Перед тем, как повернуть на кладбище, похоронная процессия прошла и то место, где некогда стоял родной дом ФJклы. Люди почему-то не вспомнили об этом, и не остановились. Может быть, и правильно, что не остановились: даже следов дома не осталось. Но, как и прежде, росла на своJм месте бузина. Налетевший майский ветерок пробежал по проулку, ветки бузины затрепетали и слегка наклонились, будто прощаясь с ФJклой. Прощаясь навеки.
   Старая фотография.
   В свои юные годы мне хотелось знать обо всем на свете. И, разумеется, - любимым занятием было чтение. Читал я горы книг, читал до одури, но эту "жажду" утолить не удавалось. Друзья называли меня "ходячей энциклопедией", это льстило и только давало новый толчок к узнаванию всего и обо всех. Сейчас об этом вспоминается с улыбкой, а тогда... К двадцати годам все острее вставал передо мной вопрос о смысле жизни и вновь, наивный, я отыскивал очередную книгу и свято верил: вот она, самая-самая, она научит меня жить... Впрочем, искать-то истину я искал, но и без элемента тщеславия, повторяю, не обходилось. Какое это было наслаждение, в компании, средь оживленного спора, небрежно бросить фразу - то ли Паскаля, то ли Ницше... А еще эффектнее, туша огарок сигареты или сделав последний глоток портвейна и подержав рюмку перед глазами, будто увидел в ней что-то необычное, произнести: "У Монтеня есть хорошая мысль".
   Вскоре я стал замечать, что уже начинаю мыслить цитатами - красивыми ли, остроумными, а то и просто мудрыми, но сам умнее не становился, может быть, даже наоборот. Книга стала моим другом, но не смогла объяснить те самые истины, ответы на которые я так тщетно искал. Много позже на глаза мне попалось стихотворение, - даже автора его не знаю. Четыре строки из него просто резанули по сердцу, - это были слова про меня, двадцатилетнего: Я прозревал, глупея с каждым днем,
   И прозевал домашние интриги, Не нравился мне век и люди в нем
   Не нравились. И я зарылся в книги. Одним словом, книжная мудрость, не пропущенная через сердце, не обогащенная опытом жизненных ошибок и неудач, не сдобренная солью от пота трудов праведных и пройденных дорог, - всего лишь "суета сует"... С улыбкой листаю свои старые записные книжки: "Время потому исцеляет скорбь и обиды, что человек меняется: он уже не тот, кем был". Блез Паскаль, Время... Пришел однажды день, и я понял всю неумолимость, трагичность, жестокость времени. До этого я что-то "глубокомысленно" говорил на семинарах по философии, упражнялся в остроумии. А на Тульском кладбище, очень старом и заброшенном, мне стало понятно сердцем то, что раньше понимал только умом. Не знаю от чего, но куда бы я ни приходил в своих странствиях, обязательно шел на местное кладбище. Хожу вдоль оград, читаю фамилии на памятниках, считаю, сколько прожил человек. На кладбищах хорошо думается, а грусть тихая, сладостная. Когда-то Жуковский написал элегию " Сельское кладбище", где очень хорошо выражено настроение:
   В туманном сумраке окрестность исчезает... Повсюду тишина; повсюду мертвый сон;
   Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон.
