— Давай уйдем отсюда, — прошептала женщина. И добавила громко, с агрессивностью: — Мне скучно! Они такие скучные!
   Писатель знал, что они скучные. Но он уже был лишен той стихийной агрессивности, имея которую в себе, вдруг вскакивают, выкрикивают: «Мне с вами скучно! Какие вы нудные!» и убегают.
   — Тс-сс! — попросил он. — Услышат. Ты хочешь спеть?
   — Им? Не хочу им петь!
   Ему казалось, что они слышат каждое слово, и ему было стыдно. В конце концов профессорша Мария, жившая тогда с черным любовником, не могла быть отнесена к категории «приличных» людей, заслуживающих эпатажа. И две серые мыши-компьютерщики пригласили писателя из благодарности за написанные им те же, любимые и ею, книги. «Нельзя быть такой экстремисткой!» — хотел он растолковать существу в белом комбинезоне, но забыл о своем намерении, так как от нее вдруг пахнуло на него совсем простыми пудрой и духами. Он заметался по коллекции запахов и вспомнил, что так пахла девушка-маляр из женского общежития, с которой он мальчишкой целовался в незапамятном году. Еще от Наташки пахнуло горячим молодым потом жизни, потом желания, потом тоски и страсти тела, тела, требующего куда больше ласки и внимания и измятия, чем он, существо, погруженное в процессы борьбы социально-иерархической и книжной, ему может дать. Миниатюрное отчаяние защемило вдруг дыхательные пути коротко остриженного супермена, ибо он внезапно «увидел» биопсихологический портрет своей новой подруги.
   «Ох и намучаюсь я с ней!» — подумал он с ужасом, но без протеста. Ибо он был все же храбрый и непокоренный писатель, бывший вор. Редкие человеческие экземпляры его всегда восхищали, и он понимал, какой редкий экземпляр ему достался.
   — Эй, спой им, пожалуйста… В конце концов они меня пригласили из хороших побуждений.
   — Ни хуя! — выругалась она вдруг. — Им скучно с самими собой, вот они и пригласили тебя, как клоуна, их развлекать!
   — Такая точка зрения тоже возможна, — согласился он. — Но спой, пожалуйста. Для меня, не для них. Пусть одну песню.
   Она стерла слезу и широко запела «Окрасился месяц багрянцем». Героиня песни, завлекшая бывшего любовника в открытое море перед бурей, была, и это всем стало понятно, Наташкой в белом комбинезоне.
   — Поедем к моим друзьям, — предложила она.
   Ей не хотелось возвращаться в квартиру с текущими кранами, ложиться на матрас и предаваться сексу, который не проникнет даже сквозь кожу, не согреет тела, но останется на поверхности тел.
   И ему хотелось оттянуть момент этого секса или, может быть, найти какое-то средство углубить несложную операцию взаимодействия двух половых органов — Наташкиного, подобного большой волосатой запятой, и его — восклицательный знак, основание которого упрятано в волосы.
   — Да, поедем!
   Она позвонила друзьям. Говоря с друзьями, она сразу же сделалась живой, очень объемной, голос ее зазвучал страстью, задразнился, получил завлекающую глубину. Может быть, у нее даже повысилась температура тела. Писатель, прислушиваясь к голосу от стола, куда он вернулся, дабы поддержать восторги компании по поводу певицы Наташи, вдруг понял, что там, на другом конце провода, есть парни в бугрящихся в паху джинсах или седые мужчины с тонкими руками и глазами факиров. Голос ее дразнился долго. Наконец она закончила разговор и вышла к столу.
   — Нам придется остаться у них ночевать. Доехать до них отсюда я еще смогу, но к моменту отъезда я уже буду наверняка слишком пьяная, чтобы вести машину. Ты же не можешь водить, — закончила она снисходительно.
