«на земле Сербии похоронены французские солдаты. Французский народ не должен думать, что ему будет другом немецкий народ больше, чем сербский. Немец был всегда наш общий враг. Нельзя знать, сколько гитлеров живет сейчас в Хорватии и в Германии. Мы знаем одного — Геншер».
   Аркан утверждает, что Венгрия помогает Хорватии, обучая на своей территории хорватских солдат. В лагерях, где размещались раньше советские войска! Он говорит, что на территории Славонии сбиты восемь венгерских самолетов без Опознавательных знаков.
   Рядом с командирами сидит за столом девушка. На мой вопрос: «Кто она?» — оба отвечают: «Доброволка». Доброволка — красивая девушка. Всего в отряде Аркана — десять девушек.
   Мы выходим. Во дворе идут учения, добровольцы бегут, тяжело дыша, в полной боевой выкладке. «Еще десять метров, серб!» — кричит массивный сержант. Бадза называет добровольцев «коммандос». Наш фотограф долго снимает нас, Аркан и я продолжаем разговор по-английски. На холоде и ветру он куда более резко отзывается о Франции:
   «Французы зависят от немецкой мощи. Потому они забыли наши жертвы в двух мировых войнах… Курвы! Нам больно. Не больно, что немец и венгр — наши всегдашние враги — поддерживают Хорватию. Но за позицию Франции — больно…»
   Лохматая овчарка на цепи вдруг начинает лаять на фотографа. «Не любит гражданских», — бросает Аркан. Прощаемся как старые друзья.
   Об Аркане и его прошлом говорят. Больше отрицательные вещи. Настоящая его фамилия Разнатович, и он, владелец ресторана (или ресторанов), был долгое время председателем клуба болельщиков футбольной команды «Красная Звезда». Говорят, что он якобы был и мафиози. «Для войны не годятся чистые ангелы», — думаю я, когда мы идем мимо захваченных у хорватов танков к машине. «Кем бы он ни был, сегодня он на фронте, а где чистые ангелы? Далеко за Дунаем, в Белграде, в безопасности. Страна в войне. В войну такие, как Аркан (он лично убил 22 врага, нехотя ответил он на мой вопрос), Бадза или капитан Драган (еврей из ниоткуда, возглавивший, обучивший и создавший территориальное ополчение в городе Книн, в Крайне), — герои. И это не сербы развязали войну. Это не сербы рвались в истерике к национальной независимости, попирая независимость других народов, но генерал и экс-коммунист Туджман и его соплеменники. Сербы вынуждены были сделаться националистами, они вынуждены защитить себя и своих соплеменников за Дунаем. Защитить от государства с опасными традициями, от Хорватии с шахматным полем на национальном знамени…» Представляю себе, если бы Германия решила поместить на свое знамя свастику. Как реагировали бы соседи, Польша и Франция?
   Едем в Борово Село… Развалины. Железнодорожные вагоны сорваны с мест и изуродованы, металл искорежен и пробит сотнями осколков. Как и в Вуковаре, здесь нет птиц… Пыль. Оборванные телефонные провода. Разоренные, истоптанные черные поля так и не собранной никем кукурузы. Половина столбов электролинии вдоль дороги перебита надвое осколками снарядов. Все проезжающие в автомобилях, на тракторах, на велосипедах — с оружием. У всех красная повязка на рукаве или на плече — чтобы отличить своих. Иначе отличить нельзя, язык у сербов и хорватов — один и тот же, форма у всех — югославской армии.
   На радио в Борово Село мне предлагают выступить — сказать несколько слов. Я говорю, что сейчас, когда французские интеллектуалы — Жан д'Ормессон, Анри Глюксманн, Ален Финкелькрот — поддерживают хорватскую сторону, я счел нужным поддержать сербский народ. Братский русскому и по крови, и по религии… На радио работают одни женщины, мужчины на фронте. Электричество есть только в двух домах — производится электрическим генератором, он стучит перед домом. Воду включили только несколько дней назад. Женщины поят нас водкой и кофе.
