Джули одела черное платье без рукавов, черные туфли на высоких каблуках, а волосы заколола вверх пышным шиньоном. Выглядела она здорово, ей-Богу, как киноактриса, может быть, как Ингрид Бергман в молодости. Кое-что в ней было провинциальным – например, ее темный строгий «учительский» пиджак, который она набросила поверх платья, – калифорнийские ночи в мае в этом месте достаточно холодны, и слишком робкое выражение лица, но пиджак можно убрать и выражение лица изменить.
   Она была лучше всех в этом ресторане. Не знаю, был ли я лучше всех, но уж, во всяком случае, я был цивилизованней всех, без сомнения. Когда мы сидели в баре, я со стаканом двойного «Джэй энд Би», она с мартини, я чувствовал себя Джеймсом Дином, а когда нас усадили за столик к окну, выходящему на темный, освещенный большой луной океан, я почувствовал себя старше – Хэмфри Богартом. Весь этот вечер и потом ночь и следующее утро имели несомненный оттенок кинематографичности в себе, и так я смотрел все это время на себя и Джули, как на персонажей романтического кинематографа.
   Все атрибуты кинематографа были налицо. Задник – фон, конечно же, был занят океаном, ровным и гладким подлунным океаном самого высокого ночного майского качества. Ближе к зрителю был выдвинут стол с белоснежной скатертью и розой в хрустальном высоком бокале. Роза была не какая-нибудь захудалая городская роза, нет, я был уверен, что здоровую розу эту вместе с другими розами только несколько часов назад, может быть, срезал в своем саду один из официантов или даже сам рослый менеджер. Они были на это способны, персонал ресторана сразу же показался мне серьезным и преданным своему ресторанному делу. По обе стороны от стола в профиль к морю сидели я и Джули, оба очень важные, но естественные.
   Мне грустно, читатель, что люди, мужчины и женщины, не могут наслаждаться моментами жизни, полно и прекрасно вбирая в себя всю радость момента.
   В тот вечер она мне была нужна так же, как я ей, и это не имело ничего общего ни с нашим будущим, ни даже с тем, как мы друг к другу относимся. Наверное, с убийцей, только что отправившим на тот свет дюжину женщин и детей и только переодевшимся и принявшим душ после этого, тоже возможно счастливо и прекрасно сидеть в десять часов по калифорнийскому времени в самом дорогом в городке ресторане и пить шампанское, которое тебе тотчас опять наливают, едва ты пригубишь бокал, вынимая бутыль из серебряного ведерка со льдом, стоящего на специальном столике рядом. Да, возможно, и с убийцей, если детали вечера плотно приходятся один к одному и кубики складываются в картинку.
   Я заказал французское шампанское, чтобы все было безукоризненным, если уж все так красиво-кинематографично складывается, то почему не подыграть чуть-чуть розе и океану.
   Говорили ли мы о чем-нибудь специальном? О да. Она, смущенно посмеиваясь, объявила, что будет очень-очень пьяной после этого шампанского и мартини, которое она уже выпила, шампанское всегда делает ее пьяной.
   Я рассказал ей о своем грубом детстве и о том, как много водки я выпивал. Я хвастался, но и она и я понимали, что именно так я и должен говорить, что такая моя роль – писатель, поднявшийся из низов, из гущи народа. Я понимал, что быть писателем из низов так же вульгарно, как быть писателем из верхов, но что я мог сделать, журналисты и издатели, и даже читатель, настаивают на том, чтобы писатель имел биографию. Что до меня, я предпочел бы не иметь официальной биографии или иметь их полдюжины на выбор, факты ведь всегда можно представить по-разному, и потому все шесть в совокупности будут более правдивы, чем одна.
   Джули слушала меня с понимающим и сочувственным лицом, но вдруг остановила, чтобы сказать, что она очень благодарна мне за этот вечер. На что я совершенно честно сказал ей, что и я очень благодарен ей за этот вечер. В рестораны мы ходили каждый вечер, как я уже говорил, но никогда не было еще так кинематографично, так ясно все, так четко, так «классно». Может быть, тому помогла моя нервность, мой настоящий страх перед алкогольной депрессией, которая мне грозила, но внезапно мы ясно и высокопрофессионально играли кусок жизни, одновременно понимая, как мы высокоталантливы сейчас, и радуясь этому.
