Страница:
И вот однажды зимним вечером шпана в количестве двенадцати-тринадцати человек во главе с Кабаном стояла около входа на каток, курила, обсуждала достоинства и недостатки проходящих женщин и слушала доносящийся с катка крепдешиновый фокстрот «Инес». Мэн, десятилетний вшиварь, ошивался среди всех. И тут со стороны Петровки, огибая угольную кучу, появилась Файка с буханкой хлеба под мышкой. То ли у них дома хлеб кончился, то ли они боялись, что закончится в магазине. Но вот она шла с буханкой черного хлеба под мышкой.
Кабан что-то коротко сказал, от компании отделились четверо кабанят и двинулись навстречу Файке. Файка в нерешительности остановилась, потом успокоилась (свои ребята, молокососы еще), попыталась их обойти. Четверо сдвинулись в сторону. Вправо-влево, вправо-влево… Файка повернулась и пошла назад. Четверо двинулись за ней, усмехаясь и хватая ее за ляжки. Файка сначала огрызалась, а потом побежала. Четверо – за ней. Она было уже добежала до своего подъезда, но за пяток метров до него ее встретила другая четверка. А может быть, и пятерка. Она снова повернулась и побежала к выходу на Неглинку. Она мчалась по длинному тоннелю домов, в конце которого качался фонарь и спасительно шуршали машины. Она задыхалась, ноги подкашивались, глаза лезли на лоб, но она бежала. Фонарь качался все ближе, машины шуршали все спасительнее. Перед аркой ее ждали остальные. Файка свернула вправо. Там, за узким коротким проемом, находилась общедворовая коммунальная помойка. И тут ее встретил Кабан. Хрюкает, глаза помутнели, с губ течет слюна, руки и колени дрожат. Файка остановилась. Дальше бежать некуда. Кабан подошел к ней, снял юбку, сдернул старенькие лиловые трико. (Она ж не на работу шла. Она за хлебом шла. Ей хлеб был нужен.) Кабан кинул ее на кучу отбросов. Справедливости ради надо сказать, что это были чистые отбросы. В них не было пищевых отходов. Не потому, что они были в другом месте. А потому, что в те годы пищевых отходов вообще не было. Кабан медленно расстегнул самодельную медную пряжку ремня, а потом рванул ширинку так, что пуговицы брызнули в разные стороны. Он спустил брюки на сапоги и упал на Файку. Двадцать две секунды он дергался на ней, потом коротко всхлипнул и носком сапога ударил Файку в бок. Та охнула и снова застыла.
– Давай ты, – сказал Кабан Кусошнику. Его через два года убили в драке.
За Кусошником прошли все остальные. Сейчас Мэн точно вспомнил. Их, не считая Кабана, было тринадцать. Потому что, когда очередь дошла до Мэна, Файка дернулась двенадцать раз. Мэн стоял.
– Ну! – сказал Кабан.
Остальные молчали. Ведь Мэну было всего десять лет.
– Сволочь, – прошептала Файка.
Кабан наступил каблуком сапога ей на лицо и повернул ногу. У Файки пошла кровь.
– Ну! – повторил Кабан.
Мэн сначала расстегнул пальто, потом отстегнул бретельки штанишек, потом резинки от чулок и лег на Файку и на всякий случай неловко чмокнул ее в щеку. Единственное, что он почувствовал, так это почти выветрившийся запах пудры «Кармен». (Она ж не на работу шла. Она за хлебом шла. Ей хлеб был нууужеееен!!!!!) А запомнил Мэн звуки крепдешинового фокстрота «Инес» да большие, как у самой большой андерсоновской собаки, голубые глаза.
Потом Кабан вытащил у Файки деньги и отобрал буханку хлеба. Файка поплелась домой. Один из кабанят сбегал в гастроном за водкой. Кабан отковырял с горлышки сургуч и протянул бутылку Мэну. Мэн несколько раз глотнул и куснул буханку.
– А ты, Абрашка, человек, – сказал Кабан. – Кстати, как тебя зовут?
Мэн стал, как все. Вот так все и было. Только почему-то всю жизнь его преследовал выветрившийся запах пудры «Кармен», и ему становилось тошно.
– Два глотка, – строго сказал Витек, и банка пошла по кругу. По два глотка. Один круг, второй. На третьем все закончилось. Мэн почувствовал необычную энергию.
– Ты кто? – полюбопытствовал самый молодой.
– Мэн, – ответил Мэн, – судя по всему – алкоголик.
– Я не об том. Кем ты был в миру? Кто ты такой есть? В духовном смысле слова. Чем бабки на водяру зарабатываешь? Вот я, к примеру, Поэт-Космист. В духовном смысле слова. А так – учусь на восьмом курсе ПТУ. А ты кто?
Мэн было поколебался с ответом, но потом не мог отказать компании, приведшей его в чувство, в правде, которую, собственно говоря, и не было нужды скрывать.
– Мультипликатор. Сценарист.
– А чё ты написал? Чё ты написал? Чё народ видел?
Мэн назвал несколько мультфильмов, поставленных по его сценариям. Воцарилось молчание.
– А ты не врешь? – спросил Поэт.
– Зачем? – ответил вопросом на вопрос Мэн. Как и приписывается людям его национальности.
– …твою мать!
– Мать твою!..
– …
А присутствовавший при презентации тощий престарелый Грузин выплюнул в ладонь остатки карамели и восхищенно произнес:
– Кумэр эль кунэм!.. Чатлахи могитхан!
Все с осуждением посмотрели на Грузина. Тот засмущался и протянул Мэну в знак извинения ладонь с почти обсосанной карамелью. Мэн благодарно взял и, как в раннем военном детстве, отправил карамель в рот.
– А хотите, – спросил Поэт-Космист, – я свои последние стихи почитаю?
