, разноязычный говор. Ингуши, осетины, черкесы, татары, терцы, лезгины, тавлины, армяне, кумыки, кубанцы, немцы с Михайловской и даже поляки (у нас целый квартал польский был на Евдокимовской) – словом, весь честной мир собирался на базаре и гомонил на своих языках. Я уже лет с восьми хорошо различала почти всех горцев по одеже и говору. Порфишка выучил.
Весь этот бурлящий среди подвод люд, корзины на телегах и даже камышовые крыши духанов были укутаны, как одеялом, густым терпким ароматом черемши и брынзы. А чуть поодаль на деревянных столах, заваленных всякой домашней выпечкой – калачами, сайками, пышками и просто весовым медовым хлебом, – фырчали русские самовары. Наши дородные каза́чки в ярких шалях на пышных плечах угощали всех желающих чаем. Чай был липовый, из чабреца, с листьями смородины и, конечно, очень душистый черный, который они каким-то только им известным способом пересушивали заново так, что заваривался он очень густо.
С ними соревновались бойкие городские разносчики заграничной, только вошедшей в моду газировки: «Мед-лимонад газес, от него черт на крышу залез. Редкое питьецо – заморское варевцо». Казачки смотрели на них свысока, зубоскалили и лениво лузгали семечки: «Говнецо ваше варевцо!» Ах, как хотелось мне попробовать этой шипучки, но после такого переругивания я не смела просить.
Наши все делали чинно. Освободив лошадей и подкинув им сена, неспешно шли в маленькую, красивую часовню у Сергиевского бульвара, близ биржи извозчиков. А я оставалась приглядывать за товаром, на самом же деле наслаждалась жизнью и свободой. Меня просто завораживала эта многообразная людская гуща среди изобилия плодов, рыбы, дичи. Глаз радовался, играл, ликовал.
Я безнаказанно глазела на пудовых астраханских, сказочных, как царь-рыба, осетров и душистую жирную сельдь в бочках. На распяленные туши баранов, с которых еще капала на землю, скатываясь в пыльные шарики, кровь. Тогда я еще не знала, что увижу, как капает и сворачивается в пыльные шарики кровь человеческая.
А фруктовые ряды с горами глянцевой черной и желтой черешни, золотисто-розовых бархатных персиков, янтарной айвы, лопающегося от сочности лилового инжира! Всем этим великолепием чаще всего торговали спесивые персияне. Обычно они степенно и отрешенно сидели на подстилках, скрестив ноги и перебирая темные четки. Говорили, что многие из них были разорившейся знатью из Тавриза, которой было стыдно искать работу на родине. Другие бежали от шариатского суда. В городе вообще было много грузин, скрывавшихся от кровников, и греков с армянами, спасавшихся от притеснения турок.
Среди этой толчеи продирались с коробами, полными всякого жуткого инструмента, бродячие цирюльники. Стулья они надевали себе на шею через отверстие спинки и поэтому походили на каких-то средневековых чудищ: «Бреем, стрижем бобриком-ежом. Лечим паршивых. Из лысых делаем плешивых».
Мальчишки продавали навозных червей, подлистиков и выползней. У них тоже была своя прибаутка: «Хочешь– рыбу лови, хочешь – в пироги клади». Мы так же приговаривали, когда собирали червей после дождя и гонялись друг за дружкой, норовя засунуть розового извивающегося червяка зазевавшемуся за воротник.
И конечно, продавцы сладостей и игрушек. Мне особенно нравился «тещин язык» – длинная скрученная трубочка-пищалка с перышком на конце. Я любила ей дразниться, а маму она почему-то приводила в мгновенную черную ярость. «Теща околела, язык продать велела». За это можно было схлопотать от матери по губам.
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле. Порфирий на хуторе тоже часто появлялся, он дружил с нашим дедом Терентием Игнатьевичем Милославским, папиным отцом, сосланным на Кавказ за вольнодумие и лишенным сана священником.