   На том же этаже, что и радио, но в другом крыле здания, на каменных ступенях лестницы, сидят солдаты и едят из котелков обильно испаряющийся суп. Бидоны с супом стоят на площадке лестницы. Солдаты усталые и замерзшие. Война — грязное дело. Но кому-то его делать нужно.
   У обочины дороги подбираю ключ. Взрывной волной его отбросило далеко от дома. Самого дома нет. Одна стена уцелела. Надолго застреваем в потоке военных автомобилей. Солдаты… солдаты… солдаты…
 
   Через несколько дней я ужинал с сербским писателем моего возраста в ресторане писательского союза. Я рассказал ему вкратце о том, что видел в Вуковаре и в Славонии, и резюмировал сказанное заключением, что все это: и замученные жертвы, и выжженные руины, и небо без птиц — есть 1941-й, а не 1991 год. Я не останавливался на деталях, предполагая, что он, серб, знает все это лучше меня, иностранца. «А где вы ночевали в Вуковаре, в каком отеле?» — спросил меня вдруг мой собеседник. И по этому чудовищно невинному вопросу я понял, что для него войны не существует. Забыв о Вуковаре, он стал восторженно рассказывать мне о своем пребывании в Соединенных Штатах Америки в 70-е годы.

Комментарий к репортажу

   Югославский репортаж написан в два приема, за два утра. Первая часть — в белградском отеле «Топлис» (тотчас опубликована в «Борбе»), вторая — в отеле «Черная Гора» в Титовграде. Почему-то у меня оказалось в обрез бумаги (времени у меня тоже не было), репортаж написан с ходу и без поправок. В него потому не попали некоторые детали. На них-то я и хочу остановиться. На знаках войны прежде всего.
   Когда я был первый раз в Югославии, в октябре 1989 года, войной и не пахло. Очень может быть, что, иностранец, приглашенный на литературную встречу, я не заметил тайных знаков войны? (Инфляцию, скажем, было трудно не заметить. В холле отеля «Славия» мне тогда выдали в конверте ТРИ МИЛЛИОНА динаров на карманные расходы.) Однако и нормальные себе югославы (не профессиональные то есть политики) тоже говорили мне, что нет, в 1989 году никто еще не мог предсказать войну и что они, аборигены, нет, не заметили тайных знаков. Были ли знаки вообще? Должно быть, были, но хорваты и сербы, профессионалы-политики, схватывались еще лишь словесно в залах конференций и на страницах газет. Была тогда великолепная погожая осень в Югославии, и помню черные, золотом шитые рясы священников под багряными, желтыми и зелеными деревьями старого белградского кладбища, когда отпевали покойного писателя Данилу Киша. (Мир его праху…) Получается, что война исподволь тлела тогда под человеческими отношениями, чтобы при удобных условиях вдруг взметнуться огромным пламенем под ногами народов. Война уже существовала, и ей только нужно было время, чтобы выбраться из залов конференций и со страниц газет в поля, города, горы и долины-Сувениры войны на Балканах… Я гляжу на листок плохой желтой бумаги (он уместился у меня на ладони) с уважением и нежностью. Военный пропуск — «ДОЗВОЛА» — разрешение на временное пребывание «у зони борбених действа», выданное ЭДВАРД САВЕНКО «со двумя членами экипажа». Номер нашего автомобиля: БГ 167–170. Сказано, что «оружия нема» и что «имеет разрешение на сниманье». На обороте по-военному коротко, всего три строчки: «Члены экипажа: Предраг Маркович, Матью Кокович…» Подразумевалось, что я — командир отряда. А эти ребята — со мной. Тогда как Кокович уже бывал на этой войне, а я ехал в войну впервые.