   Лишь дикая сова, таясь... То кладбище было уже заброшено. Многоэтажки городских окраин подступали к нему все ближе и ближе. Я долго ходил меж старинных надгробий и думал о людях, лежащих здесь, об их быте, теперь безвозвратно ушедшем; думал, точнее, представлял их жизнь, заботы... И вдруг на одном надгробье я увидел фотографию. Чуть ниже ее - подпись. Такие-то муж и жена... скончались... году. А на фотографии - они, в день своей свадьбы. Он - сидит на стуле, руки лежат на коленях. Завитые усики, ровнехонький пробор. Ему под тридцать, лицо очень серьезно, даже важно. Она - стоит, положив ему руку на плечо. Опереться на плечо, - думаю я, - как это верно, какое удачное и точное выражение. Рука у нее маленькая, беззащитная, а он такой уверенный в себе. Белое платье. Фата. Красивое лицо. Счастливое, но тоже очень серьезное. Наверное, так было принято - не улыбаться. Сдержанность даже во взгляде. Фотограф, представляю опять, - что-то щебетал без умолку, отпускал комплименты барышне, может быть, про птичку, которая вылетит, говорил... Щелкнул - и осталась фотография. Мгновение остановилось. Навсегда. Я стоял пораженный. Никогда не видел свадебную фотографию на надгробье. Вновь всматриваюсь в нее. И они, тогда молодые, моложе, чем я сейчас, смотрят на меня. Смотрят - и молчат. И только ветер чуть колышет траву, под которой они лежат. Между нами - вечность, между нами тишина, которую живым не услышать покуда они ходят по земле. И словно весточка оттуда - эта фотография. Когда они фотографировались, им, наверное, казалось, что впереди бесконечная жизнь. Разве думают на свадьбе о смерти? Только что они стояли в церкви у аналоя, хор им пел "Многая лета". Дома готово застолье, собираются гости. Целую неделю их свадьба будет главным событием улицы. Потом начнутся будни. По утрам он будет уходить на работу, она хлопотать по дому. Вечером на стол поставят самовар, они соберутся вокруг него - сначала вдвоем, а затем, когда подрастет первенец, втроем... А окончится все этим могильным надгробьем... Защемило где-то внутри. Стало тоскливо. Я искренне горевал о незнакомых мне людях, которых видел такими красивыми, счастливыми, я тосковал по себе, потому что придет день, и я тоже умру, а кругом будет жизнь, плохая ли, хорошая, но жизнь. И никто не вспомнит обо мне, ходившем по этим же улицам, смотревшего на это же солнце... Но горше этой мысли была другая: для чего всJ, если такая красота, как у девушки с фотографии, превращается в прах, в ничто! И чем дольше я стоял, тем более был уверен: двое с фотографии смотрели на меня и что-то хотели сказать. Но что? И вообще, мистика какая-то, - я резко повернулся и пошJл от могилы прочь. Но на самом выходе, когда перед глазами встали огромные дома. Остановился, затем бросил рюкзак - и вернулся. Мне никогда не быть здесь больше, так хоть постараюсь запечатлеть этот женский взгляд из прошлого... ... С тех пор я часто бывал в Туле, но на кладбище то не ходил, боялся. Вдруг тупой и безжалостный каток превратил его сначала в строительную площадку, чтобы потом на этом месте могла вырасти очередная многоэтажка. Но лицо, глаза той женщины всегда со мной, они живут во мне. Тогда, на кладбище старая фотография помогла мне ощутить всю зыбкость этого мира. Но только спустя годы я смог понять, о чем эти двое с фотографии хотели мне сказать. Но это уже моя тайна. А мудрые афоризмы я с тех пор не записываю. И лишь изредка, когда сумятица дел опутывает меня с ног до головы, я сажусь в кресло, закрываю глаза и предо мною встаJт прекрасное женское лицо с той фотографии. Несколько мгновений достаточно, чтобы вся паутина, опутывавшая меня, исчезла напрочь. Я дремлю и уже не понимаю,
   - то ли ветер гудит за окном, то ли он колышет старый вяз над далJкой могилой.
   Шиповник
   Сны ему снились каждую ночь, но он забывал их сразу же после того, как поднимался с постели. Но один сон, странный, оставивший после себя необъяснимую тоску, помнился до мельчайших подробностей. Вот этот сон. Ярко-зеленый от молодой травы пригорок, густо усыпанный полевыми цветами, на пригорке - церквушка. Было в ней что-то одновременно и сиротское, и величественное. Он бежит к церкви, бежит из последних сил, потому что знает там, за старыми кирпичными стенами, его взору откроется... Что именно откроется
   - этого словами не объяснишь. Родное, необыкновенно - чудесное, таинственно притягательное - все близко к сути, но все же не то. И чем сильнее ему хочется увидеть, тем труднее бежать: неведомая сила преграждает путь, заставляет напрасно перебирать ногами.
   Местность, увиденная во сне, была незнакома, но он не сомневался: там, за пригорком, за полуразвалившейся церковью - его родная деревня. Странно. Четверть века прошло с тех пор, как он приезжал туда за матерью, чтобы забрать ее к себе. Несколько лет, как уже нет мамы, городская жизнь не просто захватила его - он по-настоящему забыл, что когда-то жил в деревне. И вдруг - эта тоска. Особенно она донимала поздними вечерами. Родные давно спали, все меньше светящихся окон в доме напротив, помаленьку отступали заботы и тревоги - отступали без борьбы, ибо знали: завтра утром они вернутся вновь. А на их место приходили бессонница и тоска. И еще воспоминания. Он вдруг стал замечать, что все увиденное или пережитое в детстве, помнилось до мельчайших подробностей. Старинный барский сад, таинственный в своем запустении - для него это было лучшее место на свете. Впрочем, нет. Разве меньше времени проводили они с ребятами на пруду. Кто первым бросился в воду, когда тонула соседская Любка? До сих пор в ушах стоит крик проходившей мимо женщины: "Люди! Ивансергеева Любка тонет!" А уже через минуту Паша выносил на берег мокренькое тельце. Вот кто первым кинулся в воду - Паша. Любка только всхлипывала, беззвучно шепча "мама" синими губами и крепко обхватив ручонками загорелую Пашкину шею. Сколько же тогда нам было? Семь классов закончили, точно.
