Страница:
И спою я песню жалобну
Да жалобнехоньку-у…
5
6
7
8
Да жалобнехоньку-у…
5
На другой день мать поднялась рано, когда еще спал даже дед Антон, и долго бессмысленно бродила по избе, выходила в сени, обошла ограду, а потом принялась чистить закоптелый дедов чайник. Она терла его мокрой тряпицей с песком, тихо, чтобы не разбудить деда и Леку, всхлипывала и подолгу терла одно и то же место. Песок поскрипывал, и Лека проснулся от этого тихого скрипа. Он спустился с полатей вниз, подошел к матери босой, в одной нательной рубахе и латаных кальсонах и прижался к материной груди.
Она гладила его нестриженую, лохматую голову, захлебываясь в слезах, и сдерживалась, чтобы не перейти на громкий, безудержный плач.
Лека рано пришел в школу. Его встретила уборщица тетя Катя с засученными рукавами и мокрой тряпкой в руках. Увидев мальчишку, она было всполошилась и зашумела, но потом вдруг замолчала, разглядев его, и пустила в класс.
Лека сел за свою парту. Спрятал холщовую сумку с книгами. Сумка за два года, пока он учился, пообносилась, нижний угол ее был залит чернилами, потому что однажды они после уроков махались на улице сумками и Лека разбил свою непроливашку.
Он опустил крышку парты и облокотился, глядя на карту, на которой флажки подошли совсем близко к синей жилке.
Лека вспомнил, что у отца на руке, чуть повыше ладони, тоже была такая голубая жилка. Когда отец колол дрова или чертил свои чертежи, жилка вздувалась и становилась синее.
Лека все никак не мог вспомнить отца целиком, всего, полностью. Он явственно видел отцовскую жилку на руке, родинку на шее, помнил, что отец, когда он был совсем маленьким, пел ему грустную песню, где были такие слова:
Лека вспомнил еще, как он с мамой, когда отец уже воевал, вернулся домой из детского сада. Сыпал тихий снег, а в почтовом ящике краснела обложка «Мурзилки».
Мать достала журнал и сказала:
– Вот, Лека, твоя последняя «Мурзилка». Больше не будет.
А потом был эшелон, свист бомб, телега с усталой лошадью, которая привезла их в деревню с веселым именем Суднишонки.
Нет, Лека никак не мог вспомнить отца. Он и раньше это пытался делать, но не получалось и тогда, хотя он ясно видел широкие отцовские брови и серые глаза. Мать не раз говорила, что Лека весь в отца, а значит, будет несчастливый, потому что мальчики должны походить на матерей, а девочки – на отцов, иначе им не повезет в жизни.
Отец в его памяти состоял из частей, которые он хорошо представлял, – руки, брови, глаза, зеленый мешок и гимнастерка, а вот сложить эти части воедино он никак не мог. Раньше, когда отец был жив, это еще прощалось, но сейчас то, что он не может вспомнить отца, казалось Леке кощунственным.
Скрипнула дверь, и в класс вошла Нюська. Светлячок. Она подошла к Леке и села рядом с ним, положив на парту зависть всех мальчишек – противогазную сумку, в которой Нюська носила книги.
Лека отвернулся и стал смотреть в окно. Он слышал, как в класс приходили ребята, потом прозвенел звонок, и пришла Мария Андреевна, зябко кутаясь в свою шаль.
Он все глядел за окно. У него болела голова, он ничего не слышал, что говорили в классе. Ему все было безразлично, раз нет теперь отца и раз такое серое лицо у матери. Он пытался вспомнить, что пела вчера тетка Христя, но никак не мог припомнить слов. Такую песню он никогда не слыхал. И другие песни, которые бабы пели потом, он тоже не знает.
К нему подошел Санька Рыжий и сказал:
– Ну, ты, слабак. Догони меня, Лелечка!
Лека не повернулся. Он слышал только, как кто-то хлопнул Рыжего по башке книгой и тот обиженно зашипел. «Наверное, Нюська», – вяло подумал Лека.
На второй перемене к Леке подошла Мария Андреевна. Он оторвался от окна и посмотрел на нее. Из-за учительницы выглядывала Нюська.
– Ты отдохни, Валерий, – сказала Мария Андреевна. – Тебе, видно, нездоровится.
Она помолчала, потом посмотрела на Нюську, обернувшись, и добавила:
– И тебя, Анюта, я тоже отпускаю. Идите вместе.
Лека машинально удивился. Анюта. Какое, оказывается, красивое имя у Нюськи! Анютины глазки. Цветы такие бывают. А в деревне тетки зовут ее Нюська Колихина.
Они шли по старой, вдоль и поперек исхоженной дороге. Только сегодня Лека шел по колее, а Нюська по канаве, где лежали осенние клады – золотые листья.
– Нюська, – спросил Лека, – а почему бабы тебя кличут Нюська Колихина?
– Это, значит, отец у меня Коля был. Николай. Вот и кличут…
– Почему ты говоришь – был. Где он?
Нюська помолчала минуту и сказала тихо:
– Убили на войне. Как и твоего.
Лека остановился, пораженный. Он, конечно, хорошо знал, что много деревенских мужчин уже погибло на фронте, но вчерашнее горе затмило это, выбило из головы, заслонило все. Ему казалось, что только у него, у мамы, у деда Антона такая беда, и он совсем забыл, что не у одного у него в деревне убили отца. А что у Нюськи-Светлячка отца убили, он и не знал вовсе.
Лека переспросил растерянно:
– Убили?
– Еще в том годе, – сказала Нюська.
– Году, – поправил он машинально, все еще пораженный.
– Еще в том году, – сказала Нюська.
Она гладила его нестриженую, лохматую голову, захлебываясь в слезах, и сдерживалась, чтобы не перейти на громкий, безудержный плач.
Лека рано пришел в школу. Его встретила уборщица тетя Катя с засученными рукавами и мокрой тряпкой в руках. Увидев мальчишку, она было всполошилась и зашумела, но потом вдруг замолчала, разглядев его, и пустила в класс.
Лека сел за свою парту. Спрятал холщовую сумку с книгами. Сумка за два года, пока он учился, пообносилась, нижний угол ее был залит чернилами, потому что однажды они после уроков махались на улице сумками и Лека разбил свою непроливашку.
Он опустил крышку парты и облокотился, глядя на карту, на которой флажки подошли совсем близко к синей жилке.
Лека вспомнил, что у отца на руке, чуть повыше ладони, тоже была такая голубая жилка. Когда отец колол дрова или чертил свои чертежи, жилка вздувалась и становилась синее.
Лека все никак не мог вспомнить отца целиком, всего, полностью. Он явственно видел отцовскую жилку на руке, родинку на шее, помнил, что отец, когда он был совсем маленьким, пел ему грустную песню, где были такие слова:
Потом отец уходил на войну, и за спиной у него висел тощий зеленый мешок. Он не взял ничего лишнего.