   А оружие они нам дали. Вместе с солдатом. В пресс-центре, в заснеженном Шиде, тот скуластый капитан распорядился. То ли из уважения ко мне лично, то ли к белградской газете «Борба», которую я представлял. Обыкновенно они журналистам охраны не дают. В хаки-плаще без погон, пилотку он сунул в карман, Зарко Михич выглядел бы совсем гражданским лицом, если бы не черный спокойный автомат на брезентовом ремне…
   В припорошенных снегом руинах Вуковара, на главной площади города, пока Кокович снимал страшные безлюдные пейзажи и мы разминали ноги, Маркович успел сообщить нашему солдатику, что я пусть и САВЕНКО в «ДОЗВОЛЕ», но и Лимонов. И тут неожиданно солдатик наш сообщил обрадовано, что читал мои «необычные» (так он сказал) статьи в «Борбе» и удивлен, что судьба столкнула нас, он хочет пожать мне руку. Что он искал мои книги в магазинах, но не нашел. Так что, подобно поэту Гумилеву, имею теперь право с гордостью написать: «Солдат с автоматом, данный мне для охраны, подошел пожать мне руку, поблагодарить за мои статьи». За мою литературную жизнь ко мне подходили многие тысячи литературных поклонников, но тем, что меня отметил сербский парень с автоматом («томпсон», кстати сказать, был у него автомат, «Калашниковы» — у хорватов, вот ведь извращение какое!), там, в заледенелых руинах разрушенного города на Балканах, горжусь особенной гордостью. (Впоследствии, в марте 1992 года, в Москве, генерал-полковник Макашов, прохаживаясь со мной в холле гостиницы «Москва», сообщил мне, что, будучи командующим Приуральского военного округа, имел ограниченное количество времени на чтение, но все же прочел многие мои статьи, и я опять вспомнил стихотворение Гумилева «Мои Читатели» и почувствовал справедливую гордость… Ничего общего моя гордость с тщеславием не имеет, лишь законная гордость за хорошо выполненную работу.)
   У каждого сильного эпизода жизни есть своя мелодия. Там, в декабре, на Балканах звучала своя, балканская, военная… По приезде в Белград я попытался, не умея музыкально, нотами, записать ее стихами. Вот что получилось, такой себе фрагмент, как бы подойдя к пианино, клавиши трогает неумелый музыкант:
 
……Однажды…
……в войне на Балканах
……в ледяном декабре…
……Однажды за Дунаем-рекою,
……за мостом «двадцать пятого мая»
……там, где гаубицы и мешки с песком…
……Неизвестным солдатом двадцатого века был и я никому не знаком…
 
   Там, в войне, среди людей с красными руками и обветренными лицами (декабрь 1991 года был необыкновенно холоден, до —10 °C, и это в стране, граничащей с Грецией!), среди полинялых армейских курток, шинелей и плащей и мой затасканный бушлат был уместен, сливался с ними. Я был одним из них, и мне было хорошо и тепло принадлежать, пусть на короткое время, к людям войны. А 25 мая — это день рождения Тито, мост назван в его честь… Дунай — граница между войной и миром, и мост «25 Мая» — главнейшая артерия, связывающая Войну и людей войны с Миром и его людьми. Мост охраняется танками, артиллерийскими орудиями, подъезды к нему закрыты множеством шлагбаумов с усталыми солдатами во всевозможных формах. Во всю длину моста разбросаны мешки с песком… Почему «неизвестным солдатом» и «никому не знаком»? Здесь — явное желание быть рядовым солдатом войны, принадлежать к братству войны. Быть рядовым, без привилегий и скидок. Не журналистом.