   Вот так началась эта игра. «Ты же не можешь». Сладко было ей, наверное, упрекнуть кумира, автора чудесных измышлений в словах, которые звучат так интересно, в том, что он чего-то не может. Впоследствии изыскание дефектов в писателе станет любимейшим занятием Наташки. Уже в Париже, гордая, пьяная и гневная, с размазавшейся помадой на больших губах, она будет кричать ему:
   — Как мужчина ты никто! Ты ноль как мужчина! Поэт ты стопроцентный, а как мужчина ты ноль!
   И он будет насмешливо думать, наблюдая ее, гологрудую, в одних только красных трусиках, въехавших в попку: «А какая разница — правду она говорит, или нет. Основное, что она злится, и живет с ним, и сердится, и трясет грудью, и пылает ненавистью. Это и есть жизнь. И пока твоя загадка мужчины, который не воспринимает ее всерьез, не разгадана ею, она будет с тобой».
   Пройдя меж пальм во дворе и мимо бассейна, они поднялись туда, откуда пел Высоцкий. Их встретили хозяева дома: она — вульгарная полная блондинка, он — ее ебарь — человек, сбежавший с киносъемок советского фильма в Мексике. Здоровый, надутый, как клоп, водкой и жратвой, полупьяный, с каменными бицепсами, накачанными ежедневной строительной работой, с усами полицейского и бесформенным носом русского мужика. Стол: полная противоположность только что оставленному вегетарианскому — с активным преобладанием мяса. Даже их рыба, горой наваленная большими кусками на великанского размера блюде, оказалась похожей на мясо по вкусу и мышечной активности, сообщаемой телу после съедания куска такой рыбы. Гости: именно мужчины моложе писателя, именно того типа, который предсказывал себе писатель, прислушиваясь к дразнящемуся голосу Наташки. Один: темный, высокий, красивый, с черными и острыми усиками. Другой: мастер медленной ебли, блондин. Лысеющий, но еще имеющий чем прикрыть череп. Черты лица, подпухшие под влиянием чередования алкогольного огня с огнем сексуальным. («Кто из них был с ней?» — попытался определить писатель. И решил, что все. В таких компаниях, где много пьют, нравы вольные…) Женщины: Несколько. Вульгарные, разных форм, но с обязательным наличием пухлой размятости, распаренности, несдержанности тела.
   Писателя знают все русские. Его осторожно оглядели и посадили рядом с шутоватым мужичком-хозяином. Справа от него колыхались две дамы подряд. Со всеми поцеловавшаяся и вдруг отделившаяся от писателя Наташа села против него, через стол и сразу же выпила полный стакан вина. И, издевательски улыбаясь, поглядела на писателя, которому в этот момент налили стакан водки. Ее взгляд как бы вызывал его на поединок:
   «Ну посмотрим, кто кого… Ты, конечно, знаменит, и я решила тебя полюбить, но эта история может кончиться очень плохо для тебя этой же ночью, ты не думаешь?»
   — Не поддавайся на провокации! — сказал себе писатель и спокойно выпил стакан водки. Лица присутствующих потеплели.
   — Рыбки, рыбки, Эдуард! — посоветовал хозяин.
   Все же русские остаются русскими, и мужчина, спокойно принимающий в желудок водку, заслуживает уважения. Первый тест был сдан.
   «Ага, видишь», — послал он Наташке уверенный взгляд. И подставил стакан хозяину для новой порции.
   Все звали хозяина «Дикий», но никто не объяснил писателю, фамилия это или кличка. Дикий смотрел на писателя добрее других самцов. Посему и писатель наградил Дикого добрым взглядом, он выбрал Дикого в союзники на этот вечер.
   — Я слышала, что вы из Харькова? — попыталась завязать светскую беседу ближняя дама с зализанными назад короткими волосами. Черты лица ебального типа. Вполне привлекательная.
   — Да.
   — А вы не знали такого Виталия Лысенко?
   — Нет. Насколько я помню, такого не знал. Харьков я, впрочем, покинул, когда мне было двадцать три года.
