– Ну точно, что я говорил…
   Он поднял с земли выструганную из толстого зеленоватого ствола дудочку с проковырянными дырками. Не переставая хихикать, рекомендовал:
   – Соду разведи в воде, вымой ему лицо и руки. Димедрол еще дают выпить. Да ты, мужик, с солнца в тень уйди. Такая дрянь только на солнце происходит. Борщевик когда скотине заготавливают, то с ранья, пока солнце не встало. Тогда он не ядовитый.
   Македонский с видом раненого бойца тяжело поднялся, сделал десяток нетвердых шагов и повалился в тень, под навес. Там с размаху опустил руки в бочку с водой и протяжно застонал, плеща холодную воду на лицо.
   Маша искала соду, гремя банками на кухне.
   Македонский перестал плескаться, зло уставился на непрошеного гостя. Степаныч примирительно успокоил:
   – Ты не смущайся, такое со многими здесь бывает. Тебя, правда, слишком сильно развезло, видать, организма такая. Я тоже, когда только сюда попал, пошел гадить да листиком подтерся. Это, я тебе скажу, не губы распухли… Это прочувствовать не дай боже…
   И снова засмеялся, теперь уже своим воспоминаниям. Но Бешеный Муж насмешек в свой адрес не прощал. С этого момента записал незлобивого старика в кровные свои враги.

Глава 4. Александра

   Болел Македонский, как и все обыкновенные мужики – несмотря на то что бешеный, – нудно и скрупулезно, жалея себя из самой глубины души, от самого сердца. Два дня возлежал среди подушек, разложив по лицу покрывшиеся волдырями губы, а по заботливо подложенным Машей подушечкам – натруженные в изготовлении музыкального инструмента руки. Мученически-печально стонал, не ел и только пил через соломинку клюквенный морс, через силу глотал супрастин.
   Мария только раз отлучилась от мужниного одра, сбегать к Александре за клюквой. Всю ночь и весь день верной сиделкой проводила подле него на жестком венском стуле. В лучших традициях романтизма хотела бы держать его, горемычного, за руку, но за руки брать Македонского было опасно, мог и лягнуть от боли. Маша засыпала сидя на стуле, просыпалась, несколько раз чуть не свалилась во сне на пол, но не уходила, с ласковой улыбкой смотрела в искаженные непомерным страданием знакомые черты, шептала слова утешения. Так любящая мать ночами сидит у кроватки захворавшего ребенка.
   До самого чемпионата мира сидела. А потом перетащила в спальню телевизор, установила поудобнее для мужа – ему привлекательней был голубой экран, о чем и прошамкал волдырчатыми своими отекшими губами. И так вот вышло, что оказалась Маша совершенно свободной. Только знай не забывай морс варить. Да еще неплохо бы бульона ему организовать, чтобы пил себе через трубочку, силы восстанавливал.
   Еще с самого утра в доме, Маша чувствовала разносящийся вокруг упоительный, лучше всяких духов, знакомый с детства запах свежескошенной травы. «Кто-то косит»—отметила она и тут же переключилась на насущное, нужно было нагретые руками Македонского подушки перевернуть холодненькой стороной.
   И вот, выйдя на крыльцо, изумилась внезапно случившемуся простору собственного двора. До самого забора вместо бурьяна, лебеды и зла-горя борщевика простиралась лишь колючая стерня, а у калитки колдовала над тачкой знакомая щуплая фигурка в клетчатой рубашонке. Степаныч, споро орудуя по очереди граблями и вилами, утрамбовывал в тачку ядовитую зеленую массу. В тени под яблоней вострила уши замызганная, блохастая Незабудка.
   Маша улыбнулась: вот ведь какой смекалистый, встал ни свет ни заря, выкосил подчистую, да еще и ботву за собой убрал. Как тут не заплатишь? Она тихо вернулась в дом за очередной двадцаткой. При приближении Маши к Степанычу косматая Незабудка тихонько заворчала, хозяин обернулся.