   Утверждают, что война — грязное дело. Да, солдат не может принимать душ дважды в день, как это делают непахнущие, стерильные жители западноевропейских столиц. Еда грубая, простая, в условиях, далеких от комфорта. В Вуковаре под постоянный глухой бит взрываемых мин ревели мощные панцирные военные бульдозеры, и группы солдат атаковали руины или грелись у костров. Руки сбитые и опухшие, в мозолях и ссадинах, темная кайма под ногтями. Война — дело грязное, и невыносим запах войны… Со стороны оцепленного проволокой Центра опознания трупов, едва мы вышли из нашего БГ 167–170, нас облило сладким, сальным запахом трупов. Несмотря на крепкую минусовую температуру и намеренно сжигаемую в кострах солярку — трупный запах побеждал… Война — дело нервное. Доктор Зоран Станкович и его ассистент, на руках обоих резиновые белые перчатки, переворачивают гнилой труп старухи, дабы я мог его лучше рассмотреть… Трупы, все ярко окрашенные и неприличные, всегда неприличные. Сексуальные органы мужчин, как жалкие, разорвавшиеся оболочки воздушных шаров, прилипли к паху. Война — занятие страшное, похабное, стыдное. За два часа в Центре опознания трупов можно больше понять о человеке, чем за десятилетия мирной жизни… ВОЙ… НА. Солдаты в парамедицинских халатах поверх форменных хаки-бушлатов сгружают с прицепа трактора мешки с останками. Рослый лысый доктор в ярко-оранжевом комбинезоне, словно космонавт, содрав с рук перчатки, моет руки под ледяной струей из грузовика-цистерны. Группа солдат, покончив с трупами, движется к бараку-офису согреться у железной печки… и хохочут вдруг чему-то солдаты. И это нормально. Война безумна. На войне человек немедленно становится безумным. На войне все безумны. Огромная масса нормально безумных мужчин в холоде, в грязи, среди трупов, залпов, развалин в огне… сталкивается с враждебной массой мужчин. Одна толпа безумцев противостоит другой толпе… Еще, следует сказать об этом громко, в голос, — множество молодых людей наслаждаются войной. Когда испуганному жителю Европы показывают жертв войны: трупы, детей, женщин, беженцев, раненых — это лишь одна сторона медали. Война бы тотчас остановилась, если бы она, страшная как она есть, не была и УДОВОЛЬСТВИЕМ. Признавая войну безумной, я не против войны, я — ЗА ВОЙНУ. Современный мертвый мир, когда большинство инстинктов человека не имеют выхода, так же безумен, как война. Клаузевиц, как известно, утверждал, что «война — это продолжение политики другими средствами». Сказано красиво, но ошибочно. Война — это внезапный переход к иной логике, к логике физического насилия. В отношениях между отдельными людьми, группами людей, нациями и государствами возникают моменты, когда уже только насилие способно решить конфликт.
   Война — последнее средство решения конфликта. (Ядерная война есть уже не война, но злобное волшебство, привлечение других сил, сил «потустороннего» мира атомов, оно сродни травлению крыс ядами или сжиганию насекомых специальными лампами.)
   Потому я за войну. Вовремя начатая война сберегает жизни. Армяне и азербайджанцы ведут сегодня войну в Карабахе потому, что трусливый господин Горбачев отказался несколько лет тому назад употребить там же лимитированное насилие, поставить предел национальным страстям. Государство Россия не вступается за своих русских братьев в Приднестровье, на Кавказе и в Крыму сегодня. Завтра оно вынуждено будет вести БОЛЬШУЮ ВОЙНУ против нескольких противников. Война обыкновенно есть сведение общего счета обид народов, собравшихся за долгие годы: плата за трусость или наглость, за малодушие, глупость и слабость — общий счет, предъявляемый обеими враждующими сторонами друг другу.
   Война вовсе не бессмысленна. Она устанавливает результат испытания силой — и (если в войну не вмешиваются извне) торжествует сильнейший. До Нового Конфликта. В 1945 году сильнейшими оказались СССР и США — мир прожил 40 лет под режимом Ялты, и сейчас из неспокойной эпохи мы видим, какая это была спокойная и счастливая эпоха.
   Того, кто побывал на войне, тянет туда, ибо мирные люди после военных кажутся замедленными, суетными и глупыми, а мир — скучным состоянием. Мир так же безумен, как и война… Как мужчина и женщина, эти два состояния хотели были слиться, но не умеют…
   Тех, кого встретил на войне, не забываешь никогда. Открыв «Ле Монд» за 9 апреля, прочел я вдруг:
   «В Зворнике, на востоке, у сербской границы артиллерийская битва между сербами и мусульманами продолжалась и во вторник. И сербские добровольцы, прибывшие из Сербии под командованием РАЗНАТОВИЧА-АРКАНА, вынудили мусульман сложить оружие».