Черные силы мятутся,
Ветер нам дует в лицо.
Лека вспомнил еще, как он с мамой, когда отец уже воевал, вернулся домой из детского сада. Сыпал тихий снег, а в почтовом ящике краснела обложка «Мурзилки».
Мать достала журнал и сказала:
– Вот, Лека, твоя последняя «Мурзилка». Больше не будет.
А потом был эшелон, свист бомб, телега с усталой лошадью, которая привезла их в деревню с веселым именем Суднишонки.
Нет, Лека никак не мог вспомнить отца. Он и раньше это пытался делать, но не получалось и тогда, хотя он ясно видел широкие отцовские брови и серые глаза. Мать не раз говорила, что Лека весь в отца, а значит, будет несчастливый, потому что мальчики должны походить на матерей, а девочки – на отцов, иначе им не повезет в жизни.
Отец в его памяти состоял из частей, которые он хорошо представлял, – руки, брови, глаза, зеленый мешок и гимнастерка, а вот сложить эти части воедино он никак не мог. Раньше, когда отец был жив, это еще прощалось, но сейчас то, что он не может вспомнить отца, казалось Леке кощунственным.
Скрипнула дверь, и в класс вошла Нюська. Светлячок. Она подошла к Леке и села рядом с ним, положив на парту зависть всех мальчишек – противогазную сумку, в которой Нюська носила книги.
Лека отвернулся и стал смотреть в окно. Он слышал, как в класс приходили ребята, потом прозвенел звонок, и пришла Мария Андреевна, зябко кутаясь в свою шаль.
Он все глядел за окно. У него болела голова, он ничего не слышал, что говорили в классе. Ему все было безразлично, раз нет теперь отца и раз такое серое лицо у матери. Он пытался вспомнить, что пела вчера тетка Христя, но никак не мог припомнить слов. Такую песню он никогда не слыхал. И другие песни, которые бабы пели потом, он тоже не знает.
К нему подошел Санька Рыжий и сказал:
– Ну, ты, слабак. Догони меня, Лелечка!
Лека не повернулся. Он слышал только, как кто-то хлопнул Рыжего по башке книгой и тот обиженно зашипел. «Наверное, Нюська», – вяло подумал Лека.
На второй перемене к Леке подошла Мария Андреевна. Он оторвался от окна и посмотрел на нее. Из-за учительницы выглядывала Нюська.
– Ты отдохни, Валерий, – сказала Мария Андреевна. – Тебе, видно, нездоровится.
Она помолчала, потом посмотрела на Нюську, обернувшись, и добавила:
– И тебя, Анюта, я тоже отпускаю. Идите вместе.
Лека машинально удивился. Анюта. Какое, оказывается, красивое имя у Нюськи! Анютины глазки. Цветы такие бывают. А в деревне тетки зовут ее Нюська Колихина.
Они шли по старой, вдоль и поперек исхоженной дороге. Только сегодня Лека шел по колее, а Нюська по канаве, где лежали осенние клады – золотые листья.
– Нюська, – спросил Лека, – а почему бабы тебя кличут Нюська Колихина?
– Это, значит, отец у меня Коля был. Николай. Вот и кличут…
– Почему ты говоришь – был. Где он?
Нюська помолчала минуту и сказала тихо:
– Убили на войне. Как и твоего.
Лека остановился, пораженный. Он, конечно, хорошо знал, что много деревенских мужчин уже погибло на фронте, но вчерашнее горе затмило это, выбило из головы, заслонило все. Ему казалось, что только у него, у мамы, у деда Антона такая беда, и он совсем забыл, что не у одного у него в деревне убили отца. А что у Нюськи-Светлячка отца убили, он и не знал вовсе.
Лека переспросил растерянно:
– Убили?
– Еще в том годе, – сказала Нюська.
– Году, – поправил он машинально, все еще пораженный.
– Еще в том году, – сказала Нюська.
6
Теперь уж Саньке Рыжему была отрада. Как только Лека с Нюськой появлялись в классе, он орал во всю мочь:
– Жених и невеста! Жених и невеста!
И ребята смеялись. Они, наверное, тоже думали, что Лека и Нюська – жених и невеста, потому что они в школу и из школы в свои Суднишонки всегда теперь ходили вместе. К тому же Лека звал Нюську не Нюськой, а Анютой. Он-то делал это назло Саньке и остальным, но они говорили, что он Нюську полюбил, потому так и зовет. Дураки!
Лека попробовал было врезать Саньке Рыжему, да опять не догнал его в своих сапожищах – будь они прокляты!
Странно: ребячьи обзывательства на Леку не действовали. Он каждый день ходил с Нюськой, и даже в голову ему не приходило куда-нибудь спрятаться от нее – пусть идет одна. Больше того, когда не было Нюськи, он ходил как потерянный. Будто чего-то не хватало.
Анюта жила в дальнем конце деревни, поэтому Лека, выходя из избы, всегда поджидал, пока она подойдет. За околицей лежали три километра кочковатой, неразъезженной дороги.
Шуршали под ногами листья, пожухлые, посеревшие уже, а долгая теплая осень не хотела уходить. В небе клубились быстрые, низкие облака, иногда проливался дождь, но потом снова выходило солнце, и дорога медленно просыхала, оставляя неглубокие, хрустальные лужи.
Нюська рассказала Леке, что, оказывается, Мария Андреевна совсем еще молодая, только кажется такой старой, и замуж вышла совсем недавно, в субботу перед войной, а в воскресенье муж ее, тоже учитель, ушел на войну, и с тех пор не получила она от него ни одного письма. И похоронной тоже не получила. Это говорила школьная уборщица тетя Катя, когда приходила к Нюськиной матери; они с ней еще с детства дружат.
Лека выслушал Нюськин рассказ без удивления; он теперь этому не удивлялся. Только боялся, что придет похоронная деду Антону на его сына Ивана. Он очень боялся этой похоронной, боялся и ждал ее. Ему почему-то казалось, что тогда дед Антон не вытерпит такого горя, умрет, а без деда он не представлял, как они будут жить дальше.
Вот отца убили, нет его больше, и это горе для него, Леки, но если не будет деда Антона, это будет еще большее горе.
Лека представил себе деда Антона в гробу и испугался сам себя, испугался, что такие мысли лезут ему в голову.
Потом они прочитали «Тимур и его команда», прочитали по очереди, аккуратно перелистывая лохматые, обтрепанные страницы, и решили, что надо, как в книжке, нарисовать звездочки на домах. Только на тех, где кто-нибудь убит на войне.