   – Цены вам нет, Николай Степаныч, – благодарно похвалила Маша. – Только сами осторожнее, руки берегите, а то придется мне за двоими ухаживать.
   – Не пужайси, трава подвяла уже, теперь неопасно. Ведь, думаю, не скосите сами-то. Городские… Твой-то как, музыкант?
   – Ужасно, – призналась Мария. – Стонет лежит, как дите. Жалко его…
   В голосе Степаныча зазвучала тщательно скрываемая насмешка:
   – Это да, дите. Телевизор ему включи. Дите, поди, стрелялки обожает.
   – Уже включила, – без тени обиды сообщила Маша. – Вот, возьмите. И еще раз вам спасибо огромное.
   Степаныч разогнулся от тачки, внимательно посмотрел на деньги, затем на Машу, помолчал в раздумье. Не сунься Маша со своими десятками, все было бы красиво, интеллигентно, по-соседски. Но две десятки сиренами манили и манили к себе, беззвучно повторяя будто на два голоса: «Три семерки», «Три семерки»…
   Тяжелая борьба отразилась на лице Степаныча: все-таки не конченый алкоголик, силы бороться с искушением были, но иссякали они прямо на глазах. Не выдержал, воровато выхватил деньги из Машиной руки и моментально успокоился, отпустило. Теперь уже наличность, понятно, не уплывет. Улыбнулась удача, сам того не ожидая, подкалымил аккурат на разговеться. Ради приличия поболтал несколько минут с Машей, рассказал несколько местных баек про борщевик и, уложив на тачку вдоль грабли и вилы, весело покатил со двора ядовитый силос в компании бессменной подруги своей Незабудки.
   А Маша осталась посреди выкошенного двора в сомнениях. А правильно ли поступила? Вроде бы хотела как лучше, а получилось, что потворствует деградации и так социально нестойкого элемента… Эх, хорошо бы курицы для бульона раздобыть.
   Как раз за курицей и поехала Маша в компании с Александрой в Норкин.
   Повез их на стареньком «Форде» низенький, толстенький дядечка, говорящий неожиданно густым для его мелкого росточка басом.
   – Привет, новенькая! – поприветствовал он басом Машу.
   Новенькой Машу в последний раз называли в четвертом классе школы.
   – Привет вам, абориген. Меня Машей зовут.
   – Я не абориген, я первый переселенец, – поправил водитель, выезжая из Лошков.
   – Это Коля, столяр, – представила Александра, – золотые руки, когда не пьет. Увидишь у нас статую деревянную или колонну резную, знай – его работа.
   – Это точно, – подтвердил немногословный Николай, он больше молчал, и до самого Норкина Маша не узнала о нем ничего более уже сказанного.
   Зато Александра трещала не переставая. С сорочьим любопытством пытала Машу про Македонского, Питер, житье-бытье. Маше не хотелось рассказывать при постороннем невеселую историю их с мужем недолгого богатства. Да и вообще не хотелось бередить. Слишком больно было пока от воспоминаний о покинутом доме, снова всплыла в памяти бабушка.
   Маша вспомнила, как перед самым отъездом собрала в большую круглую коробку из «Британского дома» дорогие бабушкиному сердцу мелочи и повезла их на хранение бабушкиной сестре.
   Встречались они в том же кафе. Маша, помятуя их прошлую встречу и гадкий старухин язык, в этот раз оделась скромно: джинсы, кроссовки, сумка из холстины. То ли одеждой угадала, то ли выглядела после всех передряг настоящей сиротой, только бабушкина сестра в этот раз не язвила. Спокойно приняла у Маши коробку, задумчиво ковыряла вилочкой в торте и больше молчала. Только один раз, печально-вопросительно взглянув на осунувшуюся Машу, спросила:
   – Может, останешься, девочка?
   Но в голосе старой женщины звучала безнадежность, будто заранее была готова услышать в ответ бодрящееся:
   – Нет, все уже решено. Я с мужем.