Все как-то равнодушно промолчали, лишь Мэн заинтересованно кивнул головой. В своей жизни он много встречал поэтов: традиционалистов и авангардистов, городских и почвенников, западников и славянофилов. И все они были гениями. Когда перешагивали через черту от трехсот до шестисот граммов. Но космистов среди знакомых поэтов не было. Вот поэтому-то он и кивнул заинтересованно. Остальные вздохнули, а Поэт встал и начал:
– Здорово! – сказал Мэн. – Когда я отсюда выйду, я порекомендую твои стихи знакомой редакторше. В издательстве «Малыш».
А потом раздался рев:
– Завтрак!
Ожившая компания рванула в столовую. На завтрак давали манную кашу и по три кильки. С таким сочетанием Мэн уже сталкивался в армии. В раскладке сказано: каша и рыба. А какая каша и какая рыба не уточнялось. Так и здесь. Манная каша и три кильки. Мэн есть еще не мог. Все съел Витек, а Мэн пошел к себе в палату. По пути он встретил Медсестру. Та стояла в стареньком пальто и как будто кого-то ждала.
– Будьте здоровы, сударыня, – вызывающе попрощался Мэн.
– Всего, Мэн. Приходите в себя. А насчет твоего выражения половых чувств, то через пару дней вас переведут в санаторное, так что отлупить меня никак не получится. Я здесь не для этого. – Она натянула перчатки и ушла из отделения и из жизни Мэна. Так ему казалось.
А потом был обход. Зав. отделением удивился довольно скорому приходу Мэна в более-менее приличное состояние, но, увидев заглянувшего в палату Витька, сообразил, в чем дело.
– Чифирнул? – спросил он.
Мэн сделал удивительно непонимающие глаза. Настолько удивительные, что ни один психиатр им бы не поверил. Как не поверил и Зав. отделением:
– Сейчас вы скажете, что понятия не имеете, в чем дело? – спросил он ласково.
– Совершенно верно! – с ужасающей искренностью ответил Мэн.
– Как я вас понимаю, – широко улыбнулся Зав. отделением.
И оба взглянули друг на друга с понимающими улыбками. Так же улыбнулись и другие врачи. Вся ситуация прошла в обстановке всеобщего, мы бы даже сказали, всемирного понимания.
– Ну, полежим у нас еще сутки, – сказал Зав, – а там посмотрим, – и перешел к лежащему рядом Психу с открытыми в никуда глазами.
– Так, – сказал Зав, – как мы себя чувствуем?
– Домой хочу, – впервые открыл рот Псих.
– Ну, конечно же, домой. Немного подлечимся и сразу – домой.
Мэн посмотрел на Зава, а тот – на него. И Мэн понял, что дом этому Психу не светит. И что этот дежурный диалог происходит уже давно, и что оба приняли этот ритуал, что это помогает продержаться Психу на поверхности Бытия и не окунуться в беспросветную мглу индивидуального бессознательного. Псих закрыл глаза и успокоился.
Зав посмотрел на Мэна и показал пальцем сначала на Психа, а потом – на Мэна и цокнул языком. Других он обошел как-то спокойно. Какому-то дергающемуся старику он сделал какое-то назначение, от которого тот заплакал.
– А где Марк Твен? – спросил он.
Мэн как-то сразу сообразил, о ком идет речь, пошел в туалет, сдернул с унитаза Психа, читающего обложку «Тома Сойера», и приволок его в палату.
Зав встретил его радостно.
– Читаем? – спросил он.
– Читаем, – ответил Псих с обложкой. – Вот уже в две тысячи шестьсот двенадцатый раз читаю и все никак не могу понять, в чем тут суть. В чем, собственно, заключена сущность этого явления под названием «Приключения Тома Сойера и Геккельбери Финна».
– Это мы понять можем, что не можем понять, – согласился Зав. – Потому что, когда поймем, нам на этом свете делать уже нечего. Как и на том. Так что читай. Читай, голубок. У нас в библиотеке еще много обложек, – сказал он, что до крайности удивило Мэна.
– А куда делись книжные внутренности? – спросил он.
– Интересный вопрос… Давайте применим дискурсивное мышление. Я надеюсь, что вам знакомо это словосочетание?
Мэн кивнул.
– Так вот. Вы по-большому сегодня ходили?
Мэн оглядел присутствовавших при беседе врачей и пожилых медсестер, понял, что стесняться некого, и утвердительно опустил голову.
– А, извините за выражение, жопу чем подтирали?
Мэн вспомнил.
– Вот именно, – сказал Зав – Марина Ивановна. Видите ли, Мэн, в нашем отделении туалетной бумаги не положено. Да и газеты здесь никто не выписывает. Так что для выполнения своих самых низменных потребностей человек использует самые высшие свои достижения. Так бытие уничтожает сознание. И когда-нибудь совсем его уничтожит. Все дело в финансировании, – грустно подытожил он, и вся медицинская кодла двинулась к выходу из палаты. Выходя, Зав достал из кармана пачку «Кэмэла» и вышел окончательно.
Мэн лежал на спине и думал о… чифирнуть бы… Вот о чем он думал. Нельзя сказать, что до дурдома он ничего не знал о чифире. И не только знал, но и имел с ним дело. Более того, в далекой юности-молодости чифирь, можно сказать с некоторой натяжкой, спас ему жизнь…
– Помню, в 59-м, – услышал Мэн голос одного из рабочих, – на мысе Шмидта не понимал начальник простого человека. Мы тогда нашли там серу, ну и хватанули одеколончику. А на больше начальник не дал. Уж как его по-человеческому ни просили. И надо же какая штука с ним приключилась. С самой оконечности этого самого мыса Шмидта свалился прямиком в Тихий океан. И неизвестно, что с ним приключилось. То ли утоп, то ли в Америку уплыл.