   Признаюсь, слезы выкатились у меня из глаз. Жив, значит, браток Аркан, да еще как! Жив и воюет. Нашел я фотографию, где мы стоим с ним вместе во дворе его штаба, гляжу на нас со светлой тоскою, и так мне хочется на войну, туда, на Балканы… к войне…
 
…Однажды…
…в войне на Балканах
…далеко на Балканах
…в ледяном декабре.
 

Битва на Тверской

   23 февраля 1992 года. Москва. Восемь утра. Пью, разведя таблетку в чашке кипятка, французский бульон. Радио «Маяк» говорит, что манифестация на Манежной запрещена, но разрешены манифестации на площади Маяковского и в Парке Горького. Это я все знаю. Принимаю ванну. Надеваю чистое белье. Вдруг арестуют, чтобы выглядеть, как чистоплотный самурай.
   Смешная забота?
   Девять утра. Холодно. Шагаю по улице Герцена, намереваясь бульваром выйти на Пушкинскую площадь и подняться по Тверской к площади Маяковского. В 9:45 у меня там встреча с Алкснисом. Мы уже хорошо знакомы, он побывал у меня, проговорили целый вечер. Я хочу выступить перед моим народом. Организаторы митинга согласны дать мне слово. «Подходите к памятнику в 9:45, Эдуард, я проведу вас на трибуну. Позднее будет сложно пробиться через людей. Оденьтесь потеплее, — позаботился обо мне полковник накануне вечером по телефону. — 15 тысяч милиционеров мобилизовано и 450 автобусов и самосвалов», — добавил он с энтузиазмом. В 11 часов у меня еще встреча. С людьми Жириновского. Пресс-атташе Жириновского Андрей Архипов вызвался принести мне шубу. 25-го мне лететь в Сибирь.
   Поравнявшись с церковью, где венчался Пушкин (бело-зеленая, она растаивает в белесом небе и в снегу), вижу впереди обещанные самосвалы. Улица Герцена перегорожена вдали грубыми стальными машинами. Подхожу ближе. Самосвалы еще грязные от работы, которую они вчера выполняли: засохшие корки глины и цемента покрывают их. Рядом топчутся милиционеры и омоновцы в касках. Милицейские патрули останавливают машины, приказывают свернуть в боковые улицы. Власти приготовились к встрече с демонстрацией оппозиции. Выругиваюсь. Однако я никогда не отказывал противнику в праве на столкновение с нами. Сворачиваю на бульвар.
   Я утеплился по совету полковника. По примеру советских надел под джинсы тренировочные спортивные брюки, но холодно. Бушлатик мой потемкинский, пусть и в два слоя сукна, все же «на рыбьем меху». Бульвар пустынен — воскресенье. Обыватель спит еще, в то время как тревога воцарилась на улицах. Обыватель всегда спит. От лени и страха. (Порой он просыпается уже при новом режиме.) Тревога в немногочисленных, целеустремленных, слишком энергичных для воскресного утра прохожих, в отсутствии автомобилей (им закрыт доступ к центру), тревога во мне, внутри. Чем закончится мой день и где? В камере предварительного заключения? В госпитале? Я имею опыт западных демонстраций. После одной из них я приземлился в госпитале с разбитым черепом…
   На площади Пушкина тревоги еще больше. Во всю длину улицы, посередине ее, группы людей целеустремленно шагают в сторону площади Маяковского. В руках цветы, венки, знамена, еще не развернутые. Доступ в нижнюю часть Тверской (в направлении Манежной) закрыт самосвалами и многими шеренгами милиционеров. У «Макдональдса» уже раскладывают свой товар на ящиках (бутылки алкоголя и пива, импортные сигареты) молодые спекулянты. Они не боятся демонстрации? Они жадны и не хотят отказаться от прибыли дня? Они слабоумны?