   Далее были всякие приятные мелочи: половинки лимонов в сеточках, поданные, чтобы их выдавливали на саймон-стэйк. Почему-то я с удовольствием воткнул в свой осеточенный лимон вилку. Может быть, удовольствие проистекало и от того, что я знал, как поступить с лимоном наилучшим образом. Парижская школа и поедание устриц с некоторым количеством хорошо воспитанных женщин пошли мне на пользу.
   После французского шампанского я пил французский коньяк. Джули сидела передо мной, крупная, чуть смешная, радостно сверкая глазами и смущенно улыбаясь, как девочка, рассказывала о своем отце и о том, что ее алкоголик-супруг был похож на ее отца. Все, что было грустного в ее жизни, казалось теперь смешным.
   Выходя из одного киноэпизода в другой, я вынул из чужого бокала на чужом столе белую гвоздику, не розу, и вколол ее в петлицу своего пиджака. Обнялись мы еще на ступеньках и, обнявшись, пошли, не сговариваясь, к пустому пирсу, где в дневное время в хорошую погоду причаливает прогулочный катер. Залитый асфальтом и поверх асфальта – луной пирс был пуст, и из нашего ресторана, хотя официально он уже закрылся, доносились звуки вальса. Не говоря ни слова, мы подали друг другу руки и стали танцевать…
   О, у человека не так много выбора, потому мы могли или игнорировать прекрасный и слегка грустный вальс, или танцевать. Вот мы и танцевали, и, чувствуя, что танцуем мы как бы на киноэкране, я не только не терял от этого ни единой капли удовольствия, но даже это удовольствие увеличилось. Потанцевав, мы стали там же, на пирсе, целоваться. Я все время помнил о моей гвоздике почему-то.
   Потом мы поехали домой в холодной машине и по дороге заехали на пустынный, вовсе не обжитой берег океана, и там, при шуме воды – волны плескались в скалы, – мы опять целовались, как американские тинейджеры. Через пару недель, подражая опять-таки американским тинейджерам, я выебал мою подружку в машине, но не тогда.
   Вернувшись в дом, в привычную обстановку, мы, однако, посерьезнели. Чтобы сохранить эфирное хмельное настроение вечера, я спешно придумал необходимость выпить и приготовил ей и себе два крепчайших и горчайших ромовых пунша. Выпив их на балконе, все при той же, чуть передвинувшейся только луне и пении цикад, я спешно и заботливо объявил вдруг, что ей пора спать.
   Естественно, это была провокация. Я не хотел останавливать Джули, уже на полном скаку летящую туда, куда обычная женщина прибывает в первый же вечер. Но даже рискуя переиграть, я не мог отказать себе в удовольствии немножко ее помучить, немножко ей отомстить, предоставив ей самой выпутаться из ситуации. Нежно поцеловав ее, я объявил ей, что уже два часа ночи, а ей, как обычно, завтра вставать в семь часов утра. Она не выспится.
   Подружка моя растерялась, видя, что я, въедливый и порядочный, начинаю снимать подушки с дивана, на котором сплю, вдруг как бы выйдя совсем в другие отношения. Она пошла в свою спальню, повозилась там минут пять, очевидно, виня себя за то, что она представилась мне такой недоступной, слишком неприступной, и не в силах, очевидно, вдруг после романтического, полного музыки и удовольствия мира жить в мире нормальном, вернулась робко в ливинг-рум и сказала:
   – Ты не должен больше спать здесь, Эдвард, ты должен спать со мной!
   И мы опять вернулись в мир необыкновенного, который по моему хитрому умыслу и покинули-то всего на десять минут. Наглый, я даже позволил себе спросить ее, а уверена ли она, что не совершает ошибки?
   Профессионал, я сразу же обнаружил все ее недостатки. Я не утверждаю, что у меня их совсем нет, может быть, она в этот момент подсчитывала мои немногие, но я не думаю. Джули оказалась не развита чувственно, может быть, ее лютеранское воспитание давало себя знать или недостаточное количество любовников. Многие ее движения были беспорядочны, а не подчинены строжайшей дисциплине страсти. Говоря грубее, настоящий профессионал секса всегда знает, куда и зачем направлено всякое его движение. Скажем, я знаю, зачем я вдруг вынул свой член из нее и положил его сверху на ее пизду, – мне хочется почувствовать всю ее пизду сверху, а не внутри, и вовсе не стоит ей, моей партнерше, испуганно тащить мой хуй обратно, я его скоро сам возвращу. Она пугалась, если я вдруг осторожно вкладывал палец в ее другое отверстие, чтобы почувствовать, что я, животное, ебу другое животное, предположительно очень грязное, отсюда и палец в попке (грязное); конечная же цель – возбудиться еще больше. Она не разговаривала со мной целые сутки, когда я попытался вместо пальца вставить туда свой член. Оказывается, согласно всем ее трем Библиям, – это грех. Я не сказал ей, что некоторые женщины специально просили меня об этом грехе, ограничился замечанием, что я считаю, что все, что происходит между любящими друг друга мужчиной и женщиной, не может быть грехом.