– Да, – вторил ему Другой Голос, – в 57-м в Лангери у одного из работяг день рождения приключился. Ну и он захотел отметить. А начальник не дал. Утром его волки загрызли.
– Как это – волки? – услышал Мэн голос самого молодого богодула. – Единственный волк, который в зиму 54-го перебежал с материка на Сахалин, сейчас в краеведческом музее в качестве чучела стоит.
– То-то и оно, – ответил Другой Голос, – никто и понять не мог, как этот волк из музея сбежал, загрыз начальника и обратно в музей вернулся. Однако ж так дело и обстояло.
После четвертого подобного рассказа Мэн выждал паузы в истории вечного противостояния начальников и подчиненных и достал из кобуры служебный наган, а из рюкзака пачку патронов и стал с шумом загонять патроны в барабан. Потом с таким же шумом провернул барабан и положил наган на койку под правую руку. В соседнем отсеке стало тихо. Через несколько минут в отсек Мэна сунулся один из Богодулов и сказал:
– Начальник, мы поняли. Но дай хотя бы пару рублей. На чай.
Мэн сообразил, что на эти башли не купить даже самого дешевого «Рошу-де-десерт» с полубутылкой осадка. А купить на них можно чай и только чай. Одну пачку чая. Индейского. И он дал. Богодул оживился, поклонился Мэну в пояс и улыбнулся улыбкой со следами былой интеллигентности. А потом он исчез. Через пятнадцать минут он вернулся с литровой банкой, доверху наполненной напитком под названием «Чифирь». Несколько минут в соседнем отсеке слышались только шум глотков и вздохи. Потом все стихло. В отсек Мэна зашел промытый Богодул:
– Мэн, вы – человек. Вот вам тридцать две копейки сдачи. Вы рубль шестьдесят восемь запишите на мой счет. Чтобы после сезона все учесть, – и ушел.
Потом в соседних отсеках слышались какие-то невнятные слова, среди которых постоянно повторялись слова: «Материк… после сезона… Ростов… Свердловск… Обязательно…» и еще названия городов далеко-далеко на западе страны.
Через четыре десятка лет Мэн вспоминал эти слова, когда один из его знакомых говорил, что в СССР не было бомжей. Мэн только рассмеялся. В пятидесятые-шестидесятые весь Дальний Восток был забит бомжами, которые назывались где бичами, где богодулами. Людьми, приехавшими на заработки, чтобы потом вернуться на родину и зажить. Они тяжко сезонно работали, жили по общагам в межсезонье, пили от тоски по дому и безделья. Потом их вышибали из общаг, они кантовались по подвалам, по кочегаркам, по шалашам в тайге, подворовывали и пили, пили, пили. Пили абсолютно все. Кто подыхал в межвременьи, кто доживал до следующего сезона, чтобы опять мечтать о Материке. И этот Материк для большинства них становился Иерусалимом для евреев, в который стремилась душа и без которого душа оставалась безродной и неприкаянной. Но, как и для большинства евреев мира, этот Иерусалим был для них недостижим. Потому что после расчета они покупали билет на самолет до Материка, хромовые сапоги, бостоновый костюм, полушубок с цигейковым воротником. Кто-нибудь их провожал до аэропорта, где и начинался крах. Выпивались сто граммов на дорожку и все… Опять начиналось все сызнова. На старом месте. Правда, среди богодулов и бичей ходила легенда, что какой-то Один в 59-м долетел до Хабаровска, глянул на Материк, хлопнул на радостях, после чего его ограбили, отметелили и оставили подыхать на берегу уже заснеженного Амура. Но, был уверен Мэн, это всего-навсего красивая легенда. Оставлявшая надежду, что кто-нибудь когда-нибудь доберется дальше Хабаровска. А может быть, кто-то и вернулся в свой российский Иерусалим, просто известия об этом не дошли. Многим евреям же это удалось, а чем русские хуже евреев? И если евреи народ Богоизбранный, то русские – народ-Богоносец, так что все возможно. И когда-нибудь русские вернут свой Иерусалим в своей душе. Потерянный на пути между язычеством и православием и который, возможно, находится где-то посередине.
А пока богодулы, размягченные чифирем, мечтали.
В ноябре того же 62-го года Мэн купил тому самому Богодулу необходимые для приличного возвращения на Материк вышеупомянутые причиндалы. Которые тот и пропил в следующие три дня. А через неделю, встретив Мэна на Владимирской улице Южно-Сахалинска, не узнал его. Хотя они и оттоптали за семь месяцев весь юг Итурупа. Единственное, что мог сделать Мэн, так это купить ему в магазине бутылку водки и банку консервов «грибово-овощная солянка». Других не было. Тот даже не поблагодарил Мэна и ушел. Он уже шагнул туда…
Бородатый Псих наполнил свои пустые глаза и спросил:
– Простите, Мэн, а Мэн Федор Александрович вам никем не приходится?
– Приходится. Отцом.
– Замечательный человек. Я его вчера по радио слушал. О старой эстраде. Помню кусок… – и глаза его опять опустели, но какой-то принципиально другой пустотой. Как кажется пустым вакуум. В котором на самом деле кипит жизнь. И он прочитал со знакомыми Мэну интонациями и характерным кашлем:
– В начале века в России было довольно много замечательных шансонье. Юрий Морфесси, Александр Вертинский, Иза Кремер, Петр Лещенко и многие другие. Не могу объяснить, но, кроме Лещенко, песни были на экзотические темы. «Красотка Лулу», «Лиловый негр вам подает манто…» и прочее. Но русский шансон пользовался бешеной популярностью в исполнении Юрия Морфесси. Сейчас вспомните.