Терентий Игнатьевич был родом с Вятки, из купцов. По воле родителей они с братом получили духовное образование. Старший Федор шестнадцати лет принял постриг, а младший Терентий стал священником. Федор уединенно прожил в монастыре почти двадцать лет, сподобился чина иеромонаха, а когда родители сильно занедужили, отпросился с ними проститься. Вернулся в родную Вятку, похоронил родителей, увидел на поминках молодую учительницу и так гибельно влюбился, что, словно в горячке, захотел снять с себя монашеские обеты и жениться. Подал прошение – ему, конечно, отказали. А он взял и повесился. Брат его, мой дед, так убивался, что в ослушание церковных правил отпел несчастного, хотя тот считался вероотступником и даже хоронить его надо было за кладбищенской оградой – ведь он не только наложил на себя руки, но и ангельский чин отверг, а это сугубое преступление. Епархиальное начальство строптивого священника извергло из церкви и сослало с семьей на Кавказ. Так смерть родителей неожиданно повлекла за собой и крушение всего рода.
Жил Терентий Игнатьевич обособленно, на околице, хозяйства не имел, землю свою отдавал в обработку соседям, ни с кем не дружил. Двух своих детей – моего папу и тетю Нюру, – самолично выучив грамоте и прочим премудростям, отправил с малолетства в город учиться ремеслу. Папу – кузнечному, а тетю Нюру устроил горничной, не хотел, чтобы они в станице опростились.
– Это дальше, – торопливо пообещала та.
– Читаем?
– Нет, давай лучше завтра, я что-то разволновалась, – слукавила прамачеха, которой было важно растянуть декламацию, как Шахерезаде, на тысячу и одну ночь.
– А когда Антонина все это вспоминала?
– Думаю, в семидесятые или даже позже. Наговаривала Стёпе на диктофон. Стёпа же каждое лето к ней летала. Легко сосчитать. Диктофон я привезла ей из гастролей по Германии. Она тогда пошла в десятом классе курьером в «Литературную газету». Это был… э-э-э… семьдесят девятый.
– Тогда трогательно, что Антонина все цены дореволюционные помнит. А пленок не осталось?
– Не знаю, я еще не всё разобрала. На виду вроде нет. Может, на Николиной? Стёпа скрытная была, не говорила мне, что бабушку записывает.
«Это не она скрытная, а ты невнимательная, – подумала Алла. – Еще бы, какая из актрисы мамаша». Алла могла бы остаться и разобрать мачехины бумаги сама, поискать пленки, но тогда надо будет окончательно признать, что Стёпа умерла. Нет, пусть все остается, как есть. Алла и на могиле не была ни разу, чтобы не спугнуть присутствие мачехи в ее жизни. Пусть прошлое еще побудет немного настоящим.
– А знаешь, я придумала, как познакомиться с моим кабардинцем!
– Как?
– Я позвоню подружке: ее старшая сестра ведет светскую хронику в «Коммерсанте». Она его отыщет.
– Нет, нельзя светиться, – встревожилась прамачеха. – Он начнет расспрашивать, что да зачем, проколешься раньше времени.
– Ладно, другое. Я нашла его в Интернете, вот, видишь, какой красавчик! – Алла взмахнула перед носом прамачехи заранее приготовленной распечаткой. – Не дикарь какой-то. Тут написано: «Закончил школу бизнеса в Америке». Надеюсь, не такую, как организовывал мой папочка с Жоржиком Романычем в Бельгии. Помнишь, как они под видом знакомства с технологией западного производства таскали группы по пивзаводам? А Беркетов – финансовый директор «Ривоны», представляешь?
– Нет, – честно призналась прамачеха.
– Это гигантская фирма, которая скупает и перепродает другие фирмы. Денег – лом. А ты говоришь – зверь! Он же не с гор спустился!
– А моя мама и Стёпина бабушка Антонина говорила: «Сначала верь змее, потом чеченцу».
Алла поморщилась:
– Он не чеченец! Он ка-бар-ди-нец!
– Какая разница!
– Ой, давай не будем! – Алла сама не знала, есть ли разница, но чернявый красавчик ей приглянулся, и она не хотела сдавать его кавказской дикости. – Тут написано: в прошлом году он играл в теннис на клубном рублевском турнире. Значит, и на нынешнем будет. Турнир начался три дня назад, я посмотрела в Интернете. Я туда поеду, найду его по расписанию и подсеку.