Вечером, когда стемнело, они, взяв с собой мелок, украденный из школы, пошли по деревне. Когда прошли одну сторону, на каждой избе рисуя звездочку, Нюська остановилась и сказала:
– Пошли назад.
– Почему? – спросил Лека.
– На всех избах звездочки рисовать надо. Только у Христи никого на войне нет. Никого у нее нет.
Леку потрясли эти слова. Оказалось, в Суднишонках, хоть, правда, деревенька и небольшая, нет избы, где бы кто-нибудь не погиб на войне – или муж, или брат, или сын, или зять…
Они шли обратно, к Лекиному дому, обходя лужицы.
– А почему Христя плачет и поет? – спросил Лека, и Нюська поняла, о чем он.
– Жалеет, значит. Жалостливая она.
Жалостливая…
Дома в ограде дед Антон колол дрова. Когда Лека вошел в избу, мать сидела за столом и ничего не делала, просто сидела и глядела, задумавшись. После того дня все у нее валилось из рук, и она часто сидела вот так, как сейчас.
Увидев Леку, мать поднялась и поставила миску со щами. Поставила и снова села, думая о своем.
Мать здорово изменилась за последнее время. Когда приехали в Суднишонки, она была еще совсем молодой и выделялась среди деревенских баб, похожих на старух.
Потом она положила свое городское пальтишко в дедов сундук, а сама надела стеганку умершей дедовой бабки, серый платок и по одежде стала такой же, как остальные бабы, – похожей на старуху.
Но это только казалось, что она старая, из-за одежды. А глаза у матери были красивые, черные, и глядели они молодо из-под старушечьего платка. Мать похудела, кожа ее пожелтела, а глаза по-прежнему смотрели по-молодому.
Когда Христя принесла похоронную и мать просидела несколько часов кряду, глядя черными своими, глубокими глазами в угол, не проронив слезинки и не сказав ни слова, а потом плакала под печальную Христину песню, глаза ее будто угасли. Лека хлебал несоленые щи и глядел на мать, совсем старуху. Желтая кожа на лице, и тусклые, бесцветные глаза.
Он хотел было сказать ей, что она забыла посолить щи, но потом раздумал и сам полез в печной глаз за солонкой из зеленого и толстого пузырчатого стекла. Мать так ничего и не заметила. Она глотала бессолые щи, а сама все смотрела и смотрела в стенку.
Вошел дед Антон с охапкой смолянистых поленьев и затопил печку.
Из печной полки вылез, разогревшись, отопок – черный, толстый таракан – и пополз по белой стене.
Дед взял его за бок, поглядел, как тот барахтает в воздухе лапами, и сказал:
– Ишшо говорят, тараканы щастье несут.
Мать оторвалась от стенки и протянула:
– Да-а.
И неизвестно, чему она это сказала – дедовым ли словам или своим мыслям.
Говорили в избе с того дня мало. Молчал дед, а мать и подавно. Лека тоже не лез к ним со своими разговорами; он обо всем говорил с Нюськой, а дома больше молчал.
Одна мысль не давала ему покоя. И когда он с Нюськой разговаривал, и когда был наедине с самим собой. Вот и сейчас, когда дед сказал про таракана, эта смутная, неясная мысль стала четкой и понятной.
Раньше Лека не понимал, почему дед радовался, что старуха умерла весной, в сорок первом. Теперь, когда старик держал в руке таракана и глядел на него так, будто этот черный огарок принесет счастье, Лека вдруг понял, что дед Антон радовался не смерти своей старухи, а тому, что она умерла до войны, не дождавшись ее и так и не узнав о ней.
Лека подумал, что он ни от Нюськи, ни от матери, ни от деда, ни от кого не слышал, чтобы теперь, в войну, кто-то умер своей смертью – от старости. Сейчас люди умирали только от войны, только от нее.
Даже Христина тетка, старуха Маковеевна, которая померла прошлой зимой, кончилась не просто так, а от какой-то болезни, о которой раньше, до войны, и не слыхивали.
Во всем была виновата война.
Дед постоял у печи, сунул таракана в печной паз и вздохнул, сказав неожиданно:
– Эх, счастьица бы.
– Счастьица бы… – как эхо отозвалась мать.
«Ну да, – подумал Лека. – Счастьица бы!» Вот о чем он думал столько времени. Счастья бы!
– Жених и невеста! Жених и невеста!
И ребята смеялись. Они, наверное, тоже думали, что Лека и Нюська – жених и невеста, потому что они в школу и из школы в свои Суднишонки всегда теперь ходили вместе. К тому же Лека звал Нюську не Нюськой, а Анютой. Он-то делал это назло Саньке и остальным, но они говорили, что он Нюську полюбил, потому так и зовет. Дураки!
Лека попробовал было врезать Саньке Рыжему, да опять не догнал его в своих сапожищах – будь они прокляты!
Странно: ребячьи обзывательства на Леку не действовали. Он каждый день ходил с Нюськой, и даже в голову ему не приходило куда-нибудь спрятаться от нее – пусть идет одна. Больше того, когда не было Нюськи, он ходил как потерянный. Будто чего-то не хватало.
Анюта жила в дальнем конце деревни, поэтому Лека, выходя из избы, всегда поджидал, пока она подойдет. За околицей лежали три километра кочковатой, неразъезженной дороги.
Шуршали под ногами листья, пожухлые, посеревшие уже, а долгая теплая осень не хотела уходить. В небе клубились быстрые, низкие облака, иногда проливался дождь, но потом снова выходило солнце, и дорога медленно просыхала, оставляя неглубокие, хрустальные лужи.
Нюська рассказала Леке, что, оказывается, Мария Андреевна совсем еще молодая, только кажется такой старой, и замуж вышла совсем недавно, в субботу перед войной, а в воскресенье муж ее, тоже учитель, ушел на войну, и с тех пор не получила она от него ни одного письма. И похоронной тоже не получила. Это говорила школьная уборщица тетя Катя, когда приходила к Нюськиной матери; они с ней еще с детства дружат.
Лека выслушал Нюськин рассказ без удивления; он теперь этому не удивлялся. Только боялся, что придет похоронная деду Антону на его сына Ивана. Он очень боялся этой похоронной, боялся и ждал ее. Ему почему-то казалось, что тогда дед Антон не вытерпит такого горя, умрет, а без деда он не представлял, как они будут жить дальше.
Вот отца убили, нет его больше, и это горе для него, Леки, но если не будет деда Антона, это будет еще большее горе.
Лека представил себе деда Антона в гробу и испугался сам себя, испугался, что такие мысли лезут ему в голову.
Потом они прочитали «Тимур и его команда», прочитали по очереди, аккуратно перелистывая лохматые, обтрепанные страницы, и решили, что надо, как в книжке, нарисовать звездочки на домах. Только на тех, где кто-нибудь убит на войне.