   Увы, мне пришлось ограничиться старомодным энтузиазмом по поводу обладания новой женщиной. Энтузиазма хватило до следующего утра, и Джули даже изменила чести и долгу, утром позвонив в школу и сказав, что она заболела. Соврала под воздействием моего энтузиазма и очень по этому поводу переживала. Пели птицы, она счастливо лежала в моих объятиях, и я тихо думал, поглаживая ее большие, спокойные шведские груди, что вот и у меня, усталого путника, есть настоящая – крупная, сильная и преданная – подруга, а не неврастеническое парижское или нью-йоркское существо. «Ну ничего, что кое-где ее нельзя ебать», – думал я совсем не цинично, а просто смиряя себя и свою развратившуюся в долгих странствиях натуру. В конце концов, я хотел от нее, чтобы она стала моей подругой, а не любовницей. Джули робко сообщила мне, что она всегда мечтала не спать с мужчиной всю ночь, но что это ее первая целая ночь без сна. И еще она, стесняясь, добавила, что со мною она впервые почувствовала себя не девочкой, не матерью (матерью она была алкоголику), но женщиной… Воодушевившись похвалой, я подарил ей еще и наверняка запомнившийся ей день в постели.
   И мы стали жить.
   Нет, я не «соблазнял» ее, как ей теперь, очевидно, кажется, все мои профессиональные замечания совсем не смешивались с определенным удовольствием, которое я от нее получал. И не имею в виду сексуальное удовольствие, нет. Увы, уже через две недели мое сексуальное удовольствие превратилось в обязанность, которую я не очень охотно, но выполнял с помощью купленной у ее знакомого (она сама отвезла меня на автомобиле) – старого, длинноволосого хиппи – бессемянной, невероятно крепкой марихуаны. Джули, оказалось, никогда в жизни не пробовала марихуаны! Если бы я не знал Джули, я бы не поверил, что калифорнийская девушка ни разу в жизни не коснулась губами джойнта. Ради меня она касалась теперь каждый вечер и один раз утром призналась, что прошлой ночью ей показалось, что я хочу ее укусить. Ради меня она пошла и на другую жертву, не знаю, что сказала ей Библия, разрешила ли, но еженочно она теперь подолгу сосала мой член.
   Говоря об удовольствии, я имею в виду остальное: то, что мы всякий день после ее работы бегали у красивейшего летнего океана, то, что она иногда надевала на ноги ужасные черные ботиночки, зашнуровывающиеся на дюжину крючков, с белыми носочками и длиннющую, до полу, юбку и порой заплетала свои длинные и густые волосы в толстую косу. И читала Библию перед сном и совокуплениями. Подобное поведение было новым для меня и забавным и нисколько меня не раздражало. «Китч», так сказать.
   Раз в неделю мы с Джули дружно отправлялись на ее голубеньком автомобильчике в супермаркет за покупками и загружали автомобильчик батареями пива, галлонами вина и паундами разнообразного мяса. Десятками паундов! Она прекрасно готовила и любила это!
   Разумеется, в сравнении с ее буйным эксом, алкоголиком – он даже бил ее в последние месяцы, – мое жизнерадостное пьянство ей даже нравилось. Джули быстро привыкла, что без бутылки вина я не сажусь за стол и что это весело, а не плохо.
   Через две недели, одновременно с переходом на бессемянное марихуанное искусственное возбуждение, я понял и то, что без работы я тут охуею. Калифорнийский городок хорош, спору нет, но делать мне в часы, в которые Джули находилась в школе, было совершенно нечего. Лежать у океана целый день, поджариваться на солнце мне сделалось лень. Тинейджеры-девочки, которых я пытался подклеить на местном маленьком пляже, меня боязливо избегали. Шкура моя к тому времени все равно была цвета древесной коры, потому я решил работать и начал перепечатывать набело свой новый роман, написанный в Париже осенью. Первый вариант запасливый писатель привез с собой…
   Около восьми утра моя аккуратная подружка садилась в голубенький автомобильчик, а я, улыбчивый и загорелый, в просторных полотняных брюках и тишотке, коротко остриженный Джули – она стригла меня с большим искусством каждую неделю, – махал ей рукою с балкона. Она разворачивалась под окнами и устремлялась в соседний городок учительствовать. Я, послушав последние известия и выругав несколько раз Рейгана и его бравых поджигателей войны, всех этих рослых военных рябят – Хэйгов и Вайнбергеров, садился за машинку.