   — Отстань от человека, Надежда, дай ему поесть рыбки. Девочка, дай классику вилку. У него же нет вилки! — вмешался Дикий хозяин.
   «Девочка», как называл Дикий хозяйку, подняла обширный зад и отправилась в кухню за вилкой.
   Высоцкий все пел. Наташка выпила один за другим несколько бокалов вина и сказала, обращаясь к черноусому — остроусому:
   — Я хочу тебе кое-что сказать наедине, Жорж.
   Жорж встал. Чуть покачиваясь, встала и она. Жорж был выше Наташки, и у него обнаружилась в стоячем положении хорошая фигура, упакованная в дизайнерские джинсы и шелковую синюю рубашку. Шерсть торчала из распахнутого ворота рубашки. Чем-то озабоченный Жорж. Наташка обняла его за талию, и они ушли в направлении другой комнаты и ванной. В какую из двух они вошли, писателю не было видно, но дверь хлопнула. Все испытующе посмотрели на писателя. Натренированный в нью-йоркском сабвее на неморгание глазом, даже если на глазах у него кастрируют лучшего друга, писатель не изменился в лице. И не совершил бы ошибки, вдруг заговорив с кем-нибудь или предложив тост. Он продолжал делать то, что делал, — продолжал есть рыбу. Про себя он подумал, что не верит в то, что подружка пошла ебаться в другую комнату с остроусым. Если Наташка еще и не любит писателя, хотя и решила полюбить, однако он ей нужен, и она поостережется безответственно разрушить только что начавшиеся отношения. Другого выхода в новый мир у Наташки, очевидно, нет. Впрочем, это была только догадка, писатель не был уверен, что она понимает, зачем он ей нужен. В свое время писателю нужна была Анна Рубинштейн, куда более развитая, чем он — рабочий парень. Теперь ему казалось, что он нужен Наташке, для того чтобы выйти от них, вот этих за столом, и войти в другой мир. Конечно, она блефует и провоцирует его, но все же она уже больше с ним, чем с ними. Пусть она на мгновение и переметнулась на их сторону. Весьма вероятно, что он был не прав, приписывая Наташке его собственное иерархически-кастовое видение мира, но в наличии у нее гигантского, даже гипертрофированного, самолюбия у него не было сомнений.
   Она пришла с остроусым из глубин квартиры только для того, чтобы тотчас же усесться на колени порнографического блондина. Писатель поймал себя на том, что вся компания кажется ему порнографичной. (Впоследствии оказалось, что, хотя бы в отношении Дикого, писатель был прав. Дикий таки снялся через год в порнофильме. А через три был арестован по обвинению в убийстве «Девочки».) Глядя писателю в глаза, Наташа обняла порнографического за розовую шею и стала целовать его в ухо.
   «Может быть, она мстит мне сейчас за вегетарианский обед и такую же вегетариански-бессексуальную компанию?» — предположил писатель.
   За что-то она ему непременно мстила. Или демонстрировала ему свою силу. Блондин вынул одну грудь Наташки из расстегнутого до талии комбинезона и поцеловал эту грудь. Она, блуждающе улыбаясь, издала нечистый стон. Надежда, женщина с зализанной прической, спрашивавшая писателя о Харькове, встала, обошла стол и, спустив с плеч Наташки комбинезон, стала целовать ее в шею, а рукой затеребила Наташкин сосок.
   — Наташа у нас… чувствительная девушка, — чокнулся Дикий стаканом со стаканом писателя. В его интонации не содержалось ни тени иронии. Было уже привычное писателю шутовство. На несколько секунд, пока твердел Наташкин сосок под пальцами зализанной и звучали ее «А-ааа, ох… а-ааа..», писателю показалось, что сейчас он встанет и уйдет в черную калифорнийскую липкую ночь, чтобы никогда не вернуться. Однако кульминация свершилась, и напряжение, согласно всем сценическим правилам, стало спадать.
