Дмитрий ЛИПСКЕРОВ

ОЖИДАНИЕ СОЛОМЕИ


   Ксении Ярмольник




* * *


   Все небо над Подольском, с юга на запад, словно чернилами, затекало тучами. Шестидесятисемилетняя Соломея стояла возле окна, опершись могучими руками о подоконник, широко расставив ноги, и смотрела на омрачающийся горизонт. Над Подольском должна была начаться гроза.
   Ее двухсотпятидесятикилограммовое тело слегка заколыхалось, когда она разглядела под черной тучей маленький вертолет. Может быть, это был вовсе и не вертолет, а, скорее, большая птица или метеорологический шар, но старуха вдруг заволновалась. Ее рот приоткрылся, все тело окатило потом, а в мощных руках затаилась слабость. Первый раз громыхнуло, затем вспыхнуло, на мгновение разошлись тучи, заглатывая блуждающий предмет, резко запахло озоном, и гроза над Подольском началась…
   Соломея из-под густых бровей наблюдала за природным катаклизмом и молилась об исчезнувшем предмете. Пот на ее огромном теле просыхал, но коварная слабость расползлась по ногам, холодя пальцы и круглые икры. Старуха прислушалась к организму и, словно собака, почуяла притаившуюся внизу живота боль, как будто кто-то начинал скрести по ее нутру крошечным коготком, погружая его все глубже, в мякоть… Соломея прислонилась лбом к помутившему стеклу и подумала, что, может, это вертолет влетел к ней в живот и беспокоит кишки вертящимися лопастями?.. Боль нарастала и, как будто по ступенькам, переместилась чуть выше. Соломея широко открыла рот, до боли в груди выдохнула, давая возможность заблудившемуся вертолету вылететь, потерла и подавила живот ладонью, но тот резанул в ответ отчаянно, так, что к горлу подступило море. В черных глазах Соломеи появилось удивление, она качнулась всем необъятным телом и, расставаясь с сознанием, рухнула на пол.
   Над Подольском прогремело, что-то треснуло в небесах, и гроза достигла своего апогея.
   Следующим утром, в непогожий день, по хляби и мрачности, муж Соломеи отвез занемогшую жену в покосившуюся и почерневшую от времени больницу. Он долго ждал своей очереди, а когда она подошла, бледный и испуганный, ввел жену к доктору в пожелтевшем халате. Его самого выгнали, а Соломею долго выспрашивали о болезни. Затем доктор тщательно мыл руки и, пока Соломея раздевалась, смотрел на нее через зеркало, удивляясь величию природы, создавшей такое могучее тело. Затем он долго мял старухе живот, но прощупать ничего не смог. Он вновь вымыл руки и стал проверять Соломею по женским делам. Вскоре его лицо омрачилось, он отослал старуху в коридор, а мужу сообщил, что причиной болей служит опухоль, сильно запущенная, и что надежды на выздоровление мало. После доктор выписал мужу направление к местному онкологу и пожелал ему чуда.
   Онколог подтвердил диагноз, но лечиться все же предложил.
   Солнечным утром Соломею заперли в больницу, где на протяжении сорока пяти дней просвечивали ее больной живот радиоактивными лучами, а в вену кололи цветную жидкость. Затем ее отпустили домой, велев приехать через месяц и повторить, курс лечения. Мужа же предупредили, что шансов на, выздоровление нет — опухоль, будто гриб-поганка, растет не по дням, а по часам.
   И точно: постоянно поглаживающая свой живот Соломея чувствовала, как тот вздымается, словно тесто на дрожжах, ощущала, как в нем шевелится опухоль, ставшая вдруг привычной.
   Отчаявшиеся люди хватаются даже за пустоту, и муж Соломеи, боящийся потерять жену, поехал в большой город, в котором находился онкологический центр. Ему удалось записать свою Соломею к светиле мировой онкологии. Тот принял подольскую старуху, долго осматривал ее, пока муж сидел в пахнущем «тем светом» коридоре. После поверхностного осмотра светило выспросил старуху, как часто ее тошнит, какой у нее аппетит и что хочется ей кушать, а чего душа не принимает. Затем он снова заставил Соломею раздеться и взял какой-то анализ в пробирку. Сам отнес его в лабораторию. Через полчаса профессор вернулся в сопровождении нескольких врачей, поставил Соломею посреди кабинета, подождал, пока установится тишина, и сказал одуревшей Соломее, что она беременна и находится на пятом месяце.
