Невесть отчего замолкла на улице гармошка, захлебнулись визгом девчата; и непонятно почему закачалась вдруг на длинном шнуре электрическая лампочка. Тени, тени забродили по комнате, удлинялся, а потом делался коротким нос Дмитрия Пальцева, высветлился на миг темный угол Аграфены и потух зеленый блеск ее глаз.
   – Теперь я тебя, Анискин, не боюсь! – усмехнулся Дмитрий. – Теперь дело не пришьешь.
   – Я бы тебе и раньше дело не пришил! – спокойно и тихо ответил Анискин. – Какой может быть враг народу, когда ты один, а народу – мильон. Ну, ты сам посуди, может быть у трактора «Беларусь» комар врагом? Так что ты не слова сказал, Митрий, а глупость, и мне на ней задержку делать – одно расстройство. Ведь ежели кто народу враг, то он самому себе враг. Я это дело так понимаю.
   – Анискин, – сказала с кровати Аграфена, – Анискин, ты водку принес! Налей, Анискин, водки!
   – Про водку я забыл! – не удивившись, не улыбнувшись, не шевельнувшись даже, ответил Анискин. – Вот водка, Граня!
   Он бережно поставил на стол потеплевшую в кармане бутылку, большим и толстым, как панцирь черепахи, ногтем отковырнул пробку, сдвинул бутылку к краю.
   – Каждый пусть наливает сколь хочет! – сказал он. – Ты, Грань, выпей, может, голове полегчает! Огурцы есть.
   Шатаясь, Аграфена поднялась, звеня стаканами, пошарила в шкафчике, редко ступая, подошла к столу – глаза блестели, нос заострился. Водка булькала страстно, заполнив стакан до краев, вспучилась. Аграфена хлопнула стаканом по столу, сказала звонким гортанным голосом:
   – За вас, мужики!
   Залпом выпила водку, провела тыльной стороной ладони по губам, шатаясь и тревожа половицы, вернулась на кровать. Опять засверкали, загорелись лихорадочно в углу зеленые глаза.
   – Я опосля выпью! – сказал Анискин. – Я теперь как во сне, и в голове точечки прыгают…
   – Я стрельну тебя, Анискин! – шепотом сказал Пальцев. – Тридцать лет не мог, а теперь стрельну!
   Сложив руки на пузе, склонив большую голову, Анискин смотрел в пол и дико тосковал. Как проливным дождем, как обской волной, заливало его такой тоской, что хотелось броситься на пол и дико завыть.
   – Эх, Митрий, Митрий! – простонал Анискин. – Ведь это что же делается!
   Он качался из стороны в сторону, как на молитве… Вдруг уплыла из-под него табуретка, раздались бревенчатые стены, радужно растаяла в глазах электрическая лампочка. Пахнуло сырой прелью оврага, ударила по глазам большая зеленая звезда; ударила, кольнула, и пошел звон по голове, как по пустой церкви перебор колоколов; вздыбилась и села на задние ноги каурая кобыла, заболел под левым соском звездчатый шрам, и в запахе пороха давил на ладонь сгусток крови, что текла в зеленый луч звезды. Но потом пропел сладкий голос: «Куда, куда, куда вы удалились?»
   – Будто ты в меня не стрелял, Митрий! – негромко засмеялся Анискин. – Будто не стрелял… Ведь в Кривом овраге ты меня жаканом попужнул!…
   – Не я, не я, Анискин! Я с десяти метров вскользь не бью.
   По кедровой лавке, на которой сидел Дмитрий Пальцев, стелилась, как пыль растекалась, как густая патока, ненависть к Анискину, тяжелые доски пропитывались ею, как дерево соком. Каменной грудой мускулов, со взведенным курком сидел на лавке Дмитрий Пальцев, намертво придавив ноги к груди.
   – Ты, Митрий, при Советской власти лучше живешь, чем при отце на Алтае жил, – медленно сказал Аиискин. – В прошлом годе, когда обыск по Генке делали, у тебя сорок пять тыщ честных денег нашли. А на Алтае ты от жадности досыта не ел.
   – Мы и сейчас досыта не едим! – прошелестело на кровати. – У нас чугунка с супом – на три дня.
   Две зеленые кошачьи точки переместились, скрипнула пружина и замерла. Дмитрий Пальцев чуть заметно пошевельнулся, мускулы прокатились по руке, как живые.
   – Все врешь ты, Анискин! – снова прошелестело на кровати. – Если бы мой Дмитрий кулаком был, он давно бы тебя, Анискин, стрельнул. А Дмитрий всю жизнь подкулачником был… Цыганам верить надо, цыгане человека насквозь знают… Мой Дмитрий, если бы Гитлер в Сибирь пришел, полицаем бы был…
   Опять запела гармошка за окнами, взвизгнули девчата, донесся топот молодых ног. Анискин прислушался, помотал головой, незаметно усмехнулся, чтобы было не так страшно.