   «Лучше гор могут быть только горы, на которых еще не бывал,» — радостно пел мертвый Высоцкий. Наташка и зализанная встали и ушли в ванную и чему-то смеялись оттуда. Зализанная вскоре вернулась и сказала, улыбаясь:
   — Эдуард, можно вас на минутку? Наташа зовет вас.
   «Приняли!» — подумал писатель с облегчением и, извинившись перед Диким, с которым он в этот момент беседовал о состоянии американского строительного бизнеса, ушел с зализанной.
   Ему пришлось целоваться с женщинами. Дальше этого он не позволил себе зайти. Не потому, что не хотел, но потому, что боялся расширения круга участников. Почему-то ему не захотелось санкционировать доступность Наташки для других мужчин. Плюс, он откровенно побоялся, что будучи не в форме, тяжело простуженный, выступит хуже других самцов.
   «Странно, — удивился он, — я все же забочусь о своей репутации».
   Еще недавно писатель преспокойно погружался в подобные ситуации с головой, нимало не заботясь о том, что подумают другие, и клал свою руку туда, куда хотел. Но и в этом прошлом «еще недавно» он никогда не занимался такими делами с русскими. Потому что предпочитал анонимность. Русские не могли гарантировать ему анонимность.
   Получалось, что он забирал ее из порно-гетто. Разумеется, доказательств у него не было. Но их движения, детали поведения, их вспыхивающие у него на глазах столкновения, их мгновенные прикосновения друг к другу указывали на куда большую, чем нормально принятая, степень интимности. Писатель находился, без сомнения, в давно сложившейся сексуальной группе, в которой Наташка — самая чувствительная, самая красивая и всегда, очевидно, самая пьяная, играла главную роль. Вне сомнения, мужчины предпочитали ее и совокуплялись с ней чаще. Нельзя сказать, что это умозаключение обрадовало писателя. Он тотчас же с облегчением вспомнил, что у него нет доказательств.
   После поцелуев втроем он и Наташа оказались в душе. Глядя на прильнувшие к черепу волосы, сделавшие вдруг пухло-детским ее лицо, а глаза и губы очень большими, ему вдруг захотелось вымыть ее. Он взял зеленый кругляш мыла и стал обмазывать тонкие плечи, выходящие дополнительными как бы экстра-кусочками, треугольничками кости, далеко в стороны от торса, а уж с этих экстра-кусочков свисали Наташкины руки. Полупьяный писатель расчувствовался, и у него защипало в глазах. Хорошо, что на них было много воды, а то она могла бы подумать, что медный всадник и статуя командора, памятник самому себе, писатель выделяет слезы.
   За последние несколько лет писателю случилось побывать в душах со множеством женщин, но вымыть ни одну из них ему не хотелось. Наташку ему хотелось мыть, и, потерев ей половинки попки, он даже присел в ванной на корточки, чтобы намылить ей ноги. Когда он выпрямился, он поцеловал ее, и она поцеловала его, и в первый раз он почувствовал губами, какой у них глубокий и горячий поцелуй. Таким, тянущимся к нему поцелуем, Наташка, возможно, обменивалась всегда, сама не замечая этого, с мужчинами порно-гетто. Впрочем, может быть, поцелуй и не относился к нему, но к ним, дружно гудящим в зале?
   Там, где начинает раздваиваться на две половинки попка, у Наташки был виден маленький бугорок, похожий на обрезок хвоста, нежный кусочек атавизма, и он снижал голую Наташку из женщин в девочки, смягчал ее образ. Обрезок хвоста, вероятно, возникший вследствие удара (какое-нибудь происшествие, вроде неудачного спуска с горы на лыжах), работал против основного ее образа — женщины с горячей крупной шеей, большим ртом и крупными сиськами. Обрезок хвоста высмеивал Наташку. Писатель погладил ее по обрезку.