   Выяснилось, что у Соломеи не рак, что она по воле Божьей беременна, чудо наступило, а провинциальные врачи и подумать не могли, что шестидесятисемилетняя старуха может понести. К тому же медицина пятидесятых годов часто ошибалась в установлении диагнозов, и Соломея, уже готовая к смерти, стала готовиться к новой жизни, еще неизведанной, так как Бог ни разу не послал ей продолжения.
   Врачи уговаривали Соломею избавиться от плода, попавшего под воздействие радиации, но старуха наотрез отказалась, твердо решив стать матерью.
   Через четыре с половиной месяца, октябрьской ночью, муж Соломеи стал отцом.
   Старуха родила легко, словно всю жизнь только этим и занималась, быстро, правильно дыша, чем удивила акушеров и была за все перенесенные муки награждена сыном.
   Соломея немного подумала и решила назвать ребенка Миомой — в честь мнимой опухоли, — в так как муж ее звался Дулой, то полное имя мальчика получилось Миома Дулович.
* * *
   Летним вечером 1890 года на окраине маленького городка Подольска в огромных лопухах в нечеловеческих муках молодая еврейка-путница произвела на свет черноглазую девочку. Роженица сама перерезала ножичком пуповину, лишаясь сил, завернула новорожденную в теплый лопушиный лист, заглянула в личико дочери, последний раз улыбнулась и вместе с выдохом отправила свою душу в Царствие Небесное.
   Возвращающийся с базара мужик услышал доносящийся с огородов детский плач, пошел на голос и возле грядок с тыквами нашел мертвую женщину, а рядом с нею пищащий сверток с ребенком.
   На третий день он схоронил незнакомку за оградой кладбища, неотпетую, так как на груди преставившейся, на белой тесьме была подвешена шестиконечная иудейская звезда. Мужик выпил за упокой души еврейки, спел с товарищами песню и поблагодарил смерть за неожиданный подарок, спящий в корзине.
   Мужику уже исполнилось сорок лет. Он никогда не венчался, не был обласкан женской рукой, не знал, что такое семейная жизнь, и считал себя одинокой луной, полной нерастраченной любви и готовой выплеснуть ее в любой миг.
   С самого начала найденная девочка удивляла его своими необычайными для новорожденной размерами. Мужик несколько раз клал ее на мучные весы и определял вес в девятнадцать с половиной фунтов, после чего прицокивал. К тому же голова девочки не была лысой, как у младенцев, а кудрявилась черными, как вороново крыло, волосами. Все это вместе говорило о том, что найденный ребенок по крайней мере необычный.
   Когда девочке исполнился месяц, мужик, поколебавшись, отнес ее в церковь, где окрестил и назвал библейским именем Соломея. Он надел на ее шею серебряный крест и дал свою фамилию. Таким образом произошла Соломея, защищенная православием и любовью мужика.
   Она росла не по дням, а по часам, словно богатырь, способный раздаваться вверх и вширь только от одного подольского воздуха. Ее тело наливалось яблочной спелостью, вся она была белая, словно простоквашная, и мужик не мог налюбоваться на свое приобретение.
   Он часами заглядывал в глаза Соломеи и тонул в них — черных и огромных, как ночной космос…
   К пяти годам волосы Соломеи отросли до самой поясницы, были густые и вьющиеся, и мужик, тщательно отмыв с песком руки, расчесывал их бесконечно костяным гребнем, пока не брызгали с кудрей голубые искры. В такие моменты он вскрикивал и шептал:
   — Соломея, царица моя…
   Девочка отвечала отцу взаимной любовью. Обычно молчаливая и загадочная, она, бывало, неожиданно обхватывала голову мужика пухлыми руками, заглядывала ему в лицо и улыбалась черешневыми губами загадочно. Затем чиркала его поцелуем в небритую щеку и след влажный оставляла. И говорила вдруг:
   — Мужик.
   Мужик в такие минуты отворачивался и смахивал на пол слезу.
   Каждую неделю он ждал субботы, чтобы отправиться на базар, провести там целый день и возвратиться к вечеру с полным мешком гостинцев для дочери. Зараз он привозил фунтов до тридцати всяких сладостей: кренделей медовых, пряников фигурных, сушеных азиатских фруктов, шоколаду черного, а Соломея к следующей субботе тратила отцовские подарки, поглощая их без остатка, до последней сахарной крошки.
   К десяти годам она сама стала похожа на восточную сладость, словно облитая густым медом, а лет ей можно было дать не десять, а пятнадцать.