– Да, вот бы мы им дали, если бы они нас догнали. – Прамачеха обеспокоенно сдвинула брови, она искренне опасалась за свою внученьку ненаглядную. Свет в окошке.
– Он единственный, кого можно реально подзавести на месть, – гнула свое Алла. – Что мы с тобой можем? Крыльями хлопать и проклятья кудахтать! А он мужчина, да еще кавказской национальности. Понимаешь? Можно сыграть на ревности к бывшей, на любви к детям. Раз он развелся с молодой женой и двумя детьми, значит, там что-то серьезное приключилось. Кавказцы детей не бросают, – убеждала Лину Ивановну, да и саму себя Алла. Мысленно она уже переступила эту черту, победила отца, победила однокурсников, победила весь мир и тащила теперь его на поводке куда захочет.
Да, соблазн сунуться в осиное гнездо был очень велик и для прамачехи. Алла искрилась такой уверенностью, такой энергией, что старой женщине тоже захотелось включиться в эту опасную юношескую затею. Казалось, у ее ласточки все должно получиться. На Лину Ивановну пахнуло молодостью и азартом. Ей живо ударил в голову хмель, пьянящий хмель невероятного приключения. Дух охоты, радость авантюры.
Алла почувствовала поддержку и солидарность, на секунду она уловила в воздухе дуновение знакомой нежности мачехи и даже инстинктивно потянулась к Лине Ивановне. У той блеснули слезы в глазах. «Она любит, но она не Стёпа, – горько вздохнула про себя Алла, – а только суррогат, тень, поселившаяся в Стёпиной квартире».
– Давай попьем теперь чаю? – Алла сменила тему, уклоняясь из так и не заключенных объятий.
– Хорошо, – сдавленно согласилась прамачеха, сглатывая комок в горле. – Времени-то уже два часа. Обедать пора.
Пока Лина Ивановна возилась на кухне, Алла подошла к письменному столу мачехи и вроде без всякой определенной цели начала выдвигать ящики. Смутная мысль наткнуться на кассеты, опередив Лину Ивановну, не оставляла ее все это время. Но ящики были забиты бумагами, обрывками каких-то текстов, вырезками из газет и журналов.
На глаза ей попался старый «филипс» в потертом черном кожаном чехле. «Вот прамачеха дуреха! Это ж диктофон! – Алла щелкнула кнопками. – Он с кассетой!» Сердце екнуло, она нажала на «пуск» и приникла ухом к динамику. Послышался треск. Чьи-то шаги. Отдаленный звон посуды. Ивдруг прямо в ухо ей засмеялась Стёпа. Алла вскочила, нажала на «стоп», мурашки побежали по телу. Она отмотала пленку и включила снова, как можно тише, чтобы прамачеха не услышала с кухни. Треск. Шаги и точно, Стёпин смех, вернее, характерное веселое пофыркивание. Потом Стёпин голос:
– Раз, два, три, четыре, пять. Вышел зайчик погулять. Хи-хи. Толстый такой заяц. Жирный кролик.
На этом запись оборвалась, и «Иглз» затянули «Отель Калифорния». Алла прокрутила пленку вперед и наугад включила снова. Послышалась какая-то возня, чей-то вздох, и низкий женский голос с хрипотцой рассеянно произнес:
– Мой отец, хотя и записан был терским казаком, работал кузнецом на грозненских приисках. (Пауза. Треск.) В тысяча девятисотом году за выступления против плохого содержания рабочих его сослали на семь лет на марганцевые рудники в Меретию.
– Куда? – донесся Стёпин голос издалека.
– Это в Грузии.
– Может, в Имеретию?
– Может. Это за Кутаиси.
– Надо уточнить. Прости, давай дальше.
– Протяни мне папиросы. От волчьего билета отца спасло исключительное, виртуозное мастерство. Он, как лесковский Левша, блоху мог подковать. А выковать детали по чертежам или по образцу к аглицким станкам для него было вообще раз плюнуть. (Долгая пауза. Затяжка. Кашель.)