   Когда они вышли из ванной, большинство гостей уже вышло, в дверях прощались последние. Изрядно пьяный Дикий, разложив нетвердыми движениями тахту-конвертабл, предложил:
   — Если вам будет здесь неудобно, приходите к нам, ребята. — И ушел в спальню, не до конца прикрыв за собою дверь.
   — Хочешь к ним в спальню? — спросила она серьезно, может быть, подумав, что у писателя, так много писавшего о необычных формах секса, могут быть свои причуды. Может быть, он любит спать в большой компании? Она сняла с себя банный халат Дикого таким привычным движением, что писатель готов был поклясться: она имеет опыт ношения этого халата.
   Они легли и поцеловались. Однако поцелуй их уже не был тем, каким он был под душем. Был холоднее и отчужденнее. Как будто за спинами у каждого из них стоял скучно одетый, тонкогубый человек, и, положив руки в перчатках на их спины, эти люди укоризненно нашептывали: «Спокойней, ребята, спокойнее… А?»
   В спальне завозились Дикий и его женщина. Следовало и писателю устроить сексуальный акт. Скрипя пружинами тахты, писатель нашел под простынью Наташкин живот и провел по нему рукой. Живот был тугой и плоский. Писателю хотелось, чтобы он был мягким, вязким и горячим, изнеженным животом.
   «Может быть, моя ладонь твердая, а не живот?» — подумал он и пополз пальцами через мягкие после душа, чуть влажные Наташкины волосы, прикрывающие ее запятую. Под волосами было чуть теплее, чем на животе, но тоже на удивление холодно. Даже холоднее, чем бывало на матрасе в квартире редактора, похожего на Ал Пачино.
   — Давай спать, — прошептала Наташа.
   Она не отталкивала его, но и не приветствовала. Писатель и сам понимал, что надежда на то, что сейчас вдруг вспыхнут страсти, была небольшая.
   Однако он все же втиснул ладонь между ляжками не сопротивлявшейся женщины и совершил акт разведения их в стороны. Вернее, он скорее просигналил ей, что делать, а уж она сама развела ноги, едва не вздохнув при этом. Что-то не срабатывало. Член у него стоял, однако, перебираясь через ее высокое колено, он обреченно думал, что ничего, совсем ничего у них не выйдет, что будет скучно и механично. И все-таки он будет это делать.
   Зачем? Может быть, для Дикого и его подруги, чтобы они услышали. Может быть, ему нужен был этот акт как символический, ибо, он это чувствовал, Наташка совокуплялась на этой тахте с Диким и с другими самцами, и теперь писателю хотелось стереть, зачеркнуть, уничтожить эти совокупления своим.
   Могучий жар любви не вошел в них. Два секса, сомкнувшись, терлись друг о друга, но партнеры изображали, а не делали любовь. После получаса возни он слез с нее, и остаток ночи они лежали порознь. Он не спал, опасаясь того, что Наташка встанет и уйдет к Дикому и его покрытой белыми пухлостями женщине и будет с ними ебаться, смеясь над ним, оставшимся на тахте. Подумав о женщине Дикого, он вдруг сообразил, что, без всякого сомнения, ее бы он сейчас ебал глубоко и с наслаждением, мокро, горячо и по-настоящему, как мясо ебет другое мясо. Обозревая «Девочку» весь вечер за столом, он нашел ее вульгарной и простой пиздой. С ней было бы легко. А Наташке, наверное, было бы легко со сделанным из крутого мяса Диким, с его, очевидно, таким же жилистым, как бицепсы, членом, и она ебалась бы с ним, причмокивая. Им следовало обменяться партнерами, они неправильно спаровались.
   Кричали в темноте лос-анджелесской душной ночи павлины или попугаи. Писатель (простуда, и волнение, и боязнь потерять только что найденную девушку выжали всю воду, содержавшуюся в его теле) лежал мокрый на одном краю тахты, Наташка на другом. Они отползли друг от друга, как можно дальше. Но когда защелкал вдруг будильник, послышался сонный голос «Девочки» и чертыхания Дикого, а затем топот его ног по полу, оба, не сговариваясь, писатель и Наташа, перекатились друг к другу и соприкоснулись. Он положил руку ей на грудь, как бы говоря: «Это мое!» Объявляя, крича: «Мое! Мое! Хотя я и не знаю, что мне с этим делать!»