   В двенадцать часов подружка моя являлась домой. Еще от двери улыбаясь своему нежданно свалившемуся на ее голову писателю, подходила его поцеловать, повязывала фартук и уже минут через пятнадцать подавала мне и себе какой-нибудь замысловатый, изобретенный ею ленч, смесь шведской и мексиканской кухонь… Счастливо поглядывая друг на друга, мы обменивались впечатлениями о нашей работе, она сообщала мне, что случилось в школе, я сообщал ей, сколько страниц я переписал и какие новые детали ввел в книгу или убрал старые. Первое время мы даже успевали поебаться в ленч, перерыв продолжался у нее часа два, позже я искоренил неудобный обычай. Из открытой круглые сутки балконной двери несло прекрасной, здоровой калифорнийской зеленью, океаном, маем, потом июнем и июлем… Идиллия.
   В час тридцать Джули опять отправлялась учительствовать, упаковывала себя в автомобильчик, а я, взяв с собой пару яблок, книгу и неизменную дешевую вулвортскую тетрадь, служившую мне дневником, шел, минуя тихие мотели, полные стариков и старушек, и, пройдя мимо кладбища и его желтого бульдозерика, мимо гольфовых лужаек, где седые леди и джентльмены примеривались своими клюшками к шару, мимо военно-морского рекрутского центра с цокающим на ветру американским флагом, выходил к берегу океана, скалистому и дикому, и укладывался в двух шагах от воды на свою тишотку с надписью «US Army» и Джули принадлежащие рваные синие джинсы, которые я у нее реквизировал. Соленый, густо-синий океан, солнце… Таких каникул у меня не было с лета 1974 года, когда я жил на Кавказе и в Крыму. Одев сникерс, когда мне наскучивало читать и загорать, я бродил по камням, стараясь выкурить крабов с розовыми клешнями из их расселин, а когда выкуривал, то, ей-Богу, не знал, что с ними делать, и отпускал. Когда у меня бывало плохое настроение, я калечил и убивал этих безобидных обитателей моря и потом ничуть не жалел об этом.
   Однажды мне пришлось пройти по песчаному заливчику, в котором я обнаружил сотни обглоданных и полуобглоданных трупов большой макрели. Среди них пресыщенно бродили вонючие грязные чайки и время от времени отщипывали лучшие куски. К макрельным кишкам и требухе они даже не прикладывались. Все было тихо в природе, и никого макрельное побоище не обижало в океане, как человеческие побоища обижают человеков. Правда и то, что чайки не убивали друг друга, а мирно пожирали макрель, которую, очевидно, одним махом убил океан, выбросив незадачливое заблудившееся стадо-отряд через камни на этот вонючий пляжик-кладбище.
   Иной раз у дороги, узкой, но тем не менее двухсторонней, появлялся один или несколько автомобилей, и растрескавшиеся совсем старухи и старики или седые, но крепкие американские пенсионеры стояли, вглядываясь в холодный всегда Великий Океан, пытаясь, может быть, что-то понять, чего они не успели понять за всю их жизнь. Их внуки и правнуки, раздавливая разноцветными кроссовками завезенное из Африки жирное и упрямое растение айс-плант[7], бегали здесь же, демонстрируя энергию новой жизни, обещающей быть такой же бессмысленной. Или же парочка мексиканских любовников, выехавшая на медовый месяц или медовую неделю из Лос-Анджелеса, сидела, прижавшись друг к другу, слушая транзистор.
   Было хорошо. Но на этом солнце и свете, и в этих скалах, и водах, и отелях, и провинциальных южных ресторанах нужно было действовать, а я не мог. Действовать. Вне сомнения, городок был бы прекрасной сценической площадкой для хорошей гражданской войны, для расстрелов на берегу океана, для влюбленности в женщину необыкновенно красивую, злую и кровожадную. Для передвижений отрядов, встречи каких-то последних кораблей в тумане, для всего того, что составляет середину жизни или конец жизни нормально развивающего революционного писателя-романтика. А этого не было. Не было даже романа с тинейджер-девочкой, недозволенной ебли с невыросшим человеком женского пола. Была дозволенная жизненная идиллия с женщиной вполне в пределах половой зрелости – 26, но если бы хотя бы нам мешали, а нам никто не мешал.