Вечером, когда стемнело, они, взяв с собой мелок, украденный из школы, пошли по деревне. Когда прошли одну сторону, на каждой избе рисуя звездочку, Нюська остановилась и сказала:
– Пошли назад.
– Почему? – спросил Лека.
– На всех избах звездочки рисовать надо. Только у Христи никого на войне нет. Никого у нее нет.
Леку потрясли эти слова. Оказалось, в Суднишонках, хоть, правда, деревенька и небольшая, нет избы, где бы кто-нибудь не погиб на войне – или муж, или брат, или сын, или зять…
Они шли обратно, к Лекиному дому, обходя лужицы.
– А почему Христя плачет и поет? – спросил Лека, и Нюська поняла, о чем он.
– Жалеет, значит. Жалостливая она.
Жалостливая…
Дома в ограде дед Антон колол дрова. Когда Лека вошел в избу, мать сидела за столом и ничего не делала, просто сидела и глядела, задумавшись. После того дня все у нее валилось из рук, и она часто сидела вот так, как сейчас.
Увидев Леку, мать поднялась и поставила миску со щами. Поставила и снова села, думая о своем.
Мать здорово изменилась за последнее время. Когда приехали в Суднишонки, она была еще совсем молодой и выделялась среди деревенских баб, похожих на старух.
Потом она положила свое городское пальтишко в дедов сундук, а сама надела стеганку умершей дедовой бабки, серый платок и по одежде стала такой же, как остальные бабы, – похожей на старуху.
Но это только казалось, что она старая, из-за одежды. А глаза у матери были красивые, черные, и глядели они молодо из-под старушечьего платка. Мать похудела, кожа ее пожелтела, а глаза по-прежнему смотрели по-молодому.
Когда Христя принесла похоронную и мать просидела несколько часов кряду, глядя черными своими, глубокими глазами в угол, не проронив слезинки и не сказав ни слова, а потом плакала под печальную Христину песню, глаза ее будто угасли. Лека хлебал несоленые щи и глядел на мать, совсем старуху. Желтая кожа на лице, и тусклые, бесцветные глаза.
Он хотел было сказать ей, что она забыла посолить щи, но потом раздумал и сам полез в печной глаз за солонкой из зеленого и толстого пузырчатого стекла. Мать так ничего и не заметила. Она глотала бессолые щи, а сама все смотрела и смотрела в стенку.
Вошел дед Антон с охапкой смолянистых поленьев и затопил печку.
Из печной полки вылез, разогревшись, отопок – черный, толстый таракан – и пополз по белой стене.
Дед взял его за бок, поглядел, как тот барахтает в воздухе лапами, и сказал:
– Ишшо говорят, тараканы щастье несут.
Мать оторвалась от стенки и протянула:
– Да-а.
И неизвестно, чему она это сказала – дедовым ли словам или своим мыслям.
Говорили в избе с того дня мало. Молчал дед, а мать и подавно. Лека тоже не лез к ним со своими разговорами; он обо всем говорил с Нюськой, а дома больше молчал.
Одна мысль не давала ему покоя. И когда он с Нюськой разговаривал, и когда был наедине с самим собой. Вот и сейчас, когда дед сказал про таракана, эта смутная, неясная мысль стала четкой и понятной.
Раньше Лека не понимал, почему дед радовался, что старуха умерла весной, в сорок первом. Теперь, когда старик держал в руке таракана и глядел на него так, будто этот черный огарок принесет счастье, Лека вдруг понял, что дед Антон радовался не смерти своей старухи, а тому, что она умерла до войны, не дождавшись ее и так и не узнав о ней.
Лека подумал, что он ни от Нюськи, ни от матери, ни от деда, ни от кого не слышал, чтобы теперь, в войну, кто-то умер своей смертью – от старости. Сейчас люди умирали только от войны, только от нее.
Даже Христина тетка, старуха Маковеевна, которая померла прошлой зимой, кончилась не просто так, а от какой-то болезни, о которой раньше, до войны, и не слыхивали.
Во всем была виновата война.
Дед постоял у печи, сунул таракана в печной паз и вздохнул, сказав неожиданно:
– Эх, счастьица бы.
– Счастьица бы… – как эхо отозвалась мать.
«Ну да, – подумал Лека. – Счастьица бы!» Вот о чем он думал столько времени. Счастья бы!
7
На другой день по дороге в школу Лека спросил Нюську. Даже не спросил, а сказал просто, но сказал как-то вопросительно, будто Нюська должна была ответить ему и помочь. Сказал серьезно, подражая деду и матери, как говорили это они вчера.
– Вот счастья бы! – сказал он.
Потом они долго шли молча, каждый думал о своем.
Листья больше не шуршали под ногами, они лежали мокрые и прелые от частых дождей и уже не казались дорогими кладами, а были просто горкой черных и липких остатков осени.
Лека думал о том, что хорошо бы совершить какое-нибудь дело, от которого сразу всем стало бы хорошо и счастливо, и чтобы поганые немцы полетели вверх тормашками и припустили обратно.
Нюська думала тоже о чем-нибудь таком, что приносит счастье.
– Вот, – сказала она, – мать говорит, если черная лошадь дорогу перейдет, значит, счастье, а белая – к беде.
– Это ерунда, – ответил Лека. – Так бы каждый на дорогу встал и ждал, когда черные лошади пойдут.
– Тараканы вот… – начала Нюська, но Лека только махнул рукой и вздохнул:
– Во всех избах тараканы…
Он вспомнил вечернюю деревню, когда они с Нюськой ходили рисовать звездочки, ходили считать горе. Ему снова сделалось жутко от мысли, что он, Лека, ничего не может поделать.
– …или сверчок! – сказала Нюська.
Сверчка у деда Антона в избе не было. И у Нюськи не было тоже. Сверчков не было во всей деревне – это они знали точно.
Лека с Нюськой остановились. Они глядели друг на друга и улыбались. Конечно, сверчок! Вот кто принесет счастье Суднишонкам. Да только как его найти? Он живет в избах, в щелях или за обоями, и Лека его никогда не видел, даже на картинках.
– Я знаю, где его взять, – сказала Нюська. – У Саньки Рыжего. Он говорил, что у них в избе даже два сверчка есть. Пилят и пилят, говорил, уроки учить не дают.
«Точно, говорил», – Лека тоже это вспомнил. Было это, когда Санька Рыжий получил в один день три двойки, и Мария Андреевна спросила его, почему он не учит уроки. Тогда Санька и сказал, что ему сверчки мешают.
– Удивительно, – сказала тогда Мария Андреевна, почему-то улыбаясь. – Другим людям сверчки счастье приносят, а тебе двойки.
– Не даст он, – сказал Лека. – Жадюга Санька! Даром что рыжий. Рыжие, говорят, добрые.