   Голый Дикий (крупный член побалтывался под животом резиновым шлангом) затоптался у их кровати. Возможно, что он, как животное, был бессознательно привлечен запахом секса. Бессмысленно, как собака тычется носом в зад другой собаки или обнюхивает пах человека, Дикий, не надевая штанов, топтался вокруг. Он заговорил с открывшей глаза Наташкой, спросил:
   — Вам что-нибудь нужно? А то я пожалуйста? — выпил пару рюмок водки с неубранного стола, что-то съел, сидя мощной голой задницей, сплющив ее, на табурете. Еще раз спросил:
   — Вы уверены, что вам ничего не нужно? Наташа, ты уверена?
   Писатель, лежа с закрытыми глазами, так и не сняв руки с ее груди, старался не напрягать кисть, дабы она не поняла его напряженности. «Нужно! Нужно! — хотелось ему крикнуть. — Влезь в кровать и выеби ее! Выеби ее так, как мы не смогли с ней ебаться. Она обнимет тебя за дикую спину и закричит, и завоет. А я пойду к твоей белокожей толстухе, возьму ее за мягкие груди, как корову, и выебу ее, рыча!»
   Жалуясь на судьбу, Дикий все же надел брюки и, пофырчав машиной, уехал. Чуть позже кто-то плюхнулся в бассейн. Опять прокричал попугай или павлин. Насвистывая, некто прошел по одной из лестниц, в изобилии наполняющих внутренности многоквартирной гасиенды. Наташа и писатель делали вид, что дремлют, но размышляли.
   Из спальни вышла заспанная «Девочка» и хитро спросила:
   — Ну как вам спалось?
   Они встали и начали дружно убирать со стола, обрадовавшись общему делу. Писатель оказался славным малым. Он рьяно мыл тарелки; нагрузившись пакетами с мусором, понес их в мусорный коллектор. Сидя за уже чистым столом, они стали пить пиво, а потом холодное вино. Наташа и писатель, вначале стеснительно избегавшие смотреть друг другу в глаза, теперь разглядывали друг друга все дружелюбнее. Ночь и законы ночи ушли, и пришел день с его законами, и хотя тоже нелегкими, но другими. К полудню приехал Толечка — Марвин, а потом Дикий с двумя бутылками водки, пьяный, веселый, сбежавший с работы, и они загуляли. Основным событием, «Девочка» рассказывала его всем прибывшим гостям, была история о том, как «сам» Лимонов выносил мусор.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   — Что же мне приснилось такое хорошее? — спрашивает Наташка, высунувшись в дневной мир из ночного. Она очень много думает о своих снах. Под кроватью, с ее стороны, всегда лежит книжонка «Словарь женских снов» на английском, и она с этим словарем всякий раз сверяется, находя его, американский, впрочем, слишком примитивным для сложнораспространенных ее русских снов.
   — Член, наверное, как всегда.
   — Какой ты дурак, Лимончиков. Какой дурак!
   «Дурак» она произносит как «буряк».
   Следует заметить, что, когда Наташка называет меня «Лимончиков», это обозначает ее хорошее и ласковое ко мне отношение. Но в самые расчувственные минуты она называет меня «Лимочка».
   — …А, вспомнила! — блудливая улыбочка появляется на больших губах моей подружки. — Я и Кристоф лежим в постели, и тут входишь ты…
   — С членом… — подсказываю я.