   Бабушкина сестра только печально усмехнулась в ответ, знала, что в их роду по женской линии верность в особой чести. Неожиданно притянула к себе сидящую Машу, прижала к дорого пахнущему шелку на груди и бережно поцеловала в макушку. В бок Маше тупой болью уперлась металлическая спинка стула, но слезы навернулись на глаза совсем не от этого. Чтобы не дать себе разнюниться, Маша быстренько попрощалась и ушла, оставив бабушкину сестру одну, украдкой роняющую слезы над недоеденным тортом.
   Николай высадил их с Александрой у рынка, договорился встретиться тут же через несколько часов и, тарахтя и воняя бензином, исчез «по делам». Маша только удивилась, что это за дела возникают у всех мужчин, попадающих в Норкин, словно это и не Норкин вовсе, а Нью-Йорк со всемирно известной биржей.
   Александра только хохотнула:
   – Его дела – училка начальных классов. Как, впрочем, у всех у них.
   – У всех одна училка? – обалдела Маша.
   – Дура, училки у них разные, а дела одни. Блядские.
   Ну, тут уж Александра была решительно неправа, хоть в местной ситуации и разбиралась хорошо. У Македонского, например, дел с училками не было.
   Но «в ситуации» Норкина Александра действительно разбиралась. С ней Маша чувствовала себя уверенно. Как с индивидуальным гидом в Париже.
   Первым делом Александра потащила Машу в гастроном, пояснив:
   – Потом колбаса кончится.
   Маша плохо себе представляла, как может в магазине кончиться колбаса. Но Александре было видней.
   Гастроном производил удручающее впечатление. После питерских обильных супермаркетов, где Мария без раздумий скидывала деликатесы в тележку, ей казалось, что она вернулась в давние времена раннего своего детства: очереди к прилавкам, надежно спрятанные за витринами продукты, смешанный запах бакалеи, специй и селедки, грязные полы и разжиревший котяра, заснувший на самом прилавке. Колбасы было два вида – вареная, серовато-розовая, цвета заношенного женского белья, которое в детстве на даче вывешивала сушиться на веревке хозяйка тетя Лариса, и полукопченая, темная и плотная.
   – Вареную не бери, к вечеру позеленеет, – велела Александра.
   Они сходили на рынок, где Мария купила разноцветных веселеньких бельевых прищепок. Очень хотелось домашнего творога крупными зернами, желтоватого и жирного, но денег было в обрез. Маша больше приглядывалась и приценивалась, покупала только Александра.
   Находившись по магазинам вволю, они купили себе по мороженому и сели на скамейку в маленьком чахлом сквере перед горсоветом. Неподалеку от них кружком, на корточках сидели несколько мужчин, все в черном, были они вроде бы и веселы, но вместе с тем угрюмы и серьезны, курили и пили пиво из передаваемой по кругу бутылки.
   – Саш, смотри, почему они все в черном и вещей у них нет? Они с похорон идут?
   – Почему ты взяла?
   – Потому что другие обычно в цветных спортивных костюмах, с велосипедами, авоськами, с детьми и женами, а эти, погляди внимательно, – у кого джинсы хорошие и футболки, у кого штаны застиранные и рубашки, но все они в черном. Даже обувь у них черная, а ведь лето на дворе. Но у них не это главное. У них взгляд такой, словно из середины головы, колючий, пристальный. Они на нас с тобой смотрят, будто рентгеном просвечивают.
   – Ишь, наблюдательная, это вольнопоселенцы.
   – Кто? – не поняла Маша.
   – Зэки.
   – Какие зэки? – До Маши никак не доходило. – Настоящие?
   – Господи, Маша, у-го-лов-ни-ки, – по слогам растолковала Александра, досадуя на Машину непонятливость.
   – Как уголовники? – не на шутку испугалась Мария. Пожалела, что с ними нет мужа, уж он бы защитил, если что, бешеный.