– Даст, – ответила Нюська.
– Не, – сказал Лека, – бесполезно.
– Даст… – упрямилась Нюська. – Я ему свою сумку отдам.
Лека посмотрел на ее противогазную сумку. Жалко отдавать сумку этому Рыжему Саньке. А Нюська молодец, ничего не жалеет.
– Ну, на сумку, пожалуй, – сказал он.
С Санькой они решили поговорить сразу же, не откладывая дела в долгий ящик. Но, как назло, Рыжего в классе не оказалось. Они, волнуясь, прождали его до самого звонка, но Санька так и не появился.
На переменке Лека и Нюська договорились, если Санька не придет, после уроков пойти к нему домой. Он жил в Матанцах, деревне недальней, всего в километре от школы. Так и так к Саньке надо было идти: сверчок-то жил у него дома.
Все уроки Лека с Нюськой просидели как на иголках, вертелись и шептались. Только однажды они утихли, когда Мария Андреевна оторвалась от чистописания и стала рассказывать про звезды.
Лека сразу представил себе звездное небо. Здесь, в Суднишонках, звезды, казалось, висели ниже, ближе к земле, чем в городе, и сверкали ярче. Бывало, в конце лета звезды почему-то падали.
Лека поднял руку, Мария Андреевна кивнула ему.
– А бывает, – сказал он, – звезды падают. Я видел.
– Бывает, – ответила Мария Андреевна. Она почему-то задумалась и посмотрела в окно.
Леке показалось, что она чем-то походит на мать. Потом понял – платок. Платок, по-старушечьи надвинутый на лоб.
Хоть он у Марии Андреевны и пуховый, мягкий, не то что у матери, но все равно под ним учительница походит на старуху, хоть она и совсем молодая, как говорила Нюська.
– Бывает, – повторила Мария Андреевна, по-прежнему глядя в окно, на пасмурное, низкое небо. – Есть даже такая примета: загадай желание, пока звезда падает, и оно обязательно сбудется.
Лека ухмыльнулся и посмотрел на Нюську: скоро ли уж уроки кончатся.
Дорога до Матанцев – всего один километр, в три раза ближе, чем до Суднишонок, но Леке с Нюськой она показалась страшно длинной.
Они шли за сверчком и были уверены, что добудут, непременно добудут его у Саньки: не зверь же лютый он, в конце концов.
Лека придумывал всякие слова, которые надо было сказать Саньке, чтобы получить сверчка и в то же время не уронить свое достоинство.
Например, можно было начать так:
«Мы пришли к тебе, Саша Соловьев, как к человеку…»
Нет, это не то. Санька может обидеться, сказать:
«А что, я не человек, что ли?»
Можно, конечно, было бы сказать так:
«Сашка, будь другом…»
Но это уж слишком. Даже если Санька и даст сверчка, так другом он никогда не будет, не такой он человек, чтобы предлагать ему дружбу.
Наконец Лека придумал. Такое начало ему самому понравилось:
«Саша, выручи ты нас и всю нашу деревню Суднишонки».
Впрочем, слово «Суднишонки» можно не говорить, потому что, во-первых, Сашка и так знает, как называется их деревня, а во-вторых, раньше он смеялся над этим названием и говорил, что Матанцы лучше.
Избу Соловьевых они нашли быстро. Потом вежливо постучали и открыли дверь.
Лека сразу все понял. Как тогда у них дома, на лавке сидела почтальонка Христя и пела ту печальную, знакомую песню, одной рукой обнимая женщину, видно, Сашкину мать.
Сашка лежал рядом, на желтой лавке, как и во всех избах. Другая тетка, приподняв его голову, поила его. Сашкины зубы стучали о кружку, и слезы падали прямо в воду круглыми, стеклянными горошинами.
Увидев Леку и Нюську, Санька сел и сказал громко:
– Братана убили фашисты!
И заревел громко, навзрыд, не вытирая слез, глядя на ребят широко открытыми глазами.
Лека переминался с ноги на ногу, вспоминая, что совсем недавно та же самая большая и жалостливая Христя обнимала его мать и пела те же слова:
На столе перед матерью лежала фотокарточка. На снимке был молодой парень с чубом из-под фуражки и с гармошкой в руках.
«Это и есть Сашкин брат, – подумал он. – Эх, Санька Рыжий!»
Нюська что-то шепнула Леке на ухо.
Он не разобрал.
– Открой свою сумку, – повторила она.
Лека удивленно послушался. Но в другую же минуту понял, что придумала Нюська. Она вытащила книжки и тетрадки из своей противогазной сумки и сунула их в холщовый Лекин портфель. Потом положила свою сумку рядом с Санькой, и они пошли к дверям.
На пороге что-то скрипнуло. Лека подумал, что это скрипит дверь, но скрип был длинный, веселый, совсем некстати и не прерывался. Лека понял, что это сверчок.
Тут же запиликало еще, и Нюська толкнула его: второй!
Они послушали мгновение, как пилят где-то за обоями знаменитые Сашкины сверчки, и вышли в сенцы.
– Вот счастья бы! – сказал он.
Потом они долго шли молча, каждый думал о своем.
Листья больше не шуршали под ногами, они лежали мокрые и прелые от частых дождей и уже не казались дорогими кладами, а были просто горкой черных и липких остатков осени.
Лека думал о том, что хорошо бы совершить какое-нибудь дело, от которого сразу всем стало бы хорошо и счастливо, и чтобы поганые немцы полетели вверх тормашками и припустили обратно.
Нюська думала тоже о чем-нибудь таком, что приносит счастье.
– Вот, – сказала она, – мать говорит, если черная лошадь дорогу перейдет, значит, счастье, а белая – к беде.
– Это ерунда, – ответил Лека. – Так бы каждый на дорогу встал и ждал, когда черные лошади пойдут.
– Тараканы вот… – начала Нюська, но Лека только махнул рукой и вздохнул:
– Во всех избах тараканы…
Он вспомнил вечернюю деревню, когда они с Нюськой ходили рисовать звездочки, ходили считать горе. Ему снова сделалось жутко от мысли, что он, Лека, ничего не может поделать.
– …или сверчок! – сказала Нюська.
Сверчка у деда Антона в избе не было. И у Нюськи не было тоже. Сверчков не было во всей деревне – это они знали точно.
Лека с Нюськой остановились. Они глядели друг на друга и улыбались. Конечно, сверчок! Вот кто принесет счастье Суднишонкам. Да только как его найти? Он живет в избах, в щелях или за обоями, и Лека его никогда не видел, даже на картинках.
– Я знаю, где его взять, – сказала Нюська. – У Саньки Рыжего. Он говорил, что у них в избе даже два сверчка есть. Пилят и пилят, говорил, уроки учить не дают.