   От океана домой я приносил на тишотке и джинсах вечность, я приносил расплавленную вечность в карманах, грустную вечность, осевшую на совсем не вечном, но временном до ужаса существе. Всасываясь в меня, вечность сообщала мне беспокойство. Каждый день, возвращаясь от океана с новым запасом беспокойства, я усиленно успокаивал себя тем, что моя зимняя мечта сбылась, что я живу с очень «хорошей» девушкой вместе, и уговаривал себя, что я счастлив.
   Мы были чистые, загорелые и здоровые существа с моей шведкой. Джули мылась в душе щеткой – большой и жесткой. Я, смеясь, замечал ей, что щеткой обычно моют лошадей… Джули смущалась, но упорно и на следующий день мылась щеткой. После душа, повязав голову белым полотенцем, моя женщина, крупная и красивая, с длинными большими ногами стояла у зеркала и сушила электросушилкой свою пизду и волосы вокруг «против микробов». Мы стирались и мылись так часто, что, пожалуй, мне не удавалось одеть тишотку больше одного раза, как Джули уже бросала ее в кучу грязного белья.
   Я мечтал о запахе пота, но единственным запрещенным запахом, который мне удалось протащить в наш лютеранский храм, был запах марихуаны. Мы обедали у открытого настежь большого океана в ливинг-рум, у нас у каждого была салфетка, наша пища отличалась сложным разнообразием и очень вкусно пахла. На фотографиях июня и июля у меня толстая рожа зазнавшегося мужика, властно прижимающего к груди спелый аленький цветочек – Джули.
   В субботы и воскресенья мы с энтузиазмом отправлялись с нашими приятелями – спортивным писателем и его спортивной женой – или в горы, купаться в горной реке, там даже водились в чистой воде форели, а вдоль тропинок краснела дикая клубника, или же мы отправлялись в другие удивительные места – заповедники, бухты и озера, где на природе пожирали еду и пили галлонами калифорнийское вино.
   Счастье сидело со мной за одним столом каждый день, оно шуршало платьями мимо, готовило ароматные лепешки и кофе, заглядывало мне в глаза, водило голубой автомобильчик с искусством родившейся за рулем американской девочки, ночью счастье, покрыв меня всего волосами, долго и нудно сосало мой член, счастье спало с беззвучием, непонятным для такой крупной девушки…
   Я и она обещали быть красивой парой, украшением любого парти, или пикника, или даже университетского калифорнийского общества – русский «таф»-писатель[8] и его американская жена. У каждого свои достоинства. Она – простовата, но здорова и крепка морально и физически, преисполнена так нужного в жизни здравого смысла. Он, хотя и зол, и декадент, но талантлив. Подпорчен в столицах мира, но сердцевина не гнилая – здоровая. Его злость уравновешивается ею – ее верностью и добродетелями. Хорошая «олд-фэшен» – старомодная девушка Джули, такую нелегко найти в наше время. Может быть, у нас родились бы и русско-шведские дети, белокурые или русые ребята и девочки, пять или шесть единиц, ее груди могли вскормить и десяток…
   Закат наших отношений начался с того, что однажды я отправился с нею на масонский пикник. Там, среди нескольких сотен простых баб и мужиков, под оркестр и дымное благоухание поджариваемых стэйков, под бесконечное пиво из цистерны, и опять солнце, безжалостное калифорнийское солнце сверху, тонны солнца, я вдруг почувствовал себя всерьез принадлежащим к человеческому обществу, к американским дядькам и теткам и тинейджерам… Я даже танцевал с Джули, она – напялив чью-то масонскую кепку на глаза и робко хохоча, словно боясь, что я не одобрю этого ее смеха.
   Тут-то я и понял, что я сволочь. Ебаная сволочь. Неисправимый сукин сын, раз она так робко хохочет. И что никакие озарения любви, настоящей, как мне казалось, посещавшие меня, когда мы сидели с ней в каком-нибудь ресторанчике («Жирный кот», скажем) и я действительно любил ее, сидящую напротив, рассказывающую мне о своем детстве, – не изменят уже моей сложившейся предательской натуры, моей психологии моряка, у которого женщина в каждом порту. Никакие озарения меня не оправдывают и не оправдают. Мгновенные вспышки любви. Она хотела постоянного огня.