– Ба, у тебя же эмфизема. Не кури так много… Ладно, прости-прости. Вспоминай всё подряд. Я потом скомпоную.
– Осиротевшие инженеры – бельгийцы, немцы и французы – выхлопотали ему помилование. За хорошее поведение он был полностью прощен властью. Вернулся на прииски и даже потом получил солидную премию за какое-то изобретение.
– А вы где жили?
– На грозненских приисках. В домике для персонала в рабочем поселке. Но ты ж просила про Владикавказ? На деньги от премии отец купил семье дом во Владикавказе, поближе к станичной родне. К нему тогда потянулись ходоки по прежней нелегальной организации. Но отец их не очень привечал. «Когда я подыхал с семьей в Меретии…»
– Имеретии…
– «…ни один черт не навестил меня. Использовали и выбросили на свалку. Совсем забыли о том товариществе, про которое пели раньше, когда я за всех выступал. Теперь снова объявились, снова понадобился», – ворчал он. (Пауза. Треск. Долгая возня. Чирканье спичкой. Снова затяжка.) Наверное, у отца были свои представления о товариществе. Он хотя и возмущался, но построил во дворе небольшой флигель на четыре квартирки и заселил его якобы съемщиками, а на самом деле подпольщиками. Помню, у нас жил рабочий ремонтных мастерских Поздняков. Прачка Настя Чикало из Майкопа. Большая мастерица стирать и гладить батист. Потом семья какого-то ссыльного латыша из самого Петербурга. У городничего наш дом, как дом потомственного казака, был на хорошем счету. Урядник появлялся только под большие праздники. Мать угощала его пирогом с почками, наливкой и дарила рубль. Этим досмотр и ограничивался…
Дальше послышался треск – и снова сладостные стоны «Иглз».
Алла еще несколько раз перемотала пленку взад-вперед, но больше ничего не поймала. На обратной стороне было попурри из хрипатых «Битлз». Ужасного качества. Как такое люди слушали?
Она вынула кассету и бросила к себе в сумку. Потом подумала: «Где я буду ее слушать? Везде же лазерные диски». Вернула кассету в диктофон, поколебалась немного и все-таки сунула его в сумку. Это не воровство. Это присвоение любви.
– Тебе картошку к котлеткам пожарить? – крикнула ей из кухни прамачеха.
Алла вздрогнула всем телом, словно пойманная с поличным.
– Пожарь.
Она снова полезла в сумку за диктофоном, завалилась на диван и поднесла «филипс» к самому уху, отмотала в начало, чтобы еще раз услышать смех покойной мачехи.
– Давай поедим здесь, чтоб тарелки не таскать? – предложила из кухни прамачеха.
– Угу, – легко согласилась Алла, спрятала находку в сумку и довольная отправилась обедать. – Что тебе больше всего понравилось в Испании? – милостиво поинтересовалась она в качестве поощрения за вкуснейший протертый супчик.
– Испанские мужчины, – засмеялась Лина Ивановна. – Они страстные и галантные.
– Будешь тут галантным, – фыркнула Алла, – по закону после развода все имущество остается женам.
– Правда?
– Ну, что-то в этом роде. А в Барселоне ты была?
– Нет. Могла, конечно, поехать, но это далеко. Зато я почти по всему побережью проехала.
– Здорово там?
– Ах как здорово! – вздохнула Лина Ивановна, вспомнив свое сладкое курортное житье. Нет, не права Алла. Испанцы галантны со всеми женщинами, даже с чужими и пожилыми. – Самое главное, там много солнца!
Алла глянула в окно, где, несмотря на май, накрапывал серый дождик, и тоже вздохнула:
– Да, мне самой не хватает солнца. Эх, жили бы мы хотя бы на широте Киева… А Илья называет Москву «городом невосходящего солнца».
– Как его дела?
– Нормально. Сессию сдает.
– А ты?
– А меня тошнит.
– У меня было все свежее, – не поняла прамачеха.
– Я про универ говорю. – Алла зевнула. Глаза слипались. Шаг, один короткий шаг до дремы. – А ты не почитаешь мне еще?