   Одно воспоминание цеплялось за другое, один эпизод вызывал к жизни другой - и так почти всю ночь. Наконец он решил, что единственная возможность вернуть сон и избавиться от тоски - поехать на родину. Просто и гениально. Там должны еще жить его тетки, двоюродные братья и сестры. На машине пути - меньше шести часов. Сказано, сделано. Пришлось, правда, выдержать атаки жены да провести соответствующую беседу с сыном, горячо выражавшим нежелание "вставать ни свет, ни заря и ехать в какую-то деревню"..
   -Какую-то!? - с пафосом подвел итоги беседы отец. - Оттуда наши корни, а человек без корней, это... Это не человек. Понял?
   Но все это было уже вчера. А сегодня раннее воскресное утро, старенький "Москвич" весело мчит папу и сына по шоссе. И чем ближе деревня, тем больше волнуется отец. Картины встречи с близкими и знакомыми людьми, одна сердечнее другой, теснятся в мозгу. Сын тем временем потихоньку щипал булку, торчавшую из дорожной сумки.
   - Ты, что никогда хлеба не ел?
   - А куда им столько? Ну, колбасы - это я понимаю, а то хлеб...
   - Дурачок, так в деревне люди хороший белый хлеб ценят, не то, что мы. Так вот и ехали они - отец, с волнением ожидавший встречи с прошлым, и сын, недовольный тем, что его разбудили так рано и что он не посмотрит футбол.
   - Да ты не переживай, Стас! Ты знаешь, как в деревне теперь живут? У тетки Полины посмотришь свой "Спартак" или что там еще будет? Пойми, мне очень хочется тебя там показать, пусть посмотрят, какой сын у меня вырос.
   - Что я картина, чтобы меня показывать? Думал, хоть сегодня отдохну, завтра в школу топать.
   Отец виновато вздохнул. Что поделаешь - молодость. Но вот справа показались пятиэтажки на берегу большого водохранилища.
   - Ты посмотри, Стас, вот это да! Когда уезжал, здесь поселочек был, а сейчас смотри, настоящий город. Неплохо смотрится, правда?
   - Господи, деревня деревней. Наш микрорайон раза в три больше этого города. Стасу были непонятны восторги отца, и он, отщипнув кусок булки, закрыл глаза и откинулся на сиденье. Еще минут через десять они свернули с дороги. Теперь дорога шла вдоль небольшого леса.
   - Здесь малины, ешь не хочу! Да открой ты глаза! И он запел что-то веселенькое, но голос выдавал волнение. Стас улыбнулся:
   - Первый признак старости - сентиментальность. Стареем, батя. Кстати, домов в деревне много? Ты что, глухой? Домов, говорю, много?
   - Что? А, домов... До войны мать говорила, больше двухсот было. Сейчас, конечно, меньше. Но с полсотни, думаю, будет.
   Миновали последний поворот. Вот и барский сад на пригорке. Но что за чушь такая? Сад на месте, а где пруд, где, наконец, дом? Машина остановилась. Он вышел и стал растерянно озираться вокруг. Сзади посвистывая, подошел Стас.
   - Постой здесь, сынок. Ничего не понимаю. У сада, кажется, кто-то есть... Пойду узнаю, что к чему.
   У кустов шиповника стояли белые "Жигули". Мужчина и женщина рвали крупные ягоды и бросали их в большую корзину. Женщина пару раз оглянулась в его сторону, чтото зашептала своему спутнику. До него донеслось:
   - Успеется, успеется. Говорила тебе, вчера нужно было ехать. Люди не дураки, разнюхали. Рви быстрее.
   Когда же он приблизился к ним, обернулась и очень даже приветливо спросила:
   - За шиповником? Правильно, полезная ягода. Моему врач велел пить. А вы рвите, ягод всем хватит.