   После пикника, уже дома, выпив со мною виски и еще виски, напившись, она устроила мне тихий скандал. Она ничего не назвала точно, но она хотела знать, что с нами будет. Она даже весьма непрозрачно намекнула на то, что я ее использую, провожу лето с женщиной, которую осенью брошу, что мне удобно здесь переписывать мою книгу, но, переписав ее, я исчезну.
   Джули была далека от истины и в то же время близка к ней. Она сказала, пьяно кривясь: «Я знаю, Эдвард, ты любишь блядей, я не в твоем вкусе». Я не спросил ее, в ее ли я вкусе, очевидно, подразумевалось, что в ее. Она не знала, что я также незащищен в этом мире, как и она. Я приехал честно найти себе «хорошую» женщину, я устал от постоянной смены интернациональных неврастеничек разного возраста в моей постели, устал от разбитых еще до встречи со мной жизней и хотел Джули. Вот. Джули была со мной, еще одно доказательство моей ебаной ненужной мне силы, захотел – нашел, взял, но вдруг к середине июля я открыл, что хорошая девушка мне не нужна.
   О Боже, я открывал это не раз, но всякий раз опять забывал о провале своей мечты. Я открывал уже это в Лондоне, в маленькой квартирке английской актрисы, в Нью-Йорке – в лофте смуглой бразильской дамы… о, я открывал это столько раз, но, увы, охотно забывал.
   Я не сказал бы, что моя игра с Джули была нечестной. Просто у меня были свои правила игры, у нее – свои. Исходя из моих, я был честен. Мои правила говорили мне, что двое могут встретиться на день, на два, на месяц, и это тоже счастье, удовольствие, радость… Лучше месяц, чем ничего, лучше сегодня, чем никогда… Жить же с Джули всю жизнь или даже год мне будет скучно – я это понял. Но сказать я ей этого не мог. Я бы хотел, но не мог. Она не поняла бы. Поэтому она была виновата, что я стал ей врать.
   Мне всегда необходимо новое, новое, новое… Я питаюсь новым. К тому же (и это очень важно!), сексуально мой идеал – девочка, раньше подружка, теперь – дочь (с чуть гомосексуальным, безгрудым уклоном), в крайнем случае – младшая сестра. Не мать, не покровительница, нет, не чудовище – мать древнешумерского эпоса, не богиня Деметра – андрогин!
   А Джули через некоторое количество лет превратилась бы в древнешумерскую мать…
   И потому сейчас я сижу в холодном парижском апартменте один, и только что звонила женщина 35 лет с абсолютно разбитой жизнью и сообщила мне, что вчера я очень ранил ее, что я эгоист и зловещая личность. «Извини, – сказал я, – извини».
   А книгу я тогда переписал всю – подлец – и, переписав, улетел в Лос-Анджелес, придумав для этого очень важную причину.
   Мне грустно, ибо я люблю Джули и люблю всех. И я опять охотно поехал бы в тот городок в Калифорнии, и жил бы там неделю или две, и спал, обнимая мою Джули, и, пойдя в тот же самый ресторан, после шампанского танцевал бы с ней у ночного океана. «Почему нельзя?» – думаю я горько. Мы все равно умрем, а перед маленьким желтым бульдозером все мы ни в чем не виноваты.



Press-clips


   Самое интересное в жизни заграждено от нас законом.
   На стенах моей студии висят многочисленные вырезки из газет, мне в свое время понравившиеся.
   Бруклинский, 57 лет человек, по профессии – специалист по установкам кондиционирования воздуха, изнасиловал шестилетнюю девочку, соблазнив ее бутылкой соды. Что может быть прекраснее сексуального общения с нежным существом, ну, может быть, не шести лет, но десяти или двенадцати? Взамен жизнь представляет нам массу возможностей вступать в сексуальные отношения с двадцатипяти– и тридцатилетними монстрами, с плечами богатырей и каменными жопами, с сосцами до полу, с темным пушком на верхней губе, крепко воняющими течкой, обильно поросшими полусбритой шерстью там и тут. Фу, какая гадость! Бруклинский мужик заплатил за свой безукоризненный вкус двадцатью пятью годами лишения свободы. Государство хотело бы, чтобы он ебал соответствующую ему по возрасту бабушку пятидесяти лет, а он храбро нашел в себе силы выбрать то, что ему нравится.