И Бородатый Псих запел одновременно голосом Юрия Морфесси и Мэна-Старшего:
– Кто бы в том далеком 12-м году мог подумать, – продолжал Бородатый Псих уже кашляющим голосом Мэнова отца, – что через двадцать лет бывший красавец-баритон в белградском кабаке будет надрывно хрипеть:
Потрясенный Мэн встал на кукольные ноги и, так же кукольно передвигая их, побрел в курилку. Там он уткнулся в непробиваемое стекло и плакал. И не столько потому, что вспомнил Отца, который умер восемнадцать лет назад, в 1977 году, а потому, что Бородатый Псих тоже умер восемнадцать лет назад, но странным образом жив. И нет, и не будет у него никакого дома, о котором он заявляет на каждом врачебном обходе. И навсегда он останется в этой палате. И выхода будет только два: либо туда, где выхода уже нет, либо в Поливановку, больницу, где живут люди-овощи. И оттуда будет уже только первый выход, о котором сказано строчкой выше.
А потом Мэн вернулся в палату, лег рядом с безвыходным Бородатым Психом и стал неосмысленно смотреть в потолок. А потом он заснул. И ему приснился странный сон.
Сновидение
Кабан что-то коротко сказал, от компании отделились четверо кабанят и двинулись навстречу Файке. Файка в нерешительности остановилась, потом успокоилась (свои ребята, молокососы еще), попыталась их обойти. Четверо сдвинулись в сторону. Вправо-влево, вправо-влево… Файка повернулась и пошла назад. Четверо двинулись за ней, усмехаясь и хватая ее за ляжки. Файка сначала огрызалась, а потом побежала. Четверо – за ней. Она было уже добежала до своего подъезда, но за пяток метров до него ее встретила другая четверка. А может быть, и пятерка. Она снова повернулась и побежала к выходу на Неглинку. Она мчалась по длинному тоннелю домов, в конце которого качался фонарь и спасительно шуршали машины. Она задыхалась, ноги подкашивались, глаза лезли на лоб, но она бежала. Фонарь качался все ближе, машины шуршали все спасительнее. Перед аркой ее ждали остальные. Файка свернула вправо. Там, за узким коротким проемом, находилась общедворовая коммунальная помойка. И тут ее встретил Кабан. Хрюкает, глаза помутнели, с губ течет слюна, руки и колени дрожат. Файка остановилась. Дальше бежать некуда. Кабан подошел к ней, снял юбку, сдернул старенькие лиловые трико. (Она ж не на работу шла. Она за хлебом шла. Ей хлеб был нужен.) Кабан кинул ее на кучу отбросов. Справедливости ради надо сказать, что это были чистые отбросы. В них не было пищевых отходов. Не потому, что они были в другом месте. А потому, что в те годы пищевых отходов вообще не было. Кабан медленно расстегнул самодельную медную пряжку ремня, а потом рванул ширинку так, что пуговицы брызнули в разные стороны. Он спустил брюки на сапоги и упал на Файку. Двадцать две секунды он дергался на ней, потом коротко всхлипнул и носком сапога ударил Файку в бок. Та охнула и снова застыла.
– Давай ты, – сказал Кабан Кусошнику. Его через два года убили в драке.
За Кусошником прошли все остальные. Сейчас Мэн точно вспомнил. Их, не считая Кабана, было тринадцать. Потому что, когда очередь дошла до Мэна, Файка дернулась двенадцать раз. Мэн стоял.
– Ну! – сказал Кабан.
Остальные молчали. Ведь Мэну было всего десять лет.
– Сволочь, – прошептала Файка.
Кабан наступил каблуком сапога ей на лицо и повернул ногу. У Файки пошла кровь.
– Ну! – повторил Кабан.
Мэн сначала расстегнул пальто, потом отстегнул бретельки штанишек, потом резинки от чулок и лег на Файку и на всякий случай неловко чмокнул ее в щеку. Единственное, что он почувствовал, так это почти выветрившийся запах пудры «Кармен». (Она ж не на работу шла. Она за хлебом шла. Ей хлеб был нууужеееен!!!!!) А запомнил Мэн звуки крепдешинового фокстрота «Инес» да большие, как у самой большой андерсоновской собаки, голубые глаза.
Потом Кабан вытащил у Файки деньги и отобрал буханку хлеба. Файка поплелась домой. Один из кабанят сбегал в гастроном за водкой. Кабан отковырял с горлышки сургуч и протянул бутылку Мэну. Мэн несколько раз глотнул и куснул буханку.
– А ты, Абрашка, человек, – сказал Кабан. – Кстати, как тебя зовут?
Мэн стал, как все. Вот так все и было. Только почему-то всю жизнь его преследовал выветрившийся запах пудры «Кармен», и ему становилось тошно.
* * *
…В курилку ворвался Витек с литровой банкой. Он набрал в нее воды, попросил у Мэна затянуться, а потом позвал его за собой. Мэн последовал за ним. Витек оглянулся по сторонам, поставил банку перед единственной на все отделение электророзеткой и вынул из кармана приспособление, состоящее из двух лезвий для безопасной бритвы и подсоединенной к ним вилки. Он опустил самодельный кипятильник в воду. Тут же в воде стали появляться мелкие пузырьки, которые очень быстро становились все больше, пока вода в банке не превратилась в бурлящий вулкан. Витек достал из второго кармана пачку индийского чая и высыпал ее в банку. Потом снова включил лезвия. В банке поднялась пена. Витек выдернул вилку из розетки, дождался, пока пена осядет, а потом снова воткнул вилку. И снова чайная лава поднялась к горлу банки, но Витек опять вырвал вилку из розетки движением убийцы, вырывающего нож из тела жертвы. Потом он обтер лезвия о пижаму и бережно спрятал орудие производства в карман. Он накрыл банку сдернутым с шеи полотенцем и стал медленно поворачивать банку. Постепенно чаинки осели. Витек выждал минуту и, махнув Мэну рукой, привел его в свою палату. Большинство психов уже не спало. Кто пел, кто молился на репродукцию картины Айвазовского «Девятый вал», кто-то громко пердел, а потом также громко с облегчением вздыхал, а пять человек сидели на двух кроватях в одних кальсонах и смотрели на дверь. Увидев входящих Витька, банку и Мэна, все пятеро синхронно пернули и радостно улыбнулись.– Два глотка, – строго сказал Витек, и банка пошла по кругу. По два глотка. Один круг, второй. На третьем все закончилось. Мэн почувствовал необычную энергию.