– Как сказку перед сном? – засмеялась Лина Ивановна, поймав настроение внученьки.
– Угу. – Приятно было ничего из себя не строить, а просто завалиться на диван и послушать сказку, как маленькая.
Алле надо было ехать в университет, на четыре назначена консультация по римскому праву. Но вместо этого она уютно устроилась под пледом и подоткнула под голову подушку. Медом этот диван, что ли, обмазан?
Лина Ивановна тоже ощутила послеобеденную умиротворенность. «Ничего, что быстро все прочтем, я еще что-нибудь придумаю», – решила она, опустилась в кресло, полистала рукопись, нашла нужное место и начала:
– «Владикавказ. Живя в городе, мы не теряли связи со своими станичниками. Вся наша родня была из станиц Тарской в горах и ущелье по реке Камбилеевка и Сунженской по реке Сунже. Но больше всех Художиных, маминой родни, осело в ближайшем хуторе Тарский.
Хозяйство у них было одно на весь род. Пахотной и садовой земли – несколько гектаров, шесть лошадей (две верховых и четыре рабочих), четыре коровы и четыре батрачки. Несмотря на близость к городу, хутор жил на военном положении. Меня этот холодок опасности очень возбуждал, ведь во Владикавказе его совсем не ощущалось, все было чинно, сонно и благородно. Поэтому я при любой возможности рвалась на хутор за приключениями. Долгое время горцы для меня были чем-то вроде американских индейцев – притягательные и грозные дикари. А может, и людоеды.
Так вот, обрабатывать поля станичники выезжали на подводах по нескольку семей. С оружием хорошо управлялись все от мала до велика и, опасаясь постоянных набегов абреков, надеялись только на себя. Даже воду возили из речки (колодцев не делали) под охраной.
У дороги никогда не сеяли кукурузу или подсолнух, чтобы горцы не могли подкрасться незамеченными. Вгород, в церковь или на базар отправлялись только группой. В лес за дровами собирались как на военную операцию. Пастбища охранялись нарядом из двух человек. В ночное ходили только в те места, где недалеко лежал скрытый пикет в семь– десять человек. Особенно опасным выдавалось косовище, когда надо было всю ночь с оружием в руках сторожить, чтобы горцы не забрали сжатое зерно.
Горцы всегда подкарауливали оплошавших или бесшабашных смельчаков, а девчат, осмеливавшихся пойти на огороды неподалеку от станицы без присмотра, крали или насильничали.
За каждой станицей разрасталось кладбище с могилами молодых, а в поминальниках почти у каждого имени значилось за упокой «убиенного». Самыми лютыми считались ингуши-магометане. Осетины были поспокойней. Они часто шли работать в русские мастерские – делали отличную обувь, из козлиной кожи сапоги, чувяки, бурки, черкески, башлыки с позументом и пояса с серебряными подвесками, газыри. Потом, конечно, легкие арбы и двуколки, на которых можно было проехать по любым горным тропкам. Открывали кабаки, пекли цицки из кукурузной муки и исподтишка грабили на дорогах, прикидываясь чужаками и валя все на ингушей и чеченов. А когда надо, снова вспоминали: «Мы птенцы из одного орлиного гнезда».
Но жгучей ненависти у казаков к горцам не было. Они на своей земле, и те на своей земле. Бог рассудит. Вражду принимали как должное. Горские обычаи уважали и при случае использовали к своей выгоде.
Ненависть была устойчивая и не огнеопасная – так ненавидишь зверя, таскающего твой домашний скот или нападающего на тебя в лесу. Разве обижаешься на рысь или волка, что тот тоже есть хочет? Горцы были неотъемлемой частью этого края, как сами горы и ущелья, скорпионы в расщелинах и фазаны в облепиховых зарослях. Казаки так к ним и относились – как к опасным, но природным, Богом данным, соседям.
Дядя мой Осип Абрамович Художин, старший брат матери, за статность и смекалистость был взят после Русско-турецкой войны в гренадерский полк в охрану дворца наместника Кавказа в Тифлисе великого князя Николая Николаевича. Дядя имел одну медаль за отвагу, проявленную в Турецкую кампанию, а вторую – за спасение наследника цесаревича.