   – Сколь я эту Граньку бил, нет числа! – задумчиво сказал Дмитрий. – И ногами топтал, и волосы вырывал, и прикладом ружья в грудь дубасил…
   – Бабы живучие, Митенька! – вздохнули на кровати. – Я ведь тоже сколько раз ночью возле твоего горлышка ножом водила… Не могла! А если бы смогла, Генка под расстрел не пошел бы.
   Кружилась, плыла в глазах Анискина комната, ширился, набухал клок темени в углу, пронзенный зелеными точками. Снова начала уплывать из-под него табуретка, но он прихватил ее руками, сжав, не дал пропасть.
   – Ну, брат, – насильственно улыбнувшись, сказал Анискин, – ну, брат, теперь я знаю, почему в нашей деревне на выборах всегда получается девяносто девять сотых процента. Это ты, Митрий, кандидата вычеркиваешь! Вот, брат, понимаю теперь!
   И еще повеселел Анискин.
   – Вот, брат Митрий, какие мысли мне с тебя приходят. Я так думаю, что к тебе надо ученичишек-школьников водить, чтобы они от страха перед старой жизнью лучше уроки учили… Вот кака смешна мысль мне пришла с тебя, Митрий!
   Анискин шутил, покручивал пальцами на пузе, но холод ворочался в сердце, тихонечко брал мохнатыми пальцами страх. Он почувствовал на лице пулевой ветерок, увидел, точно наяву, дымок над стволом пулемета. Сам того не заметив, Анискин поднимался с табуретки. Толст он был чрезмерно, двухъярусное, нависло пузо, но и ростом бог его не обидел. Поднявшись, Анискин коснулся головой стрехи неоштукатуренного потолка. Диковинной величины зверем стоял он посередь просторной горницы и опять сам не замечал, что уже родилась и жила на его лице спокойная тихая мудрость. Такой был сейчас Анискин, словно в своей жизни все сделал, все решил, все подобрал под себя, и шел ранним утром берегом Оби.
   – Ране ты меня помрешь, Митрий, поздне помрешь, – спокойно сказал Анискин, – это дело не менят. Все равно помрет последний кулак, которого я живым глазом видел. Мне от этого даже под сердцем колготно. Когда ты помрешь, во мне тоже чего-то помрет… Вот таки нас крепки путы связали. Тридцать лет я ждал этого разговора и думать не думал, что он на лосиной кости приключится. А он приключился.
   – Дружки! – ясно сказала в темном углу Аграфена. – Водой не разольешь… Где место средь вас бабе-то. Он в тебя хочет стрельнуть, Анискин, а меня ногами топчет. Спасибо вам за все, дружки хорошие!
   Погасли два зеленых кошачьих огонька – то ли Аграфена закрыла глаза, то ли повернулась на бок, но темно стало в ее углу. Ни звука там не было, ни шевеленья – тишина.
   – Ты, Митрий, в меня никогда не стрельнешь! – шепотом сказал Анискин. – Если тогда не попужнул, то теперь и вовсе не стрельнешь. Я за тридцать лет, как меж нами узелок завязался, весь броней оброс, а ты голый остался…
   Анискин неслышно повернулся к темному углу, силясь разглядеть живого человека, увидел только гнилую тень от печки и от толстых неоштукатуренных стен.
   – Ты меня, Граня, прощай! – чуть громче сказал он. – Ты меня прощай!
   – Сдохните оба!
   Полная на две трети стояла на столе бутылка водки, сальными обрезами поблескивали огурцы, ползали по ним три высокие от теней мухи. Анискин повернул ухо к дверям, послушал, подождал, опять послушал.
   – Ну, вот, – сказал он. – Понятые идут! Мы, Митрий, с твоей печки вареную лосятину вынимать станем… А пока они еще в дом не вошли, я тебе одну штуку скажу…
   Стараясь не скрипеть полом, страшась тревожить тишину и муки темного угла, Анискин подошел к Дмитрию, наклонился и сказал хрипло:
   – Я тебя раньше мильон раз мог взять и в лагерях сгноить, но я такую ласку к Советской власти имею, что на нее веру положил. Нет таких лагерей, Митрий, которы были бы твоей жизни хуже. Нет того страшнее, когда ты одна сота процента, а народ – остально. Ты меня, Митрий, на тридцать лет раньше помер!
   Застучали, загрохотали на крыльце шаги, словно ветерок пронесся по низкой и большой горнице, лампочка под потолком вспыхнула ярче. В дверь открыто и громко постучали, не дождавшись ответа, рванули, и три человека вошли в горницу. Старый старик был один, два помоложе, нанесло от них на Анискина запахом обской волны и августовским перегаром трав. Он сделал навстречу шаг.
   – Ну, пришли, наконец! – громко сказал Анискин. – Пришли, наконец, дьяволы!
   Он понял теперь, где пела ласковая гармошка, – возле клуба, напротив двух старых осокорей. И чьи девки визжали, понял Анискин – доярка Нюська Бардина и эта шалопутка Верка Семенова.