«Точно, говорил», – Лека тоже это вспомнил. Было это, когда Санька Рыжий получил в один день три двойки, и Мария Андреевна спросила его, почему он не учит уроки. Тогда Санька и сказал, что ему сверчки мешают.
– Удивительно, – сказала тогда Мария Андреевна, почему-то улыбаясь. – Другим людям сверчки счастье приносят, а тебе двойки.
– Не даст он, – сказал Лека. – Жадюга Санька! Даром что рыжий. Рыжие, говорят, добрые.
– Даст, – ответила Нюська.
– Не, – сказал Лека, – бесполезно.
– Даст… – упрямилась Нюська. – Я ему свою сумку отдам.
Лека посмотрел на ее противогазную сумку. Жалко отдавать сумку этому Рыжему Саньке. А Нюська молодец, ничего не жалеет.
– Ну, на сумку, пожалуй, – сказал он.
С Санькой они решили поговорить сразу же, не откладывая дела в долгий ящик. Но, как назло, Рыжего в классе не оказалось. Они, волнуясь, прождали его до самого звонка, но Санька так и не появился.
На переменке Лека и Нюська договорились, если Санька не придет, после уроков пойти к нему домой. Он жил в Матанцах, деревне недальней, всего в километре от школы. Так и так к Саньке надо было идти: сверчок-то жил у него дома.
Все уроки Лека с Нюськой просидели как на иголках, вертелись и шептались. Только однажды они утихли, когда Мария Андреевна оторвалась от чистописания и стала рассказывать про звезды.
Лека сразу представил себе звездное небо. Здесь, в Суднишонках, звезды, казалось, висели ниже, ближе к земле, чем в городе, и сверкали ярче. Бывало, в конце лета звезды почему-то падали.
Лека поднял руку, Мария Андреевна кивнула ему.
– А бывает, – сказал он, – звезды падают. Я видел.
– Бывает, – ответила Мария Андреевна. Она почему-то задумалась и посмотрела в окно.
Леке показалось, что она чем-то походит на мать. Потом понял – платок. Платок, по-старушечьи надвинутый на лоб.
Хоть он у Марии Андреевны и пуховый, мягкий, не то что у матери, но все равно под ним учительница походит на старуху, хоть она и совсем молодая, как говорила Нюська.
– Бывает, – повторила Мария Андреевна, по-прежнему глядя в окно, на пасмурное, низкое небо. – Есть даже такая примета: загадай желание, пока звезда падает, и оно обязательно сбудется.
Лека ухмыльнулся и посмотрел на Нюську: скоро ли уж уроки кончатся.
Дорога до Матанцев – всего один километр, в три раза ближе, чем до Суднишонок, но Леке с Нюськой она показалась страшно длинной.
Они шли за сверчком и были уверены, что добудут, непременно добудут его у Саньки: не зверь же лютый он, в конце концов.
Лека придумывал всякие слова, которые надо было сказать Саньке, чтобы получить сверчка и в то же время не уронить свое достоинство.
Например, можно было начать так:
«Мы пришли к тебе, Саша Соловьев, как к человеку…»
Нет, это не то. Санька может обидеться, сказать:
«А что, я не человек, что ли?»
Можно, конечно, было бы сказать так:
«Сашка, будь другом…»
Но это уж слишком. Даже если Санька и даст сверчка, так другом он никогда не будет, не такой он человек, чтобы предлагать ему дружбу.
Наконец Лека придумал. Такое начало ему самому понравилось:
«Саша, выручи ты нас и всю нашу деревню Суднишонки».
Впрочем, слово «Суднишонки» можно не говорить, потому что, во-первых, Сашка и так знает, как называется их деревня, а во-вторых, раньше он смеялся над этим названием и говорил, что Матанцы лучше.
Избу Соловьевых они нашли быстро. Потом вежливо постучали и открыли дверь.
Лека сразу все понял. Как тогда у них дома, на лавке сидела почтальонка Христя и пела ту печальную, знакомую песню, одной рукой обнимая женщину, видно, Сашкину мать.
Сашка лежал рядом, на желтой лавке, как и во всех избах. Другая тетка, приподняв его голову, поила его. Сашкины зубы стучали о кружку, и слезы падали прямо в воду круглыми, стеклянными горошинами.
Увидев Леку и Нюську, Санька сел и сказал громко:
– Братана убили фашисты!
И заревел громко, навзрыд, не вытирая слез, глядя на ребят широко открытыми глазами.
Лека переминался с ноги на ногу, вспоминая, что совсем недавно та же самая большая и жалостливая Христя обнимала его мать и пела те же слова:
Он чуть не заревел вместе с Санькой, но сдержался, толкнул в бок Нюську. Она уже вытирала глаза рукавом своего взрослого жакета.
Сяду в садик да на яблоньку
Да на кудрявую
И спою я песню жалобную.
И спою я песню жалобну
Да жалобнехоньку-у…
На столе перед матерью лежала фотокарточка. На снимке был молодой парень с чубом из-под фуражки и с гармошкой в руках.
«Это и есть Сашкин брат, – подумал он. – Эх, Санька Рыжий!»
Нюська что-то шепнула Леке на ухо.
Он не разобрал.
– Открой свою сумку, – повторила она.
Лека удивленно послушался. Но в другую же минуту понял, что придумала Нюська. Она вытащила книжки и тетрадки из своей противогазной сумки и сунула их в холщовый Лекин портфель. Потом положила свою сумку рядом с Санькой, и они пошли к дверям.
На пороге что-то скрипнуло. Лека подумал, что это скрипит дверь, но скрип был длинный, веселый, совсем некстати и не прерывался. Лека понял, что это сверчок.
Тут же запиликало еще, и Нюська толкнула его: второй!
Они послушали мгновение, как пилят где-то за обоями знаменитые Сашкины сверчки, и вышли в сенцы.
8
Всю ночь Леке снились сверчки. Были они зеленые, как кузнечики, и рогатые, как жуки. Сверчки сидели на бревнышке, сложив лапки на животе, и говорили человечьими голосами. Лека прислушивался – хотел узнать, о чем это они говорят, но так ничего и не расслышал.
Лека проснулся, удивляясь: в голове плыли еще только что увиденные сверчки, похожие и на кузнечиков и на жуков сразу, и слышался гомон их голосов.
В окнах было еще черно. Видно, глубокая ночь. Лека свесил голову вниз. На лавке, задумавшись, сидел дед Антон. Он облокотился, и растрепанная борода его торчала вперед. Между коричневыми, кургузыми пальцами дед зажал цигарку, но, видно, забыл про нее, и она дымилась, прожигая газету, сжигая самосад, осыпалась серым пеплом.