Он рассказывал нам, как стоял в каракуле у входа во дворец перед роскошными цветниками и фонтаном. Маленький наследник гулял, няня с фрейлиной за ним присматривали, а на самом деле трещали без умолку. Царевич Алексей перебежал по клумбе к фонтану и, нагнувшись через невысокий парапет, в пол-аршина, пытался дотянуться до воды. И вдруг бултых, только каблучки мелькнули в воздухе. Осип Абрамович бросился со всех ног и вытащил мальчишку, уже порядком захлебнувшегося.
Ну, суматоха, переполох. С неделю наследник пролежал в постели, а оправившись, вышел поблагодарить моего дядю за спасение и сам приколол ему на грудь вторую медаль. За то, что Осип Абрамович бросил свой пост, он получил выговор перед строем, а за спасение наследника и безукоризненную службу царь вручил ему тридцать золотых червонцев, на которые и были прикуплены земля и лошади.
Наши станичники часто приезжали на подводах по воскресным дням на базар, тогда меня отпускали к ним одну. Это было счастье, ведь остальное время мама держала меня взаперти. Сама затворничала и меня понуждала.
Я обожала базар, его вольность, разноязычный говор. Ингуши, осетины, черкесы, татары, терцы, лезгины, тавлины, армяне, кумыки, кубанцы, немцы с Михайловской и даже поляки (у нас целый квартал польский был на Евдокимовской) – словом, весь честной мир собирался на базаре и гомонил на своих языках. Я уже лет с восьми хорошо различала почти всех горцев по одеже и говору. Порфишка выучил.
Весь этот бурлящий среди подвод люд, корзины на телегах и даже камышовые крыши духанов были укутаны, как одеялом, густым терпким ароматом черемши и брынзы. А чуть поодаль на деревянных столах, заваленных всякой домашней выпечкой – калачами, сайками, пышками и просто весовым медовым хлебом, – фырчали русские самовары. Наши дородные каза́чки в ярких шалях на пышных плечах угощали всех желающих чаем. Чай был липовый, из чабреца, с листьями смородины и, конечно, очень душистый черный, который они каким-то только им известным способом пересушивали заново так, что заваривался он очень густо.
С ними соревновались бойкие городские разносчики заграничной, только вошедшей в моду газировки: «Мед-лимонад газес, от него черт на крышу залез. Редкое питьецо – заморское варевцо». Казачки смотрели на них свысока, зубоскалили и лениво лузгали семечки: «Говнецо ваше варевцо!» Ах, как хотелось мне попробовать этой шипучки, но после такого переругивания я не смела просить.
Наши все делали чинно. Освободив лошадей и подкинув им сена, неспешно шли в маленькую, красивую часовню у Сергиевского бульвара, близ биржи извозчиков. А я оставалась приглядывать за товаром, на самом же деле наслаждалась жизнью и свободой. Меня просто завораживала эта многообразная людская гуща среди изобилия плодов, рыбы, дичи. Глаз радовался, играл, ликовал.
Я безнаказанно глазела на пудовых астраханских, сказочных, как царь-рыба, осетров и душистую жирную сельдь в бочках. На распяленные туши баранов, с которых еще капала на землю, скатываясь в пыльные шарики, кровь. Тогда я еще не знала, что увижу, как капает и сворачивается в пыльные шарики кровь человеческая.
А фруктовые ряды с горами глянцевой черной и желтой черешни, золотисто-розовых бархатных персиков, янтарной айвы, лопающегося от сочности лилового инжира! Всем этим великолепием чаще всего торговали спесивые персияне. Обычно они степенно и отрешенно сидели на подстилках, скрестив ноги и перебирая темные четки. Говорили, что многие из них были разорившейся знатью из Тавриза, которой было стыдно искать работу на родине. Другие бежали от шариатского суда. В городе вообще было много грузин, скрывавшихся от кровников, и греков с армянами, спасавшихся от притеснения турок.
Среди этой толчеи продирались с коробами, полными всякого жуткого инструмента, бродячие цирюльники. Стулья они надевали себе на шею через отверстие спинки и поэтому походили на каких-то средневековых чудищ: «Бреем, стрижем бобриком-ежом. Лечим паршивых. Из лысых делаем плешивых».