– Ты кто? – полюбопытствовал самый молодой.
– Мэн, – ответил Мэн, – судя по всему – алкоголик.
– Я не об том. Кем ты был в миру? Кто ты такой есть? В духовном смысле слова. Чем бабки на водяру зарабатываешь? Вот я, к примеру, Поэт-Космист. В духовном смысле слова. А так – учусь на восьмом курсе ПТУ. А ты кто?
Мэн было поколебался с ответом, но потом не мог отказать компании, приведшей его в чувство, в правде, которую, собственно говоря, и не было нужды скрывать.
– Мультипликатор. Сценарист.
– А чё ты написал? Чё ты написал? Чё народ видел?
Мэн назвал несколько мультфильмов, поставленных по его сценариям. Воцарилось молчание.
– А ты не врешь? – спросил Поэт.
– Зачем? – ответил вопросом на вопрос Мэн. Как и приписывается людям его национальности.
– …твою мать!
– Мать твою!..
– …
А присутствовавший при презентации тощий престарелый Грузин выплюнул в ладонь остатки карамели и восхищенно произнес:
– Кумэр эль кунэм!.. Чатлахи могитхан!
Все с осуждением посмотрели на Грузина. Тот засмущался и протянул Мэну в знак извинения ладонь с почти обсосанной карамелью. Мэн благодарно взял и, как в раннем военном детстве, отправил карамель в рот.
– А хотите, – спросил Поэт-Космист, – я свои последние стихи почитаю?
Все как-то равнодушно промолчали, лишь Мэн заинтересованно кивнул головой. В своей жизни он много встречал поэтов: традиционалистов и авангардистов, городских и почвенников, западников и славянофилов. И все они были гениями. Когда перешагивали через черту от трехсот до шестисот граммов. Но космистов среди знакомых поэтов не было. Вот поэтому-то он и кивнул заинтересованно. Остальные вздохнули, а Поэт встал и начал:
И еще пятьдесят два таких же стиха. Все грустно молчали.
Я – Марс, ты – Андромеда!
И я тебя е… хочу!
Я – Марс, а ты – Венера!
И я тебя е… хочу!
– Здорово! – сказал Мэн. – Когда я отсюда выйду, я порекомендую твои стихи знакомой редакторше. В издательстве «Малыш».
А потом раздался рев:
– Завтрак!
Ожившая компания рванула в столовую. На завтрак давали манную кашу и по три кильки. С таким сочетанием Мэн уже сталкивался в армии. В раскладке сказано: каша и рыба. А какая каша и какая рыба не уточнялось. Так и здесь. Манная каша и три кильки. Мэн есть еще не мог. Все съел Витек, а Мэн пошел к себе в палату. По пути он встретил Медсестру. Та стояла в стареньком пальто и как будто кого-то ждала.
– Будьте здоровы, сударыня, – вызывающе попрощался Мэн.
– Всего, Мэн. Приходите в себя. А насчет твоего выражения половых чувств, то через пару дней вас переведут в санаторное, так что отлупить меня никак не получится. Я здесь не для этого. – Она натянула перчатки и ушла из отделения и из жизни Мэна. Так ему казалось.
А потом был обход. Зав. отделением удивился довольно скорому приходу Мэна в более-менее приличное состояние, но, увидев заглянувшего в палату Витька, сообразил, в чем дело.
– Чифирнул? – спросил он.
Мэн сделал удивительно непонимающие глаза. Настолько удивительные, что ни один психиатр им бы не поверил. Как не поверил и Зав. отделением:
– Сейчас вы скажете, что понятия не имеете, в чем дело? – спросил он ласково.
– Совершенно верно! – с ужасающей искренностью ответил Мэн.
– Как я вас понимаю, – широко улыбнулся Зав. отделением.
И оба взглянули друг на друга с понимающими улыбками. Так же улыбнулись и другие врачи. Вся ситуация прошла в обстановке всеобщего, мы бы даже сказали, всемирного понимания.
– Ну, полежим у нас еще сутки, – сказал Зав, – а там посмотрим, – и перешел к лежащему рядом Психу с открытыми в никуда глазами.
– Так, – сказал Зав, – как мы себя чувствуем?
– Домой хочу, – впервые открыл рот Псих.
– Ну, конечно же, домой. Немного подлечимся и сразу – домой.
Мэн посмотрел на Зава, а тот – на него. И Мэн понял, что дом этому Психу не светит. И что этот дежурный диалог происходит уже давно, и что оба приняли этот ритуал, что это помогает продержаться Психу на поверхности Бытия и не окунуться в беспросветную мглу индивидуального бессознательного. Псих закрыл глаза и успокоился.
Зав посмотрел на Мэна и показал пальцем сначала на Психа, а потом – на Мэна и цокнул языком. Других он обошел как-то спокойно. Какому-то дергающемуся старику он сделал какое-то назначение, от которого тот заплакал.
– А где Марк Твен? – спросил он.
Мэн как-то сразу сообразил, о ком идет речь, пошел в туалет, сдернул с унитаза Психа, читающего обложку «Тома Сойера», и приволок его в палату.
Зав встретил его радостно.
– Читаем? – спросил он.