   – Как-как… Так. Тут вольное поселение недалеко. Их на выходные в город отпускают.
   – Уголовников? – не верила Маша.
   – Маш, они тебя не съедят. У них режим такой, все законно.
   Маша все равно понимала плохо. Слово «режим» ассоциировалось у нее с распорядком дня в пионерском лагере и ясности не вносило, а слово «уголовник»—с чем-то страшным, очень опасным. Александра же, похоже, не боялась, сидела, ела свое мороженое и в ус не дула.
   – Саша, пойдем отсюда, – тихо попросила Мария.
   – Не дури, ничего они тебе не сделают. Если только сама не захочешь.
   – Что я захочу?
   – Подумай… Мужики баб видят редко, сама понимаешь… А организм молодой, здоровый. Славные среди них есть пацаны.
   – Откуда ты знаешь? – свистящим шепотом допытывалась Маша.
   – У меня муж сидит. Не на вольном, в колонии, с его статьей вольное не дают. Они обычные ребята, просто жизнь так сложилась. А что в черном, так это фишка такая. Принято так.
   Александра так огорошила известием о своем муже, что Мария надолго замолчала.
   Муж Александры уголовник? Что же он сделал такого? Бедная Саша. Как же она теперь? И так говорит спокойно об этом.
   Александра повернулась к Маше лицом, посмотрела в глаза по-взрослому, по-бабьи, некрасиво скривила угол рта, устало произнесла:
   – Ты что думаешь, сидела бы я в этих Лошках, если бы не он? Мы в Омске раньше жили. А сюда я перебралась, чтобы к нему ближе ездить было.
   – Зачем? – не поняла Маша. – Куда ездить?
   Подруга невесело рассмеялась:
   – Глупенькая ты еще. На свидания я езжу. И передачи вожу. Там ведь кормят плохо, греть приходится.
   – Как это греть?
   – Ну, это называется у них так. «Греть»—значит поддерживать материально. Места здесь такие. Кругом зоны. Половина местных из тех, кто отсидел и тут остался. Что в Норкине, что в Лошках. А люди они нормальные.
   – И в Лошках? – переспросила Маша. Оказывается, она живет бок о бок с уголовниками. Это тебе пострашней, чем волки из леса.
   – Ну да. Кстати, твой дружок, Степаныч, шесть лет отмотал.
   «Слава богу, что я раньше не знала, – решила Маша, – а с виду такой дедок славный, незлобивый».
   – Он ведь из Ленинграда сам. Он иностранцам иконы продавал, которые раньше по церквям грабили. Он сам не грабил, только торговал, но за это больше всех и получил – незаконные валютные операции. Если бы сам грабил, то дали бы меньше, в те времена церковь ограбить большим злом не считалось. Его, значит, сюда, а имущество конфисковали.
   Маше теперь до слез стало жаль Степаныча, хоть тот и оказался уголовником. Оказывается, земляк он Машин, то-то он так хлеб «Столичный» питерский нюхал, говорил почти такой же…
   Мужики в стороне допили одну на всех бутылку пива, открыли еще одну и снова пустили по кругу. Сидели они на корточках прочно и твердо, не заваливаясь и не теряя равновесия. Были похожи на сбившихся в стаю королевских пингвинов. Нет, скорее даже на стаю скворцов, у пингвинов в одежде белое есть, а эти…
   – Ладно, пошли, – скомандовала Александра, – за харчами пора. За курицей тебе. А то скоро Николай приедет. Кстати, кофе хочешь?
   – В «Якоре»? – с видом знатока спросила Мария.
   – Почему в «Якоре»? «Якорь»—шалман, а мы в «Сказку» пойдем, там цивильно, местных не пускают. Там иностранцев обедом кормят.
   Кафе «Сказка», умело стилизованное под русскую старину, вписывалось в норкинский ландшафт так, как вписывается заплата из добротного английского сукна в прореху ветхих рабочих брюк. Тротуар вымощен плиткой, кругом чистота, перед дверью нарядный комфортабельный автобус, а чуть поодаль проходящая коровенка уронила прямо на тротуар лепешку, в ней жадно ковырялись проныры-воробьи.