   Мужик стыдился сам мыть Соломею в бане и просил об этом соседку, иногда заглядывая в окошко и удивляясь скорой спелости дочери.
   — Словно крендель она, — рассказывал он другим мужикам. — Крендель, посыпанный тертой карамелью.
   Но одно тревожило мужика. Соломея не хотела разговаривать, и не то чтобы не умела, а просто не желала. Сама слушала, загадочно улыбаясь, а отвечала только тогда, когда нельзя было промолчать. Голос у нее был густой, сливочный и низкий, как колокольный.
   Как-то раз, когда Соломее исполнилось четырнадцать лет, а весу в ней было около шести пудов, мужик вернулся с работы, не застал дочь в доме и вышел поискать ее во двор. Он осмотрел все пристройки, заглянул даже в погреб, а когда проходил мимо колодца, то заметил, что ведро не висит, как обычно, на гвозде, а валяется помятое в траве, оторванное от цепи. Мужик посмотрел в колодец и увидел сверкающие из глубины глаза.
   — Соломея, это ты?
   — Я, — ответила Соломея.
   Сердце мужика дрогнуло, он взял березовое полено, привязал его поперек к цепи и опустил качели в колодец. Потом дернул цепь, почувствовал тяжесть и стал накручивать ее на барабан. Вскоре из колодца показалась Соломея. Одежда на ней была сухая, а на плече сидела зеленая лягушка и квакала на мужика.
   Соломея выбралась из колодца, сбросила лягушку и пошла к дому.
   Мужик еще раз заглянул в колодец, забросил в него ведро и вытащил его пустым. Колодец пересох.
   На следующий день вода в колодце появилась, а Соломея с этого случая перестала выхода из дому, то ли напуганная, то ли еще что. Она все время находилась в комнате, думала о чем-то своем, становясь все загадочней и таинственней.
   Чем взрослее становилась дочь, тем больше ее любил отец. Соломея, освобожденная от всех домашних забот, никогда и ничему не училась, не заводила подруг и знакомых. Оставаясь весь день в исподней рубашке, она все время лежала на перине обычно животом вниз. Спускала огромную ногу коленом на пол, подкладывала под щеку и забавлялась пусканием игрушечных лебедей в тазу. Ее черные волосы, рассыпавшись по спине, частью спадали к лебедям в воду и шевелились там водорослями.
   Однажды ночью мужик проснулся и увидел Соломею стоящей возле окна. В небе была полная луна, исподняя рубашка дочери стала прозрачной, а в форточке сидела большая белая птица и что-то курлыкала. Затем птица взметнулась и, захлопав крыльями, исчезла в ночи. Соломея потянулась за ней, замахала руками, как будто стремилась вылететь вслед, но споткнулась, упала и осталась лежать на полу до утра.
   На следующее утро она проснулась на досках со сладостью фиников во рту и с отчетливым воспоминанием приснившегося ей юноши.
   В 1911 году, когда Соломее исполнился двадцать один год, а весу в ней было больше десяти пудов, на масленицу в дом ввалился пьяный детина в клетчатом пиджаке, неожиданно обнял ее и хмельно поцеловал в губы. Затем уткнулся ей в груди и жалобно заплакал. Соломея отдалась ему, обнаружив в себе темперамент, не думая о том, что отдает себя незнакомцу, к тому же попытавшемуся на рассвете от нее удрать. Но она не выпустила его из своих объятий, а впоследствии женила на себе.
   Мужа звали Дулой. Рожден он был в поповской семье, рос хулиганом и с малолетства отчаянно пил. От греха подальше его решили отослать в монастырь. Сам же он в минуты трезвого просветления мечтал стать авиатором и летать на аэропланах, только что появившихся в отечественных небесах. Но, боясь гнева отца, все же послушался и принял постриг.
   Иногда на него накатывала тоска по прошлой жизни, и тогда он на время сбегал из монастыря, пьянствовал по три дня в Подольске с продажными девками и бил кому-нибудь морду. Обычно на четвертый день за ним приходили два здоровых монаха и тащили его, кающегося, обратно в монастырь. Дула вяло сопротивлялся и пьяно орал на всю улицу: Господи, прости!