   Площадь Маяковского оказалась оккупированной нашими врагами. Оцеплена по всему периметру стальными заграждениями и невиданным количеством милицейского мяса в шинелях и тулупах. Итак, разрешенный митинг все же запрещен. Недосягаемый, возвышается памятник Маяковскому, где у меня встреча. Никакой трибуны и, разумеется, нет полковника Алксниса. Вокруг памятника с пару десятков автомобилей. Милиции, связи, разведки? (Ибо на всех антенны.) Выше памятника Тверская солидно перегорожена самосвалами. От здания ресторана «София» вкось стальные грязные МАЗы и КамАЗы — стеной. В двери метро «Маяковская» изнутри все настойчивее стучатся пассажиры, оказавшиеся узниками. Отовсюду подходят люди. Увидев, что площадь оцеплена, радикализируются на глазах. Флаги появились и развеваются. Черно-желто-золотые — монархистов, андреевские, красные… Идет оживленная торговля газетами. Мощный человек в унтах ходит в толпе, на каждом его плече по сумке, и в обеих — увесистые транзисторы. «Вставай, страна огромная…»
   Неизвестный мне армейский подполковник с женой узнают меня. Читают мои статьи в «Советской России», видели по теле. Они возмущены тем, что площадь оккупировали, но не удивлены. Разговариваем с милицией. «Наше дело… служба. Приказали, вот мы тут и стоим. Нам что та власть гроши платила, что эта… Приказ выполняем», — объясняет один из них. «А прикажут стрелять в нас, будете стрелять?» (вопрос жены подполковника) — «Будем», — спокойно отвечает милиционер с лейтенантскими погонами. «Ну тогда и мы будем, — говорю я. — Вы что думаете, мы стрелять не умеем?» «Отлично умеем», — подтверждает подполковник. Лейтенант думает. Морщит лоб. «Вообще-то говоря, я не знаю, как я себя поведу, я никогда не был в такой ситуации». Двери метро так активно пытаются разбить изнутри, что бледные, перепуганные милиционеры (среди них — милиционер-дама) внутри метро вынуждены открыть одну дверь. Злые, люди выливаются из подземелья на площадь и, увидев ограждения, становятся еще злее.
   Шум со стороны отрезанной самосвалами части Тверской (за зданием «Софии» Тверская бежит к Белорусскому вокзалу) все мощнее. Решаю добраться туда. К тому же стало холодно ногам, несмотря на бараньего меха стельки, купленные у грека-сапожника в Париже. Иду, далеко обходя параллельной улицей. Там оказываются десятки тысяч людей. Между знамен и лозунгов протискиваюсь в первые ряды. Спинами к нам, взявшись за руки, самоохрана «Трудовой Москвы» отделяет нас от густой цепи милиционеров, прижатых к самосвалам. На самосвалах многие десятки фотографов и телеоператоров. Среди них множество японцев почему-то. Снимают нас. Обильные шумы: обрывки музыки (гармошка, транзисторы), сотни разговоров сразу, крики, взрывающиеся ближе и дальше. Вдруг, разделенное в три слога, выступает из общего фона: «ЕЛЬ/ЦИН/ИУДА! ЕЛЬ/ЦИН/ИУДА!» Толпа сливается в один организм: нас сплачивают ритмические звуки. «ИЗ/МЕНА! ИЗ/МЕНА! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! СОВЕТ/СКИЙ СОЮЗ!» Вначале мы кричим все это не очень слаженно, почти робко, но быстро собираемся в коллектив, издающий одни звуки. Через десяток минут упражнений выдыхаем уже грозно и мощно: «СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ! СОВЕТ/СКИЙ/ СОЮЗ!»