Глаза у деда остекленели; он о чем-то думал, думал так, будто вовсе ушел из избы, ушел отсюда совсем далеко куда-то… Может, к сыну, Ивану Антоновичу, в действующую армию. Писем от сына не было давно, с месяц, а то и побольше, но Лека под дедову диктовку продолжал писать короткие письма, которые кончались все так же: «Жду ответа, как соловей лета». Только теперь эти слова почему-то не казались Леке смешными, а наоборот – грустными, печальными, будто зовущими…
Утром, едва только Лека натянул порты и, заспанный, еще не умытый, стоял, потягиваясь и ежась, дверь распахнулась, и явилась Нюська. Перешагнув порог, она сразу же замахала руками, что-то зашептала.
Лекина мать увидела Нюську, не удивилась, сказала:
– Обожди, порты-то пусть наденет.
Дед Антон уже топтался у дверей, поджидая мать. Сегодня они вместе со всеми шли на картошку, Лека знал: дед пойдет за лошадью с плугом, аккуратно выворачивая картофельные рядки, а мать с ведром будет топтаться где-то сзади, отдирая от земли большие, крахмалистые картофелины.
Картошку должны были всю оставить в деревне, потому что нынче намолотили хороший урожай хлеба и сдали и за картошку хлебом. Бабы радовались, что в погребах будет полно картошки, хватит сытно перезимовать. Но дед Антон сказал Антониде, что и картошку надо, сколько положено, сдать государству. Дед просто сказал, и Антонида просто передала дедовы слова всем бабам, и никто не сказал ни слова, все согласно кивали головами, и вот сегодня все выходили на картошку.
Мать кивнула Леке, прихватила с печной приступки старые варежки, которые носила еще дедова бабка, и вышла вслед за стариком во двор.
Лека, уже умытый, уставился на Нюську, а она, перебивая сама себя, запинаясь, волнуясь, сказала, что надо «поймати звезду».
Лека ничего не понял, только фыркнул:
– Какую звезду?
Тут Нюська все выложила снова, уже спокойнее и понятнее. Как и Лека, все думала она о том самом и вдруг вспомнила вчерашний школьный разговор, когда Мария Андреевна сказала, что, если падает звезда и что-нибудь загадаешь на нее, все сбудется.
Лека задумчиво подошел к печи, налил в дедов «корапь» жидкого чаю и начал пить, дуя и с шумом прихлебывая, совсем как дед, когда он «шлыцкал».
Да, Нюськина идея ему нравилась. Только выйдет ли что? Ну хорошо, загадаем, чтоб счастье было, а дальше что? Сидеть и ждать, пока оно наступит? Нет, сидеть и ждать Леку не устраивало. Что-то сделать надо, а так – сидеть и ждать – всякий дурак может.
Нюська сопела рядом, придерживая на коленках книжки, перевязанные обыкновенной бельевой веревкой, толстой и лохматой, и ждала Лекиного суда.
– Нет, – сказал он.
Ждать ему не нравилось. Вот кабы…
– Слушай! – вдруг вспыхнул Лека. – Слушай!
Он даже покраснел от своей прекрасной мысли.
– Нюська! Надо вот как!..
В школу они не пошли. Чтобы сохранить силы. Мало ли, сколько придется идти. Да ночью. По кочкам. А может, по лесу. И приготовиться в дорогу надо.
Они привязали Нюськину бельевую веревку к Лекиной холщовой сумке, чтобы можно было нести, как мешок, через плечо. Нюська сбегала домой и принесла несколько холодных вареных картофелин и горбуху хлеба, а Лека сложил в сумку три ватрушки из клеверной муки, большую репу и даже морковь – на всякий случай, хоть он ее и не любил.
Потом они забрались на полати – подождать, пока стемнеет, и отдохнуть немного. Они уговорились рассказывать сказки, кто какие знает. Оказалось, что Лека знает больше Нюськи, и, когда у той кончился весь ее запас, он говорил уже один, вспоминая, какие сказки говорил ему отец там, в большом, красивом городе, где жили они до войны.
Потом Лека увидел, что Нюська заснула под его сказки, и хотел было обидеться, толкнуть ее в бок, да раздумал: подумал, что впереди ночь, которую надо пройти пешком, и сам привалился к Нюське, к чистым ее золотым косичкам, выглянувшим из-под платка, и заснул тоже.
Проснулся он неожиданно. Нюська спала так сладко, что даже слюнка выбежала на воротник. Лека толкнул ее в бок, и она вскочила, непонимающе глядя по сторонам, потирая рукой красную щеку, которую отлежала.
Наступили сумерки, но было еще светло. Они выскочили на улицу.
Небо золотилось у края земли, потом постепенно голубело и, наконец, синело, у другого края становясь сиреневым.
Торопясь, Лека и Нюська забрались на крышу и по деревянным досочкам, прибитым к крутой ее спине, влезли на конек.
– Подождем, – сказал Лека.
Они уселись рядом, как два воробья, и стали глядеть в небо.
Там, где небо было сиреневым, чуть заметно мерцали звезды.
Ночь приходила тихо, неслышно.
Золотая полоска на горизонте все бронзовела, потом превратилась в красную медь, такую же, из какой отлита ступа, где толчет сушеные клеверные цветы мать на муку. Лека смотрел, словно завороженный, со своего шестка на чудную игру света за лесом и не мог оторвать глаз, смотрел, как слепой, не мигая и ни о чем не думая.
В кустах щелкали синицы, обклевывая последние ягоды, прозрачный ветерок лизал затылок, шебаршила сухая трава.
Лека чувствовал себя легко и просторно, будто он стал частичкой всего этого – и медного, как ступа, заката, и ключевого воздуха, и чуть слышных шорохов земли.
Он не чувствовал ни своих рук, ни ног, ни биения сердца, он забыл, что Нюська сидит рядом. Оказавшись между землей и небом, на коньке крыши, он будто растаял во всем, что его окружало.
Неожиданно Лека понял, ощутил всем своим существом, что он скоро будет очень счастливым и что это счастье уже началось. И все, кто живет рядом с ним, будут чувствовать себя так же, как он сейчас, – свободно, легко, радостно, одним словом, счастливо. И дед Антон – «Антошка на одной ножке», – добрый бородач с коричневыми от земли руками, и мать, которая снова выпрямится, распрямит спину, и глаза снова зажгутся у нее необыкновенным светом, и Нюська-Светлячок, и тетка Христя, и учительница, похожая на старуху, и даже Санька Рыжий, по фамилии Соловьев.
Лека проснулся, удивляясь: в голове плыли еще только что увиденные сверчки, похожие и на кузнечиков и на жуков сразу, и слышался гомон их голосов.