   После своих загулов он старательно молился и месяца на два затихал. В такие времена ему доверяли прислуживать настоятелю, и как-то раз он должен был на Пасху разносить чаши с вином и просвирки, подавая каждому монаху по очереди. Дула, чтобы сэкономить время, составил все чаши на поднос разом и вынес их в молельную. По дороге к нему пристал мальчишка-сирота, находящийся под опекой монастыря, дергал его за рясу и картаво выпрашивал просвирки. Дула отмахивался от него, как от назойливой мухи, но мальчишка присосался, словно пиявка, и ныл. Неожиданно перед глазами Дулы пронеслись картины из вольной жизни. Он покраснел лицом, влепил мальчишке сочную затрещину, бросил поднос с чашами об пол и, заорав: «Да пошло все к чертовой матери!» — помчался к себе в келью, сбросил рясу, натянул клетчатый пиджак и, злющий, скрылся за воротами монастыря.
   Под вечер он появился в Подольске, до смерти напился, а после бегал под откос с растопыренными руками и вопил:
   — Я — аэромонах! Я — аэромонах!
   А еще после случайно зашел в дом Соломеи и долго плакал на ее груди. А совсем уже после женился и прожил с ней всю жизнь.
* * *
   Я познакомился с Миомой, когда ему исполнилось двенадцать лет. Придя преподавать в школу, в которой он учился, начальную военную подготовку, я сразу приметил его — абсолютно лысого и этим выделяющегося из остальных учеников. Позже, когда я присмотрелся к нему более внимательно, то оказалось, что на его черепе, у основания, все-таки пробивается несколько волосков, которые, вероятнее всего, Миома сбривал.
   Он, казалось, носил на лице печать смерти. Его большие умные глаза были почти неподвижны, ресницы и брови отсутствовали, все тело было каким-то одутловатым, с желтоватой кожей, и иной раз, неожиданно встречая его в коридоре, я невольно вздрагивал. Я попросту пугался.
   По всей видимости, его немного побаивались и остальные учителя, так как Миому на уроках спрашивали редко, а неудовлетворительных оценок и вовсе не ставили. Учитель географии сказал мне, что это совсем не из страха, что просто никто из учителей не хочет расстраивать его старую мать, которой уже под восемьдесят, да и сам ребенок, по всей видимости, смертельно болен, и поэтому никто не желает портить ему последние дни.
   Миома был еще слишком мал, чтобы обучаться военному делу, а потому мне приходилось наблюдать его со стороны. Подросток был спокойного нрава, ни к кому не приставал на переменах, удивлял своей замкнутостью — за несколько месяцев я не услышал от него и слова. Когда он приходил в буфет, то просто клал на прилавок деньги и пальцем показывал на то, что ему нужно. Он не говорил в ответ «спасибо», а просто, кивнув головой, уходил за пустой столик и сидел там до звонка…
   Позже я узнал, что, учась еще во втором классе, он поставил перед учителями условие, что будет отвечать на их вопросы только письменно, и, как ни странно, ему это разрешили. Миома никогда не списывал с учебника, а если не знал предмета, то так и писал в тетради: я не знаю.
   Перед последним своим уроком я обычно выходил на черную лестницу и, стоя возле окна, курил. Однажды Миома поднялся в пролет для курения, встал у соседнего подоконника и стал смотреть в окно. Я осторожно оглядывался и видел, что ему не по вкусу табачный дым, — он слегка морщился, то и дело протирал свои умные глаза, но не уходил.
   На следующий день он вновь пришел к окну и проглядел в него всю перемену. Вдруг я заметил, что он смотрит на меня, но, как только наши взгляды столкнулись, Миома отвернулся и, как мне показалось, хмыкнул в воротник пиджака.
   Через два дня он опять занял место у соседнего окна и уже открыто смотрел в мою сторону, не отворачиваясь, даже если наши взгляды встречались.
   Миома приходил к окну в течение нескольких месяцев и торчал возле него, пока я не шел в класс. Мы никогда с ним ни о чем не разговаривали, я у него ни о чем не спрашивал, а он, по причине своей молчаливости, тем более… Обычно, незадолго до звонка, он вдруг вскидывал свою лысую голову и пристально смотрел мне в глаза, не мигая и не отворачиваясь, как бы приглашая к соперничеству — кто дольше выдержит. Впрочем, побеждал всегда он. Как я ни старался сдержать его взгляд, у меня ничего не получалось. Глаза вдруг начинали болеть, слезились, я невольно отворачивался и оправдывался затем в пантомиме, что, мол, табачный дым в них попал. Миома все понимал, на миг во всем его облике появлялось мимолетное превосходство, но он тут же брал себя в руки и как бы извинялся, наклоняя голову и смотря себе под ноги.