   Александру в «Сказке» знали, они сели в уголке и заказали кофе. За дальними столиками чинно обедали старики со старушками, негромко переговаривались на французском о том, что да, очень вкусно, но все ж таки небезопасно есть в этих варварских местах.
   – Завтра у нас будут, – уверенно сообщила Александра.
   – Откуда ты знаешь?
   – Маршрут у них такой. Посмотришь. Не веришь, так запомни вон того, на гриб похожего.
   Кофе им принесли с густой, ровной пенкой, с легким ароматом ванили. «Французский завтрак»—безошибочно угадала сорт Маша, именно такой часто заказывала она на Невском. Маша непроизвольно вздохнула, задержала дыхание, чтобы не вылез наружу предательски подкатывающий к горлу комок.
   «Французский завтрак». Невский проспект. Шум, толчея, запах мегаполиса…
   «Потерпи, Маша, – сказала сама себе, – Македонский тему замутит, провернет, и вернемся обратно. Иначе… Иначе я просто умру».
   Знала бы она, сидя летним погожим днем в местном островке цивилизации, что тему себе замутила на долгих пять лет. Ровно столько, сколько предстояло отсидеть на зоне мужу Александры.

Глава 5. Другая деревня

   Потихоньку-полегоньку втягивалась Маша в жизнь Лошков, познавала лошковский уклад. То, что ужасало и возмущало поначалу, со временем теряло остроту, становилось обыденным и вполне приемлемым.
   Так, выяснилось, что отсутствие магазина вполне компенсируется наличием в Лошках «подворья»: в любой момент можно было заглянуть в трактир с черного хода, разжиться за соответствующую плату хлебом, маслом, сахаром и даже мясом. Здесь же приторговывали и спиртным. Зачем он нужен здесь, магазин, если существует завпрод Нюся? Нюся, тетка под пятьдесят возрастом и под сто весом, с «химией» мелким бесом на не обремененной волосами голове, маленькими поросячьими глазками на заплывшем жиром лице, несмотря на занимаемую высокую «хлебную» должность, обладала тонкой душой и не заплывшим жиром сердцем. Регулярно входила в положение бесхозяйственных лошковских молодух – знамо дело, люди творческие, – ссужала бакалею и гастрономию, не обходя вниманием и собственный карман. От этого хозяйство у самой Нюси было справным, зажиточным, сплетничали, что в доме у нее аж три телевизора и два холодильника. Маша же поражалась не столько Нюсиному достатку, сколько ее лицу: каждый раз при встрече с изумлением отмечала, что никогда прежде не видела лица в целлюлите. Нюся живо напоминала Маше Луну – совершенно круглое и плоское, блестящее лицо ее было словно изрыто кратерами, один в один как в книжке про Незнайку на Луне.
   Нюся приехала в Лошки на завидное место при продуктах из Норкина и жила вместе с дочкой, окончившей год назад норкинскую школу, да так и застрявшей на перепутье в выборе жизненной стези. Нюся дочку не торопила, та же слонялась по поселку и регулярно ездила в Норкин за свежими газетами с брачными объявлениями. Сильно вводя мать в разор практически оптовыми закупками конвертов и бумаги, Светка одна, похоже, выполняла план норкинского почтового отделения по движению корреспонденции.
   – Ему двадцать лет, – сильно растягивая слова, нажимая на букву «а», рассказывала она Маше об очередном своем почтовом избраннике, – он олигарх…
   – А не олигофрен, ты точно запомнила? – иронично переспрашивала Маша, сама себя ругая за недоброту, дивясь, как это взрослая девица может верить во всякий бред про двадцатилетнего олигарха с обратным адресом, прямо указывающим на места лишения свободы.