В окнах было еще черно. Видно, глубокая ночь. Лека свесил голову вниз. На лавке, задумавшись, сидел дед Антон. Он облокотился, и растрепанная борода его торчала вперед. Между коричневыми, кургузыми пальцами дед зажал цигарку, но, видно, забыл про нее, и она дымилась, прожигая газету, сжигая самосад, осыпалась серым пеплом.
Глаза у деда остекленели; он о чем-то думал, думал так, будто вовсе ушел из избы, ушел отсюда совсем далеко куда-то… Может, к сыну, Ивану Антоновичу, в действующую армию. Писем от сына не было давно, с месяц, а то и побольше, но Лека под дедову диктовку продолжал писать короткие письма, которые кончались все так же: «Жду ответа, как соловей лета». Только теперь эти слова почему-то не казались Леке смешными, а наоборот – грустными, печальными, будто зовущими…
Утром, едва только Лека натянул порты и, заспанный, еще не умытый, стоял, потягиваясь и ежась, дверь распахнулась, и явилась Нюська. Перешагнув порог, она сразу же замахала руками, что-то зашептала.
Лекина мать увидела Нюську, не удивилась, сказала:
– Обожди, порты-то пусть наденет.
Дед Антон уже топтался у дверей, поджидая мать. Сегодня они вместе со всеми шли на картошку, Лека знал: дед пойдет за лошадью с плугом, аккуратно выворачивая картофельные рядки, а мать с ведром будет топтаться где-то сзади, отдирая от земли большие, крахмалистые картофелины.
Картошку должны были всю оставить в деревне, потому что нынче намолотили хороший урожай хлеба и сдали и за картошку хлебом. Бабы радовались, что в погребах будет полно картошки, хватит сытно перезимовать. Но дед Антон сказал Антониде, что и картошку надо, сколько положено, сдать государству. Дед просто сказал, и Антонида просто передала дедовы слова всем бабам, и никто не сказал ни слова, все согласно кивали головами, и вот сегодня все выходили на картошку.
Мать кивнула Леке, прихватила с печной приступки старые варежки, которые носила еще дедова бабка, и вышла вслед за стариком во двор.
Лека, уже умытый, уставился на Нюську, а она, перебивая сама себя, запинаясь, волнуясь, сказала, что надо «поймати звезду».
Лека ничего не понял, только фыркнул:
– Какую звезду?
Тут Нюська все выложила снова, уже спокойнее и понятнее. Как и Лека, все думала она о том самом и вдруг вспомнила вчерашний школьный разговор, когда Мария Андреевна сказала, что, если падает звезда и что-нибудь загадаешь на нее, все сбудется.
Лека задумчиво подошел к печи, налил в дедов «корапь» жидкого чаю и начал пить, дуя и с шумом прихлебывая, совсем как дед, когда он «шлыцкал».
Да, Нюськина идея ему нравилась. Только выйдет ли что? Ну хорошо, загадаем, чтоб счастье было, а дальше что? Сидеть и ждать, пока оно наступит? Нет, сидеть и ждать Леку не устраивало. Что-то сделать надо, а так – сидеть и ждать – всякий дурак может.
Нюська сопела рядом, придерживая на коленках книжки, перевязанные обыкновенной бельевой веревкой, толстой и лохматой, и ждала Лекиного суда.
– Нет, – сказал он.
Ждать ему не нравилось. Вот кабы…
– Слушай! – вдруг вспыхнул Лека. – Слушай!
Он даже покраснел от своей прекрасной мысли.
– Нюська! Надо вот как!..
В школу они не пошли. Чтобы сохранить силы. Мало ли, сколько придется идти. Да ночью. По кочкам. А может, по лесу. И приготовиться в дорогу надо.
Они привязали Нюськину бельевую веревку к Лекиной холщовой сумке, чтобы можно было нести, как мешок, через плечо. Нюська сбегала домой и принесла несколько холодных вареных картофелин и горбуху хлеба, а Лека сложил в сумку три ватрушки из клеверной муки, большую репу и даже морковь – на всякий случай, хоть он ее и не любил.
Потом они забрались на полати – подождать, пока стемнеет, и отдохнуть немного. Они уговорились рассказывать сказки, кто какие знает. Оказалось, что Лека знает больше Нюськи, и, когда у той кончился весь ее запас, он говорил уже один, вспоминая, какие сказки говорил ему отец там, в большом, красивом городе, где жили они до войны.
Потом Лека увидел, что Нюська заснула под его сказки, и хотел было обидеться, толкнуть ее в бок, да раздумал: подумал, что впереди ночь, которую надо пройти пешком, и сам привалился к Нюське, к чистым ее золотым косичкам, выглянувшим из-под платка, и заснул тоже.
Проснулся он неожиданно. Нюська спала так сладко, что даже слюнка выбежала на воротник. Лека толкнул ее в бок, и она вскочила, непонимающе глядя по сторонам, потирая рукой красную щеку, которую отлежала.
Наступили сумерки, но было еще светло. Они выскочили на улицу.
Небо золотилось у края земли, потом постепенно голубело и, наконец, синело, у другого края становясь сиреневым.
Торопясь, Лека и Нюська забрались на крышу и по деревянным досочкам, прибитым к крутой ее спине, влезли на конек.
– Подождем, – сказал Лека.
Они уселись рядом, как два воробья, и стали глядеть в небо.
Там, где небо было сиреневым, чуть заметно мерцали звезды.
Ночь приходила тихо, неслышно.
Золотая полоска на горизонте все бронзовела, потом превратилась в красную медь, такую же, из какой отлита ступа, где толчет сушеные клеверные цветы мать на муку. Лека смотрел, словно завороженный, со своего шестка на чудную игру света за лесом и не мог оторвать глаз, смотрел, как слепой, не мигая и ни о чем не думая.
В кустах щелкали синицы, обклевывая последние ягоды, прозрачный ветерок лизал затылок, шебаршила сухая трава.
Лека чувствовал себя легко и просторно, будто он стал частичкой всего этого – и медного, как ступа, заката, и ключевого воздуха, и чуть слышных шорохов земли.
Он не чувствовал ни своих рук, ни ног, ни биения сердца, он забыл, что Нюська сидит рядом. Оказавшись между землей и небом, на коньке крыши, он будто растаял во всем, что его окружало.
Неожиданно Лека понял, ощутил всем своим существом, что он скоро будет очень счастливым и что это счастье уже началось. И все, кто живет рядом с ним, будут чувствовать себя так же, как он сейчас, – свободно, легко, радостно, одним словом, счастливо. И дед Антон – «Антошка на одной ножке», – добрый бородач с коричневыми от земли руками, и мать, которая снова выпрямится, распрямит спину, и глаза снова зажгутся у нее необыкновенным светом, и Нюська-Светлячок, и тетка Христя, и учительница, похожая на старуху, и даже Санька Рыжий, по фамилии Соловьев.