– Читаем, – ответил Псих с обложкой. – Вот уже в две тысячи шестьсот двенадцатый раз читаю и все никак не могу понять, в чем тут суть. В чем, собственно, заключена сущность этого явления под названием «Приключения Тома Сойера и Геккельбери Финна».
– Это мы понять можем, что не можем понять, – согласился Зав. – Потому что, когда поймем, нам на этом свете делать уже нечего. Как и на том. Так что читай. Читай, голубок. У нас в библиотеке еще много обложек, – сказал он, что до крайности удивило Мэна.
– А куда делись книжные внутренности? – спросил он.
– Интересный вопрос… Давайте применим дискурсивное мышление. Я надеюсь, что вам знакомо это словосочетание?
Мэн кивнул.
– Так вот. Вы по-большому сегодня ходили?
Мэн оглядел присутствовавших при беседе врачей и пожилых медсестер, понял, что стесняться некого, и утвердительно опустил голову.
– А, извините за выражение, жопу чем подтирали?
Мэн вспомнил.
И чуть не завопил от стыда.
У меня в Москве купола горят,
У меня в Москве колокола звенят.
И гробницы в ряд у меня стоят,
В них царицы спят и цари…
– Вот именно, – сказал Зав – Марина Ивановна. Видите ли, Мэн, в нашем отделении туалетной бумаги не положено. Да и газеты здесь никто не выписывает. Так что для выполнения своих самых низменных потребностей человек использует самые высшие свои достижения. Так бытие уничтожает сознание. И когда-нибудь совсем его уничтожит. Все дело в финансировании, – грустно подытожил он, и вся медицинская кодла двинулась к выходу из палаты. Выходя, Зав достал из кармана пачку «Кэмэла» и вышел окончательно.
Мэн лежал на спине и думал о… чифирнуть бы… Вот о чем он думал. Нельзя сказать, что до дурдома он ничего не знал о чифире. И не только знал, но и имел с ним дело. Более того, в далекой юности-молодости чифирь, можно сказать с некоторой натяжкой, спас ему жизнь…
Флэшбэк
В 62-м году двадцатидвухлетний Мэн, старший геолог Итурупской геолого-съемочной партии с окладом старшего техника-геолога, вез на Итуруп десять рабочих на теплоходе «Советский Союз». Это был первый рейс в летней навигации. Поэтому в твиндеке (это что-то вроде плацкартного вагона, расположенного в нижней палубе теплохода, рассчитанного на 900 человек) было всего одиннадцать человек. Мэн и десять рабочих. Вообще-то их должно было быть одиннадцать, но накануне каждому был выдан аванс в сумме двадцати рублей на рыло. Будущие рабочие, которых на Сахалине именовали богодулами, эти деньги пропили и в результате пропоя убили одного из себя, в результате чего их осталось десять. И эти десять состояли в состоянии жуткого похмелья. И им хотелось опохмелиться. Смертельно хотелось. Это состояние Мэн узнал много позже. И они стали просить у Мэна деньги, чтобы опохмелиться. А Мэн не давал. Хотя в полевой сумке у него и было шестнадцать тысяч рублей на устройство базы всей партии, наем лошадей и прочее. Не то чтобы он жалел какой-то сотни, нет, просто он знал, что потом потребуется еще сотня, а потом кто-нибудь кого-нибудь убьет, а народу у него и так было мало. Поэтому он денег не дал. Тогда рабочие, находившиеся в двух других отсеках, стали рассуждать о вечном противостоянии рабочего человека и о том, во что это противостояние выливается. Причем рассуждали они не абстрактно, что было им не свойственно, а на конкретных примерах.– Помню, в 59-м, – услышал Мэн голос одного из рабочих, – на мысе Шмидта не понимал начальник простого человека. Мы тогда нашли там серу, ну и хватанули одеколончику. А на больше начальник не дал. Уж как его по-человеческому ни просили. И надо же какая штука с ним приключилась. С самой оконечности этого самого мыса Шмидта свалился прямиком в Тихий океан. И неизвестно, что с ним приключилось. То ли утоп, то ли в Америку уплыл.
– Да, – вторил ему Другой Голос, – в 57-м в Лангери у одного из работяг день рождения приключился. Ну и он захотел отметить. А начальник не дал. Утром его волки загрызли.
– Как это – волки? – услышал Мэн голос самого молодого богодула. – Единственный волк, который в зиму 54-го перебежал с материка на Сахалин, сейчас в краеведческом музее в качестве чучела стоит.
– То-то и оно, – ответил Другой Голос, – никто и понять не мог, как этот волк из музея сбежал, загрыз начальника и обратно в музей вернулся. Однако ж так дело и обстояло.
После четвертого подобного рассказа Мэн выждал паузы в истории вечного противостояния начальников и подчиненных и достал из кобуры служебный наган, а из рюкзака пачку патронов и стал с шумом загонять патроны в барабан. Потом с таким же шумом провернул барабан и положил наган на койку под правую руку. В соседнем отсеке стало тихо. Через несколько минут в отсек Мэна сунулся один из Богодулов и сказал:
– Начальник, мы поняли. Но дай хотя бы пару рублей. На чай.
Мэн сообразил, что на эти башли не купить даже самого дешевого «Рошу-де-десерт» с полубутылкой осадка. А купить на них можно чай и только чай. Одну пачку чая. Индейского. И он дал. Богодул оживился, поклонился Мэну в пояс и улыбнулся улыбкой со следами былой интеллигентности. А потом он исчез. Через пятнадцать минут он вернулся с литровой банкой, доверху наполненной напитком под названием «Чифирь». Несколько минут в соседнем отсеке слышались только шум глотков и вздохи. Потом все стихло. В отсек Мэна зашел промытый Богодул:
– Мэн, вы – человек. Вот вам тридцать две копейки сдачи. Вы рубль шестьдесят восемь запишите на мой счет. Чтобы после сезона все учесть, – и ушел.