   – Я же тебе говорю, олигарх, – тянула Светка, – у него всякие заводы и фабрики, он меня обещал в Москву пригласить… Потом, когда освободится.
   Однажды Машка, решив заняться самообразованием и узнать побольше об истории края, попросила Светку привезти ей из норкинской библиотеки что-нибудь про старообрядцев. Так вот, Светка просьбу выполнила, привезла. Привезла выцветшую, потрепанную книжицу «Советские обряды и традиции»—советская эпоха ассоциировалась у Светки со временами старыми, а из слова «старообрядчество» выхватила она вторую часть, касающуюся близких ее молодому, трепетному сердцу гаданий и обрядов.
   Между прочим, Степаныч в глаза называл Светку Эллочкой-людоедкой. Против благородного имени Элла никто ничего не имел, но за людоедку Степаныч был раз и навсегда отлучен Нюсей от продуктовых запасов, полагалась ему от Нюсиных щедрот лишь выпивка.
   У Марии же Нюся, когда пришел контейнер с вещами, с радостью выменяла на продукты бесполезную стиральную машину – у Нюси, как у живущей прямо на «подворье», всегда рядом с провиантом, был водопровод! Машину посудомоечную, такую же бесполезную, Маша отдала Александре, в музее водопровод тоже был.
   Разбирая вещи из контейнера, Маша как чуждое и неуместное повертела в руках прежние свои вещи: кожаные туфельки с бантиками от «Бали», сапоги на шпильке «Тодс», розовое пальтишко «Макс Мара», да еще много всего… Повертела и убрала в чемодан, чемодан засунула подальше на чердак.
   Про Машу быстро пошли по Лошкам слухи, что она врач из Петербурга, – Македонский постарался. Здесь, в отсутствие квалифицированной медицинской помощи, врач был на вес золота, хоть и без врача научились выкручиваться: простуды, несложные травмы лечили самостоятельно, а более серьезные случаи везли в Норкин, в райбольницу или же привозили врача оттуда. Но это не зимой, зимой часто и дороги заносило так, что не пройти, не проехать.
   Машины возражения, что она никакой не врач, а фармацевт, да еще и третий курс даже не окончила, в расчет не принимались. Фармацевт, он кто? Аптекарь. Вот видите, почти что врач. Да еще из Петербурга! «Инкогнито из Петербурга» называла себя Мария, безумно страшась чьей-нибудь очередной болезни.
   Врачом Маша не хотела быть никогда. Сама себе не отдавая отчета, всей душой противилась стремлению бабушки пристроить ее в медицинский. Ну и что, что семья потомственных врачей? Ну и что, что уже много лет? В конце концов, не Маша первой нарушила традицию, Машина мама медицинский закончила, а по специальности не работала никогда. Сначала Машку родила, а потом устроилась техничкой в геологическую экспедицию, чтобы быть поближе к Машиному отцу. Так и ездила с ним до последнего их дня.
   Машиным коньком всегда была химия, она почитала ее за лучшую из наук. Приходила в восторг от стройности кристаллических решеток, выверенности логических формул, беззаветно поклонялась таблице Менделеева. Как орехи щелкала она безумные уравнения и словно «Отче наш» почитала любимую присказку школьной химички Аллы Игоревны: «Окисление и восстановление – две стороны единого процесса». Поступать Маша хотела только в «Техноложку». Но в одиннадцатом классе под уговорами бабушки все же сдалась, пошла на компромисс. В самом деле, химико-фармацевтический, если разобраться, тоже сплошная химия и к медицине близко.
   Без лекарств Маша не мыслила себе человеческой жизни. Собираясь в дорогу, придирчиво и грамотно собирала аптечку, о которой ей своевременно и услужливо напомнила вездесущая Сонькина. От кашля, от простуды, от расстройства желудка, от температуры… Йод, зеленка, бинты и пластырь, пластырь перцовый, антисептический раствор, бинт сетчатый, жгут… Антибиотики, сульфаниламиды, анальгетики, антигистаминные препараты…
   В Нозорово, за четыре километра, Мария ходила три раза в неделю за молоком. Отвел ее туда, к молочнице, опять-таки Степаныч.