   - Не за шиповником я, - осипшим, глухим голосом произнес он. - Хотел сыну родные места показать, приехали, а здесь будто сроду людей не было.
   - В гости, значит? - Рассмеялась женщина. - Да тут уж поди пять лет ни одной души нет. Кто помер, кто в город уехал... Постой, а ты, чей будешь? Я ведь здешняя сама, а тебя не признаю. И она впервые с начала разговора оставила шиповник в покое.
   - Да это Кузьминичны сын, - вступил в разговор ее муж. - Как она сама - то?
   - В восемьдесят седьмом схоронили.
   - Ну, ничего, пожила, дай Бог каждому, - супруги повернувшись к кусту, принялись опять за работу. И только женщина из-за плеча бросила напоследок: - Никого не осталось. Была деревня, а вроде как и не было вовсе. Зато шиповник здесь славный.
   Он потоптался на месте, пытаясь продолжить разговор, но из этого ничего не получилось. Повернувшись, пошел в сторону сада. Из машины донесся крик сына
   - Па, ты чего? Никого ведь нет, поехали обратно. Может, к футболу успеем, - и для верности посигналил.
   - Сейчас, сынок, сейчас, как-то угодливо, будто виновен в чем-то, ответил он. Ты выйди, разомнись.
   Кругом простирались бескрайние поля. Где-то в вышине звонко пел жаворонок. Надо же, подумалось ему, когда здесь жил, все недосуг было посмотреть вокруг. Прав оказался отец: помянешь еще меня, сын, однажды позовет тебя земля. Позовет, - и никуда от этого не денешься. Говорил, когда провожал меня в город. А я спорил с ним...
   Мысли его были прерваны сигналами, которые настойчиво подавал Стас. В тишине, стоявшей вокруг, они казались особенно громкими.
   - Иду, иду.
   Солнце катилось к закату. Машина плавно катила по автостраде. Чувствуя приближение дома, оживился Стас.
   - Дома расскажем - обсмеются, - весело тараторил он. - Ехали к тете Поле, а приехали в поле. Ха-ха. Но ты особо не расстраивайся, мы из этих гостинцев дома пир устроим, так что все в порядке. Бензина только жалко, правда, - и не дождавшись ответа, сделал еще одну попытку вовлечь отца в разговор:
   - А как эта деревня называется? Название чудное, забываю все. И вдруг осекся, увидев, как по лицу отца, внезапно посеревшем, текли слезы.
   - Пап, ты чего это? Я же не хотел... Я же не думал... Прости.
   - Ничего, Стасик, я не обижаюсь. Это я... Это моя... Что хотел сказать отец, сын так и не понял. А тот неумело вытер слезы, дал машине газ и произнес глухим голосом, словно прощаясь с кем-то навеки:
   - Кибень... Кибень называется.
   Березовый сок.
   Я шел по тропе уже более двух часов. Под ногами противно хлюпала весенняя грязь. В этих лесных краях я оказался случайно и, пользуясь несколькими часами свободного времени, решил познакомиться с окрестностями, а заодно набрать березового сока. Вот почему за спиной у меня болтался рюкзак с пустой трехлитровой банкой.
   Тропинка нещадно петляла по березняку, но подходящей березы пока не было видно. Вдалеке неожиданно мелькнула маленькая, немного сутуловатая фигурка. Обрадовавшись случайному попутчику, резко прибавляю шагу, почти бегу. И вот я уже могу различить старика, медленно идущего по тропинке. Вид у него был самый обыкновенный: сивого цвета борода, покрытое густой сетью морщин лицо. Одет в видавшие виды фуфайку, в руках - палка, за спиной холщовый мешок. Мы поздоровались. Затем минут пять шли молча. Казалось, он забыл о моем существовании. Тем более неожиданно прозвучали слова старика:
   - За тем пригорком березовая роща, у нас, ее дальней называют. Там сока всласть.
   - А откуда вы знаете, что я...
   - Так в апреле городские только за соком приезжают, зачем же еще? Голос у него был высокий, хриплый, будто он не откашлялся, или долго молчал.
   - Березовый сок говорят, даже от рака помогает. Опять пятиминутное молчание и лишь когда показался край рощи, сказал, прощаясь:
   - Ну вот, иди в самую чащу, банку наберешь быстро.
   - А разве вы не за соком?