Потом в соседних отсеках слышались какие-то невнятные слова, среди которых постоянно повторялись слова: «Материк… после сезона… Ростов… Свердловск… Обязательно…» и еще названия городов далеко-далеко на западе страны.
Через четыре десятка лет Мэн вспоминал эти слова, когда один из его знакомых говорил, что в СССР не было бомжей. Мэн только рассмеялся. В пятидесятые-шестидесятые весь Дальний Восток был забит бомжами, которые назывались где бичами, где богодулами. Людьми, приехавшими на заработки, чтобы потом вернуться на родину и зажить. Они тяжко сезонно работали, жили по общагам в межсезонье, пили от тоски по дому и безделья. Потом их вышибали из общаг, они кантовались по подвалам, по кочегаркам, по шалашам в тайге, подворовывали и пили, пили, пили. Пили абсолютно все. Кто подыхал в межвременьи, кто доживал до следующего сезона, чтобы опять мечтать о Материке. И этот Материк для большинства них становился Иерусалимом для евреев, в который стремилась душа и без которого душа оставалась безродной и неприкаянной. Но, как и для большинства евреев мира, этот Иерусалим был для них недостижим. Потому что после расчета они покупали билет на самолет до Материка, хромовые сапоги, бостоновый костюм, полушубок с цигейковым воротником. Кто-нибудь их провожал до аэропорта, где и начинался крах. Выпивались сто граммов на дорожку и все… Опять начиналось все сызнова. На старом месте. Правда, среди богодулов и бичей ходила легенда, что какой-то Один в 59-м долетел до Хабаровска, глянул на Материк, хлопнул на радостях, после чего его ограбили, отметелили и оставили подыхать на берегу уже заснеженного Амура. Но, был уверен Мэн, это всего-навсего красивая легенда. Оставлявшая надежду, что кто-нибудь когда-нибудь доберется дальше Хабаровска. А может быть, кто-то и вернулся в свой российский Иерусалим, просто известия об этом не дошли. Многим евреям же это удалось, а чем русские хуже евреев? И если евреи народ Богоизбранный, то русские – народ-Богоносец, так что все возможно. И когда-нибудь русские вернут свой Иерусалим в своей душе. Потерянный на пути между язычеством и православием и который, возможно, находится где-то посередине.
А пока богодулы, размягченные чифирем, мечтали.
В ноябре того же 62-го года Мэн купил тому самому Богодулу необходимые для приличного возвращения на Материк вышеупомянутые причиндалы. Которые тот и пропил в следующие три дня. А через неделю, встретив Мэна на Владимирской улице Южно-Сахалинска, не узнал его. Хотя они и оттоптали за семь месяцев весь юг Итурупа. Единственное, что мог сделать Мэн, так это купить ему в магазине бутылку водки и банку консервов «грибово-овощная солянка». Других не было. Тот даже не поблагодарил Мэна и ушел. Он уже шагнул туда…
* * *
Так что Мэн знал, что такое чифирь. И в палате появился его Младший. С продуктами, сигаретами «Прима» и пятихаткой наличными. Мэн поговорил с ним о чем-то незначащем и ждал момента, когда Младший уйдет, чтобы каким-то образом реализовать часть пятихатки на чифирь. И это случилось. Все организовал Витек. И мало чифирька, он организовал еще и сладку-водочку да наливочку, которую Мэн пить не стал, но не отказал в этом обществу, которое лишь отчасти представляло алкоголизм в чистом виде, а так было рядовым психозом, которому выпить – не грех. Тем более что Младшим была принесена классная закуска.Бородатый Псих наполнил свои пустые глаза и спросил:
– Простите, Мэн, а Мэн Федор Александрович вам никем не приходится?
– Приходится. Отцом.
– Замечательный человек. Я его вчера по радио слушал. О старой эстраде. Помню кусок… – и глаза его опять опустели, но какой-то принципиально другой пустотой. Как кажется пустым вакуум. В котором на самом деле кипит жизнь. И он прочитал со знакомыми Мэну интонациями и характерным кашлем:
– В начале века в России было довольно много замечательных шансонье. Юрий Морфесси, Александр Вертинский, Иза Кремер, Петр Лещенко и многие другие. Не могу объяснить, но, кроме Лещенко, песни были на экзотические темы. «Красотка Лулу», «Лиловый негр вам подает манто…» и прочее. Но русский шансон пользовался бешеной популярностью в исполнении Юрия Морфесси. Сейчас вспомните.
И Бородатый Псих запел одновременно голосом Юрия Морфесси и Мэна-Старшего:
А потом, – продолжал Бородатый Псих, – начинался шансонный разгул:
– Эй, ямщик, гони-ка к Яру,
Лошадей, брат, не жалей,
Тройку ты запряг, не пару.
Так гони, брат, поскорей.
А когда приедем к «Яру»,
Отогреемся, друзья.
И под звонкую гитару
Будем пить мы до утра…
Психи слушали с огромным вниманием, попивая водочку, чифирь и закусывая сырокопченым окороком. А один из них даже не замечал, что и питье, и закуска вываливались у него из дыры в правой щеке, полученной в результате ему неведомой драки. И взглядам окружающих являлся чудом сохранившийся зуб мудрости.
За коней, за пляс, за хор,
За цыганский перебор
Я готов отдать любовь.
Что мне горе —
Жизни море
Надо выпить нам до дна.
Сердце, тише!
Выше, выше
Кубки старого вина!
Эй, ямщик, гони-ка к «Яру».