   Наше совместное стояние с Миомой у окна вошло у меня в привычку, и если по какой-нибудь причине я задерживался и не мог прийти, то весь остаток дня мне казалось, что я не сделал чего-то важного.
   Как-то зимой у меня отменили уроки, в школу идти было не нужно, и я, выспавшись, отправился на улицу по каким-то своим делам. Проходя мимо школьного двора, я случайно поднял голову и в окне третьего этажа увидел Миому. Он смотрел куда-то в сторону и не замечал меня; я сделал вид, что тоже не вижу его, ускорил шаг и вдруг почувствовал на затылке жжение — словно солнце пригревало. Эти ощущения сопровождали меня, пока я не повернул за угол. Там я остановился, потер ладонью затылок, затем посмотрел на часы и понял, что в данное время должен был стоять с Миомой возле нашего окна. Все-таки он меня заметил.
   На миг мне почудилось, что стоящему сейчас возле окна Миоме грустно и одиноко, но я тут же отбросил свои фантазии, так как никогда не был сентиментальным, зашел в булочную и долго выбирал хлеб.
   Иногда меня раздражало, что Миома все время молчит. Мне казалось, что тем самым он показывает свое превосходство, — но в чем? Иной раз я приходил просто в бешенство. Тогда мне хотелось сказать ему что-нибудь грубое, ранящее в самое сердце, что вывело бы его из молчаливого равновесия и заставило ответить мне, пусть даже тоже неприятное. Но я всякий раз сдерживался, хваля себя за то, что не поддался на психологические эксперименты двенадцатилетнего подростка.
   Тогда я еще не знал, что это вовсе не эксперименты, что Миома будет разговаривать только с близкими людьми, произнося лишь необходимые слова. С чужими он разговаривал в крайнем случае, зачастую по смертельной необходимости.
   По прошествии времени, при достаточно странных обстоятельствах, я выяснил множество подробностей о жизни Миомы в детские годы.
   Его рождение было следствием чуда. Миому в зародыше спутали с раковой опухолью и пытались умертвить с помощью химических препаратов. Но он все же родился, и, как выяснилось, совершено здоровым, если не считать отсутствия волос на голове и теле. Откуда окружающие взяли то, что он скоро должен был умереть, мне до сих пор непонятно. Миома был не только здоровым человеком, и очень сильным физически. Впоследствии я наблюдал, как он без труда приподнимал с кровати свою заболевшую мать, пересаживал ее в кресло, а вечером переносил обратно на кровать. Редкий мужчина мог такое проделать, так как восьмидесятидвухлетняя старуха весила за двести килограммов. А Миоме было тогда всего пятнадцать с небольшим лет.
   Миома никогда не применял свою силу по отношению к другим. Наоборот, он казался слабым и всячески это подчеркивал — сутулился, делал вид, что страдает одышкой, а на уроках физкультуры не мог подтянуться и одного раза.
   Своего отца он почти не знал. Тот умер, когда ребенку исполнилось три года, а до того не жаловал отпрыска своим вниманием, считая его неполноценным ребенком.
   Когда Миому принесли из роддома и положили в постель, отец подошел к ней, посмотрел на своего глазеющего сына, и ему вдруг показалось, что, коснись он металлических частей кровати, тело непременно сотрясет разрядом тока. К тому же желтоватая кожа ребенка вызывала в нем чисто физиологическое отвращение и напоминала кожу мертвеца.
   — Это не ребенок, — говорил он жене. — Это животина какая-то.
   Все в Миоме раздражало его. Заставая жену за кормлением младенца, видя, как он ненасытно ест молоко, отец чувствовал, как к горлу подступает тошнота и вся плоть восстает против такой картины: желтушный ребенок жадно сосет грудь семидесятилетней старухи. Тогда он уходил в другую комнату и задумывался над тем, что, может, посланное ему на склоне лет безобразное дитя — следствие его безбожия в молодости. И отец пробовал вспоминать молитвы, часами твердя их в пустой угол, прося у Бога как-нибудь разрешить ситуацию, взяв хотя бы радиоактивное чадо к себе.
   Потом, испробовав молитвы, он начал пить, и его шарахнул обширный инфаркт. Врачи с трудом поставили отца на ноги, но, придя из больницы и увидев сидящего на горшке Миому, он снова запил, вспоминая в редкие минуты просветления всю прожитую жизнь.