   Убедившись в своей коллективной силе, начинаем задевать врага. «Эй, милиция, сколько вам заплатили каждому за измену народу?», «Иуды!», «Лучше преступников бы ловили! Идите по домам, милиция!» Почти тотчас же внимание наше переключается на водителей самосвалов. Непонятно, по каким причинам (им некуда деться? боятся за судьбу машин?), но они все сидят в кабинах. «Паскуды!», «Предатели трудящихся!», «Им заплатили по тридцать сребреников каждому!», «По четыреста рублей!» — кричим мы. «Соберем им денег, граждане, пусть уезжают!», «Совести у хапуг нет!», «Вытащить их из кабины!», «Сфотографировать их и дать фотографии в «Сов. Россию» и в «День». Страна должна знать своих предателей!» (Последнее кричу я. Предложение не поддержано. Ввиду невозможности осуществить его сразу.) «Чего стоим, мужики? Нужно идти вперед!», «Нужно соединиться со своими!», «За самосвалами — наши!», «На Манежную!», «Даешь Манежную!», «Проведем митинг там!», «ДО/РО/ГУ! ДО/РО/ГУ! ДО/РО/ГУ!»
   Крики и реплики раздаются отовсюду, подают их разные люди, хотя возможно выделить наиболее активных. Тысячеголовый организм толпы волнуется и поддерживает себя в горячем состоянии, выкрикивая лозунги. Ловлю себя на том, что перестал быть «я» и стал частью «мы». Мы раскалились и готовы к действиям. Несколько смельчаков лезут на один из самосвалов с намерением вытащить из кабины водителя. Стучат в крышу кабины. Неизвестный нам человек с мегафоном встает на крыло самосвала и просит нас не поддаваться на провокации. «Соблюдайте спокойствие и не позволяйте втянуть вас в провокацию… Где Анпилов? Просьба Анпилову пройти в голову колонны (Анпилов — глава движения «Трудовая Москва». — Э.Л.). Передайте Анпилову: его вызывают в голову колонны… Желающие обратиться к демонстрантам могут получить мегафон». Мегафон переходит к человеку с красным лицом, и тот начинает читать стихи. Неумелые, но правильные.
   Ноги мои сковывает холод. Наша служба охраны, я стою за ними, судя по их репликам, не знает, что делать, и ждет приказа. Какого-нибудь. Ясно, что нужно что-то делать. Бесцельно стоять, замерзая? Парень рядом со мной, высокий, без шапки, бледное овальное лицо, убеждает, обращаясь ко всем и ни к кому в частности, что нужно штурмовать самосвалы. «Милиция стрелять не будет, да они и не вооружены! Они мобилизованы, против их воли, а против народа не выступят!» Я не уверен в милиции, но поддерживаю парня. «Нужно брать самосвалы! — кричу я. — Сами себя уважать не будем после. Кто же мы, если нам бросили «Нельзя!» — а мы покорно и смирились!». «Как собака, которой хозяин цыкнул: «На место!»» — подхватывает сзади человек, которого я не вижу…
   У стены «Софии» вдруг взрыв непривычной активности. Там раскачивают самосвал! Я немедленно двигаюсь туда, через толпу. (Почему? Невозможно ответить осмысленно. Инстинкт.) Качают. Удивительно, но, оказывается, десятки рук способны такую вот махину раскачивать. Шофер, заметно испугавшийся, чуть опускает стекло, что-то бормочет. Не слышно что. Довольный гул толпы. Самосвал урчит мотором. «Уходят! Уходят! Уходят!» Милиционеры (почему-то у здания «Софии» их не оказалось) куда позже меня осознали происходящее и пытаются прорваться на выручку к водителю. Поздно! Самосвал (я уже у его колес) медленно и неохотно сдает назад. Мы немедленно вливаемся в образовавшуюся между зданием и самосвалом щель. Ликующие, бормоча и крича каждый свое, но общее. Ворвавшись, мы обнаруживаем себя в западне. Там второй ряд машин. Мы мечемся в ловушке, ища выхода меж стальных стен, а сзади на нас наваливается вторая волна наших. Я ругаюсь матом. Без устали. «Суки! — кричу я. — Хотели народ остановить! Суки!»