   — Нет. Ты совсем одетый, ты входишь и говоришь: «Ничего-ничего, лежите, ребята, я сейчас сделаю джойнт…»
   — И ты делаешь джойнт, а я и Кристоф и еще один мальчик… Я никак не могу вспомнить, кто это был во сне… Кто-то с бородой, мы…
   Окончания сна мне не удается услышать, потому что раздается стук в дверь. Я, сидя спиною к двери, не оборачиваясь спрашиваю:
   — Кто это? — Хотя я прекрасно знаю, кто это.
   — Это Генрих, — извинительно отвечают за дверью.
   «Генрих с Фалафелем!» — обрадованно восклицает Наташка.
   Она радуется, когда приходят Генрих с Фалафелем. Я осторожно поворачиваю ручку нашего хрупкого, много раз ломанного замка и впускаю друга Генриха и его дочь — трехлетнее существо, которое я, ужасный человек, привыкший давать всем клички, окрестил Фалафелем.
   Генрих — явление из ряда вон выходящее. Ему тридцать семь лет. Он одет в синий бухарский халат, подпоясанный белой тряпкой шарфа, в белые брюки и ковбойские сапоги. На голове у Генриха шляпа с риноцеросом. Без шляпы я его никогда не видел. Шляп, как и халатов, у Генриха множество. (Помимо халатов гардероб Генриха содержит подержанные одежды самого странного стиля. Среди прочих, у него есть, например, кожаная накидка с меховым воротником, делающая Генриха похожим на командира бельгийского артиллерийского дивизиона эпохи первой мировой войны. Летом Генрих разгуливает по Парижу в бейсбольных полосатых брюках до колен.)
   — О, извините, вы завтракаете! — Генрих протискивается грудью вперед вслед за вошедшей дочкой, дочка радостно пялит на нас глаза-вишенки. — Я на минутку. Мы тут были с Фалафелем в синагоге… Мы на минутку….
   Эти субботние визиты — ритуал. «На минутку» — всегда на несколько часов. Даже по стуку, в субботу верующий еврей Генрих не пользуется звонком, понятно, что это Генрих с Фалафелем. Наташка даже просит меня будить ее по субботам, если она не просыпается сама, к приходу Генриха и Фалафеля.
   — Здравствуйте, — Генрих с Наташкой целуются. — Вы все хорошеете, дорогая.
   Генрих не снимет сразу ни халат, ни шляпу. Некоторое время будет топтаться в одеждах и только через четверть или полчаса начнет раздеваться.
   — Опять новый халат, — отмечает Наташа. — Где вы их берете, Генрих Яковлевич?
   — Поменялся на картинку с Грачевыми. — Видя, что мы никак не реагируем на фамилию «Грачевы», спрашивает: — Вы что не знаете Грачевых?
   — В синагоге евреи еще не пытались вас линчевать, Генри? — пробую съехидничать я. — Халат — разве не мусульманская одежда?
   — Ну нет, ну что вы… Общевосточная одежда. Но вообще-то они, конечно, смотрят на меня с большим удивлением.
   Удивление — не то слово. Генрих сам говорил мне, что местные евреи считают его сумасшедшим, «мишугэном» и если его пускают еще в синагогу, то только потому, что сын его, четырнадцатилетний Давид, учится на раввина. Папочка же Генрих, с точки зрения местных евреев, существо неблагонадежное. Босяк, богема….
   Генрих художник. Я познакомился с ним восемь лет назад в Нью-Йорке, на очень светском парти, в доме на Парк-авеню. Тогда у Генриха не было еще седых волос. Тоненький и надменный, он стоял, окруженный свитой дам-поклонниц. Энергичные дамы время от времени выуживали из толпы перспективного покупателя и немедленно же утаскивали его смотреть картины Генриха. В одной из удаленных задних комнат расположилась выставка художника. В те времена Генрих подолгу жил в Нью-Йорке, наезжая туда из Парижа. Он был тогда еще с женой Майей, я — с Еленой. Теперь у Генриха в подружках быстро сменяющие друг друга девочки в возрасте семнадцати — двадцати, а у меня — Наташка.