Мальчишки продавали навозных червей, подлистиков и выползней. У них тоже была своя прибаутка: «Хочешь– рыбу лови, хочешь – в пироги клади». Мы так же приговаривали, когда собирали червей после дождя и гонялись друг за дружкой, норовя засунуть розового извивающегося червяка зазевавшемуся за воротник.
И конечно, продавцы сладостей и игрушек. Мне особенно нравился «тещин язык» – длинная скрученная трубочка-пищалка с перышком на конце. Я любила ей дразниться, а маму она почему-то приводила в мгновенную черную ярость. «Теща околела, язык продать велела». За это можно было схлопотать от матери по губам.
После торга наши приходили обедать, рассказывали станичные новости, разглядывали мои наряды. Мужчины просматривали газеты, женщины завороженно приникали к граммофону с роскошным, вертящимся во все стороны рупором. Мама, как слишком увеселительную и дорогую вещь, разрешала заводить его только для гостей. У нее хранилось под замком много купленных отцом дивных пластинок: «Цыганские песни в лицах», арии из оперетт Аркадьева, леденящая кровь в жилах баллада о вампирах «Волки» в исполнении баса Мариинского театра Касторского и, конечно, записи Шаляпина, Вавича и Тамары. Тамара – это не имя, а фамилия. Помню, как мы впервые в одиннадцатом году услышали «Мокшанский полк на сопках Маньчжурии» в нежном, хватающем за душу исполнении Вавича.
Женщины в этом месте рыдали, не прячась, а мужчины отводили влажные глаза. Теперь они всякий раз просили поставить именно эту пластинку. Она, кстати, была односторонняя экстра-класса. Я только Ирине не ставила этот печальный вальс, ведь на сопках Маньчжурии остался ее отец. Они и так все глаза выплакали с матерью.
Белеют кресты далеких героев прекрасных,
И прошлого тени кружатся вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Станичники привозили в подарок ряженку в двухлитровых кувшинах, протомленную в соломе. Каймак на молоке отливал золотом, а под ним таилось с пол-литра сметаны, а дальше такая густая сквашенка, что выбрать ее можно было только ложкой. Нигде я больше не пивала такой ряженки.
А в каникулы я с младшим братом Павлушей шла на хутор Тарский сама – это двенадцать километров, часа два-три ходу – и оставалась там на все лето на воле. Порфирий на хуторе тоже часто появлялся, он дружил с нашим дедом Терентием Игнатьевичем Милославским, папиным отцом, сосланным на Кавказ за вольнодумие и лишенным сана священником.
Терентий Игнатьевич был родом с Вятки, из купцов. По воле родителей они с братом получили духовное образование. Старший Федор шестнадцати лет принял постриг, а младший Терентий стал священником. Федор уединенно прожил в монастыре почти двадцать лет, сподобился чина иеромонаха, а когда родители сильно занедужили, отпросился с ними проститься. Вернулся в родную Вятку, похоронил родителей, увидел на поминках молодую учительницу и так гибельно влюбился, что, словно в горячке, захотел снять с себя монашеские обеты и жениться. Подал прошение – ему, конечно, отказали. А он взял и повесился. Брат его, мой дед, так убивался, что в ослушание церковных правил отпел несчастного, хотя тот считался вероотступником и даже хоронить его надо было за кладбищенской оградой – ведь он не только наложил на себя руки, но и ангельский чин отверг, а это сугубое преступление. Епархиальное начальство строптивого священника извергло из церкви и сослало с семьей на Кавказ. Так смерть родителей неожиданно повлекла за собой и крушение всего рода.
Жил Терентий Игнатьевич обособленно, на околице, хозяйства не имел, землю свою отдавал в обработку соседям, ни с кем не дружил. Двух своих детей – моего папу и тетю Нюру, – самолично выучив грамоте и прочим премудростям, отправил с малолетства в город учиться ремеслу. Папу – кузнечному, а тетю Нюру устроил горничной, не хотел, чтобы они в станице опростились.