   Он как-то странно посмотрел на меня и, ничего не ответив, побрел дальше по тропинке, которая, став едва заметной, резко уходила в сторону. Скоро старик скрылся из глаз. Может он баптист или старообрядец? В этих краях их много. Ну и Бог с ним. Я достал банку и, решив не углубляться вглубь рощи, привязал посудину к крупному белому стволу березы. Вскоре мутноватая жидкость закапала в банку. Теперь остается подождать часок и...
   Но все-таки, какой странный старик! Насколько я понимал, поблизости жилья не было, куда же он направлялся? Во мне проснулся следопыт. Заметив место, я быстро встал и пошел в ту сторону, где исчез старик. Шел быстро, но его не было видно. А вскоре тропа исчезла. Какое-то время шел скорее интуитивно. Наконец, молодой осинник заканчивается, и я стою на довольно большой поляне. В самом ее центре - старая, корявая береза, возле нее сидит старик. Присмотревшись, вижу и два холмика с крестами. Могилки? Дед стоял на коленях ко мне спиной. Мне сразу стало стыдно за мое "следопытство" и я решил побыстрее улизнуть отсюда. Но сделал это неловко: сухая ветка предательски хрустнула под ногами. Теперь убегать было еще глупее.
   - Простите, я не хотел вам помешать. Пока сок набирается, дай, думаю, похожу вокруг...
   - Да ладно, что уж там, - старик уже поднялся на ноги. Затем не так отстранено, как раньше, когда говорил о соке, а почти дружески спросил:
   - Куришь?
   - Конечно, - отчего-то вновь солгал я. - Только я их в деревне оставил.
   - Кури мои, - добродушно предложил дед. Курили молча. Я понимал, что ворвался в чужой мир, ворвался бестактно, а потому смущенно помалкивал. И когда я собирался прощаться, он заговорил:
   - Тут до войны мой дом стоял. Я лесником работал. Хутор не хутор, кордон не кордон, а домик у нас справный был.
   Спустя час я уже знал историю этого странного человека, имени которого так и не удосужился спросить.
   На финской был тяжело ранен. И когда наступил сорок первый год, на фронт его не взяли. Жили они с Марией тихо и скромно. Подрастала дочка, ей тогда шел десятый годок. Война как-то обходила его дом стороной. Жил ведь на отшибе, с людьми виделся редко. Партизаны от них далеко были, как, впрочем, и немцы. В Поповке была у них жандармерия или как-то там еще, но никого они не трогали. Правда, когда их наши под Сталинградом жахнули, народ стал рассказывать, что залютовал немец, особо, где их партизаны донимали.
   ...В тот проклятый апрельский день он встал затемно. Странно, никаких дурных снов или предчувствий не было. Взял пару ведер, банки для сока, а жена только сказала:
   - Приходи быстрее...
   - К обеду постараюсь, - вот и все слова. И весь разговор. Она вообще молчунья была. В кого только дочка говорливой уродилась? А так копия матери: худенькая, словно былинка, несколько веснушек, серые глаза. Спала она, когда лесник вышел из дому.
   И разве мог он знать, что через час не будет человека на свете, несчастнее его? Ведро не заполнилось и на треть, когда раздались выстрелы. Странно, когда бежал обратно, слыша только стук собственного сердца, в руках держал второе, пустое, ведро. Когда прибежал - дом горел вовсю. Карателей уже не было. Маша и Катенька лежали во дворе. Дочка в белой ночной рубашонке. На груди, словно след от вишен...
   Два дня и две ночи выл он зверем. Почему не сошел с ума - сам не понимает. Впрочем, люди за глаза и посейчас странным величают - он ведь с той поры ни с кем первым не заговаривает.
   А тогда... Вырыл на третий день лесник две могилы, сам сделал гробы, сам прочитал поминальную молитву...
   - Скоро мне умирать, - хрипотца у деда исчезла, только голос немного дрожал. Всякий раз, когда прихожу к родным моим, прошу их взять меня к себе. Сорок пять лет прихожу и столько же прошу. Наверное, недолго осталось... А березового сока я с тех пор не пью...
   Я понял, что должен оставить его одного. К тому же, моя банка, должно быть, была уже верхом.
   Через три года я вновь побывал в тех местах. Среди прочих новостей мне рассказали о старике по фамилии Авдюшкин, умершем на глухой лесной опушке. Мой собеседник оживился:
   - Вам, наверное, будет интересно: история необычная. У него в войну...
   - Простите, - перебил я, - у меня только один вопрос: там, на опушке теперь три могилы?