   До рождения Миомы он искренне верил в то, что жизнь прошла, как надо, так, как всякому можно пожелать, а то, что у них с женой не было детей, то уж что здесь попишешь… А сейчас, с появлением Миомы, все как-то пошло нехорошо, вроде как бы зачеркивая предыдущие годы… И он снова начинал пить, все запойней, так, чтобы наверняка убить сознание… В день своего семидесятилетия, после второй рюмки водки, он почувствовал, что в ухо ему засунули саблю, в глазах помутилось, схватившись за голову, он попытался было встать со стула, но не смог, безголосо звал жену, но неслушавшийся язык вывалился изо рта, затем он стал глохнуть, и его на «скорой помощи» доставили в больницу с сильнейшим кровоизлиянием в мозг. За минуту до смерти он вспомнил картавого мальчишку, клянчившего просвирки, представил себя летящим в аэроплане, в последней мечте обнял жену и в том же аэроплане улетел на небеса.
   Самое поразительное в Миоме было то, как он относился к своей матери. Оба молчащие, они без труда находили общий язык, по взгляду и по жесту понимая друг друга, как влюбленные. Миома часами мог сидеть рядом с матерью и, уставившись ей в глаза, гладить ее руки — полные, с массивными золотыми кольцами на таких же массивных пальцах. По утрам он обычно расчесывал ее черные с проседью волосы и радовался, как младенец, когда с них сыпали голубые искры… В день восьмидесятилетия он преподнес ей букет из восьмидесяти одной розы и серебряный медальон, раскрыв который, она нашла несколько белесых волосков, срезанных с голого черепа Миомы…
   Откуда тринадцатилетний ребенок достал деньги на дорогие подарки, до сих пор осталось загадкой.
   Если мать, не дай Бог, заболевала, Миома становился для нее самой лучшей сиделкой. Он с утра до ночи что-то варил, смешивал какие-то лекарства, кормил мать с ложки и сидел возле ее изголовья все ночи напролет.
   Несмотря на такую сильную любовь, в ней не было ни толики сексуального звучания. Ни один, даже самый плохой, психолог, проанализировав психику Миомы, не смог бы настаивать на присутствии Эдипова комплекса. Просто Миома так любил и почитал свою мать, как не любят и не почитают со времен Ветхого завета.
   В четырнадцать лет Миома решил, что обладает какими-то сверхъестественными способностями. То ли он начитался популярной литературы, то ли насмотрелся на себя в зеркало, но, во всяком случае, в течение года тестировал свой организм на аномальные проявления. Он раскладывал в одинаковые конверты картинки с изображением кругов и квадратов, после тасовал конверты и пытался определить ладонью, где квадраты, а где круги.
   Обычно попаданий было лишь процентов на двадцать, как и у всех нормальных людей… Затем он бросал в наполненную водой тарелку бумажку и усилием воли заставлял ее прибиться к краю. Но бумажка всегда оставалась в центре тарелки и плыть никуда не хотела.
   Миома посещал какой-то кружок, в котором собирались всякие спириты и медиумы, слушал тайные лекции по астрологии и наблюдал всевозможные опыты мистического характера. Ему часто предлагали включиться в какой-нибудь опыт, за глаза считая лысого и немого подростка выдающимся экстрасенсом. Но он всегда отказывался, и присутствующие оправдывали это тем, что он не хочет тратить свою энергию на пустяки, а экономит ее для выхода в астрал.
   Как-то дома Миома пытался усилием воли зажечь настольную лампу, а когда она после пятиминутного воздействия вдруг вспыхнула, дерзкая, он так обрадовался, что чуть было не лишился сознания. Закрутившись на месте волчком, сжавшись от радости в пружину, он неожиданно увидел стоящую в дверном проеме мать. Это она включила свет, неслышно войдя в комнату.
   Миома пришел в бешенство. Сначала он побледнел, его губы напряглись резинкой, но затем, подрожав мгновение, растянулись в корявую улыбку; потом он подошел к матери, нежно ее обнял и поцеловал в лоб…
   На этом его паранормальные эксперименты закончились, он бросил посещать кружок, и впоследствии у него появилось следующее увлечение.
   Миома перешел в девятый класс и, как все, должен был посещать уроки начальной военной подготовки. Я с нетерпением ждал его появления в классе, но на первый урок ом не пришел, как, впрочем, и на все последующие. В своей объяснительной записке он сообщал, что не приспособлен для военного дела, что слаб здоровьем и что врачебная комиссия военкомата уже освободила его от прохождения действительной службы, поэтому Миома считает нецелесообразным посещать мои уроки.