   Степаныч словно в высший свет выходил: надел синие, от позапрошлой моды кримпленовые брюки, бежевый «клубный» пиджак, осевший в Лошках после заезжего английского гостя, рубашку тонкого полотна в мелкую полоску – из того же источника. Но на ногах упорно красовались разноцветные тапки: один синий, под цвет брюк, другой коричневый, в тон пиджака. Пояснил Маше, что ботинки у него тоже имеются, да боится ноги намять в такую даль. И Незабудку свою в этот поход не взял, дома оставил.
   В общем, сопровождал Машу в Нозорово не хухры-мухры, а истинно кавалер. Слава тебе господи, Македонский при сем не присутствовал, не допустил бы.
   Всю дорогу Степаныч рассказывал Маше про старообрядцев:
   – Вся эта беда, Маша, еще в незапамятные времена приключилась, в семнадцатом аж веке. В Русской церкви к семнадцатому веку свои устои образовались, своя обрядность. Ну и что, что от других мировых православий отличные – всех устраивало, все решениями Стоглавого собора закреплено. А в 1649 году пожаловал в Москву иерусалимский патриарх Паисий с визитом. Типа как нынче друг к дружке с государственными визитами катаются. Ну и надул этот Паисий царю Алексею Михайловичу в уши, что непорядок, мол, ваши новшества, ересь одна. Царь испужался, углядел в этом удар по престижу России. Вот таким образом причиной реформы стало стремление светской власти сблизить богослужебные обряды и традиции Русской церкви с обрядами и традициями других православных церквей, Греческой в первую очередь.
   Маша с удивлением отметила про себя, что Степаныч как-то сам собой сбился с характерного для него языка на правильную, лекторскую речь.
   В 1652 году патриарх Никон волевым решением заменил старинные русские православные обряды на новые, по греческому образцу. Креститься отныне было положено не двумя, а тремя перстами, во время крестного хода двигаться против солнца, «аллилуйя» петь трижды, а не два раза. И имя Господа предписано было по-новому писать – Иисус вместо привычного всем Исус. Отдельные слова при богослужении поправили, другие нововведения сделали. Нам сейчас странным кажется, мелочи вроде бы, а в те времена это многие восприняли как недопустимые изменения, введение «новой веры». А в довершение всего старые, неисправленные иконы и книги по велению царя подлежали уничтожению. Люди противились изменениям, начались возмущения, начался раскол в обществе, и царь сам возглавил борьбу с расколом. Староверов, приверженцев старых религиозных традиций, жестоко преследовали, люди семьями, деревнями снимались с насиженных мест, бежали в глухие места, подальше от царского и патриаршего ока. В глухомани – на Севере, за Уралом, в Заволжье – возводили новые поселения, строили раскольничьи скиты, где молились по-старому. Даже монахи Соловецкого монастыря отказались вначале подчиняться нововведениям, пришлось властям организовать осаду монастыря войсками. Монастырь яростно сопротивлялся целых семь лет, называлось это Соловецким сидением, но и они не устояли.
   Единственным епископом, поддержавшим раскол, был епископ Павел Коломенский, после его смерти не осталось в старообрядчестве ни одного архиерея, а только архиерей мог новых священников на сан рукополагать. Туго стало со священниками, возникла, как течение, беспоповщина, когда одна часть раскольников вообще отказалась от священников, жизнью общин руководили наставники, люди наиболее авторитетные и в Писании сведущие. Староверы оставались фанатично преданы старине, категорически не принимали нового, в том числе и светского, отказывались общаться со сторонниками новой веры. Ждали воцарения Антихриста, близкого конца света, считали, что спастись можно только огнем, самосожжением. Поджигали себя целыми деревнями с малыми детьми и стариками, доводя протест до изуверства.