   - Три, - удивленно ответил рассказчик. Но затем, похвалив меня за осведомленность, стал говорить совсем о другом.
   Рассказы-минутки
   1. Прости меня.
   Иван Иванович Тараканов внешне очень походил на знаменитого писателя Тургенева. Большой, красивый, с седой гривой волос. В Скуратовке он пользовался непререкаемым авторитетом. Другой деревенский старожил, дед Аверьян, так и называл Ивана Ивановича: " Наш цыганский барон ".
   - Какой такой барон, - усмехался Тараканов. - Вот председателем колхоза до войны был, но меня на пятнадцать лет в лагеря упекли, сам не знаю, за что... Бригадиром заключJнных на Печоре тоже был. Там у меня в бригаде всJ больше артисты да писатели в подчинJнных ходили. Да, никудышные работники, скажу вам, весь план приходилось с пятью работягами делать, артистов я жалел: неприспособленный народ.
   Но вообще-то вспоминать о тех днях Иван Иванович не любил. Если пристанет с расспросами внук, городской студент, расскажет немножко - о комарах тамошних, о красавице Печоре, о людях, с которыми вместе отбывал срок, - и вновь замолчит. Иногда и я, когда приезжал к его внуку и моему другу в Скуратовку погостить на денJк-другой, слушал эти рассказы. В тот мой приезд Иван Иванович сидел на скамейке перед домом, на своJм любимом месте. Был чудесный июньский вечер. Уже прогнали стадо коров. Дед помог загнать таракановскую Зорьку и вновь тяжело опустился на скамью. В последнее время он всJ время жаловался на ноги: " Не хотят ходить, проклятущие ". Уже появились первые звJзды, и шум деревенской улицы потихоньку стихал, когда к скамейке подошла какая-то женщина. Мне и дедову внуку Александру, сидевшим на террасе, были слышны голоса.
   - Здравствуй, Иван Иванович.
   - И ты, Петровна, здравствуй. Загнала корову?
   - Да, загнала. Она у меня спокойная.
   - А наша Зорька вчера за СоловьJв огород ушла, насилу привели. Наступило молчание. "Соседка, бабка МатрJна" - не отрывая глаз от учебника по истории, сказал Александр. Мы готовились к экзаменам.
   - Дело у меня к тебе, Иван Иванович, - наконец нарушила молчание Петровна.
   - Давай, говори.
   Опять молчание.
   - Да что стряслось - то
   - Помирать я собралась, Иваныч. А страшно мне - грех на душе лежит.
   - Ну, это ты брось... Зачем помирать? - и только потом до деда дошла вся фраза старухи целиком. - Грех говоришь? Так я не поп, он грехи отпускает. В Чернь поезжай в церкву, там и ...
   - Перед тобой грех, Петрович. Это я тогда на тебя бумагу написала... что ты зерно колхозное... на сторону продавал... Обиделась я тогда... ты мешок муки мне не..., - и вдруг женщина запричитала, опустившись на колени: - Отпусти грех, Иван Иванович, Богом прошу!
   Дед ничего не ответил. Он поднялся и медленно пошJл к дому. Никого и ничего не видящий прошJл мимо нас, бормоча что-то про себя. Никто из домашних не осмелился приставать к нему с расспросами. А ночью я вновь услышал его бормотание:
   - За мешок муки оказывается... Она меня за мешок муки... пятнадцать лет. А МатрJна Петровна ещJ долго стояла на коленях, не обращая внимания на оборачивающихся редких прохожих, а затем медленно побрела к своему дому... ... Лет пятнадцать спустя, в одном маленьком городке я встретил Александра. Встреча была тJплой. О многом поговорили, о многом вспомнили.
   - А деда моего помнишь?
   - Как же! Жив Иван Иванович?
   - ЕщJ лет десять назад похоронили.
   - Да... жаль.
   - А ту женщину помнишь? Что прощения у него просила?
   - Конечно, помню.
   - Представляешь, она ведь каждый вечер к нашему дому приходила. Как на работу. Приходила и становилась на колени. И так целый год, пока не умерла.
   - А он?
   - Если находился на улице, возвращался домой, а если...
   - Нет, я о другом. Он - простил?
   Александр отпил пива из кружки, затем медленно поставил еJ на стол. Будто боялся ответить, а потому медлил.
   - Нет, не смог. И даже ни одного слова ей не сказал. А когда узнал о еJ смерти, заплакал...