– Кто бы в том далеком 12-м году мог подумать, – продолжал Бородатый Псих уже кашляющим голосом Мэнова отца, – что через двадцать лет бывший красавец-баритон в белградском кабаке будет надрывно хрипеть:
Печальна была судьба русских шансонье в эмиграции, – грустно продолжил Бородатый Псих – Мэн-старший. – Петр Лещенко был застрелен в бухарестском ресторане. И вместе с кровью выплевывал слова: «Маша чайник наливает, глаза ее, как молнии, сверкают. У самовара я и моя Маша, вприкуску чай пить будем до утра…» – и Бородатый Псих замолчал, и глаза его опустели уже безвозвратно.
Ямщик, не гони лошадей,
Мне некуда больше спешить,
Мне некого больше любить,
Ямщик, не гони лошадей…
Потрясенный Мэн встал на кукольные ноги и, так же кукольно передвигая их, побрел в курилку. Там он уткнулся в непробиваемое стекло и плакал. И не столько потому, что вспомнил Отца, который умер восемнадцать лет назад, в 1977 году, а потому, что Бородатый Псих тоже умер восемнадцать лет назад, но странным образом жив. И нет, и не будет у него никакого дома, о котором он заявляет на каждом врачебном обходе. И навсегда он останется в этой палате. И выхода будет только два: либо туда, где выхода уже нет, либо в Поливановку, больницу, где живут люди-овощи. И оттуда будет уже только первый выход, о котором сказано строчкой выше.
А потом Мэн вернулся в палату, лег рядом с безвыходным Бородатым Психом и стал неосмысленно смотреть в потолок. А потом он заснул. И ему приснился странный сон.
Сновидение
Мэн стоял в своей мансарде в пригороде Москвы. Потолок, естественно, был стеклянный, и сквозь него светило бесконечно радостное Солнце. Стены были увешаны картинами Оскара Рабина, Немухина, Калинина и других русских советских авангардистов. Но основным украшением стены была фотография Мэна во фраке со скрипкой, сделанная Брессоном на концерте, даваемом Мэном в честь рождения Валери Жискар Д’Эстена.
На Мэне был бархатный домашний пиджак, из-под которого виднелась крахмальная белая рубашка «Армани». Домашние брюки были неправдоподобно отглажены, а на ногах – лакированные домашние тапочки. Мэн взял с фортепьяно рюмку коньяка, отпил глоток, погонял его по нёбу, деснам и пустил в свободное плавание по пищеводу. Потом он взял скрипку и начал играть 26-й концерт для скрипки Моцарта. Во второй части концерта он перевозбудился и слишком сильно провел смычком по струнам. Лопнула струна «соль». Мэн поискал в своем хозяйстве струну «соль» и не нашел. Тогда он решил пойти по соседям и поспрошать насчет недостающей струны.
В первой квартире дверь открыл какой-то Парень. Увидев Мэна со скрипкой, он сказал:
– Мужик, я тебя знаю. Ты был корешом Папани в детстве…
Мэн заинтересовался своим корешом, которого он напрочь не помнил. Поэтому он вместе с Парнем прошел в квартиру. В кухне сидела и плакала пьяная копия Мэна.
– Чегой-то он плачет? – спросил Мэн.
– Жена ушла, забрала ребенка, меня то есть, и ушла.
– Давно ушла? – спросил Мэн.
– Двадцать лет назад, – ответил Парень.
– А чего ушла?
– Пил сильно.
– А потом вернулась. Вместе со мной. Он на радостях и запил.
– Давно запил?
– Десять лет назад. Давай выпьем, брат.
– Да я не пью, – сказал Мэн, а потом добавил: – А у вас случайно нет струны «соль»?
Парень распахнул рубашку на груди, и Мэн увидел татуировку: «Нет в жизни струны «соль».
Мэн по-братски выпил глоток водки, также по-братски расцеловался с Парнем, слился с ним, вышел на лестничную площадку и позвонил в дверь напротив. А там море шумит. Волны налетают на берег, и хрестоматийный девятый вал выносит тело Мэна с синим лицом и вцепившейся в ногу клешней краба. К которой был прикреплен сам Краб, похожий на похмельного Мэна. Мэн смотрит на эту картину, пытаясь понять, каким образом он оказался в этом море.
– Не дрейфь, Мэн, – сказал Краб, – ты помер во сне, а пока ты жив, это дело надо отметить. Ща сделаем.
Краб пошарил по карманам трупа «Мэна во сне», вынул початую бутылку «Муската» и протянул ее Мэну. Мэн сделал три больших глотка и поперхнулся.
– Чача, – сказал Краб, отломил клешню и протянул ее Мэну. – Всем давно понять пора бы, как вкусны и нежны крабы.
Мэн закусил и на всякий случай осведомился о струне «соль». Краб показал на шею синего Мэна. На ней была затянута струна «соль». Но она сильно проржавела и не была способна к исполнению 26-го концерта Моцарта.
А потом пришел очередной девятый вал и уволок удавившегося во сне Мэна обратно в море вместе с Крабом и струной «соль». И Мэну ничего не оставалось делать, как выйти из квартиры и пойти вниз, чтобы попытать счастья этажами ниже.
На Мэне был бархатный домашний пиджак, из-под которого виднелась крахмальная белая рубашка «Армани». Домашние брюки были неправдоподобно отглажены, а на ногах – лакированные домашние тапочки. Мэн взял с фортепьяно рюмку коньяка, отпил глоток, погонял его по нёбу, деснам и пустил в свободное плавание по пищеводу. Потом он взял скрипку и начал играть 26-й концерт для скрипки Моцарта. Во второй части концерта он перевозбудился и слишком сильно провел смычком по струнам. Лопнула струна «соль». Мэн поискал в своем хозяйстве струну «соль» и не нашел. Тогда он решил пойти по соседям и поспрошать насчет недостающей струны.
В первой квартире дверь открыл какой-то Парень. Увидев Мэна со скрипкой, он сказал:
– Мужик, я тебя знаю. Ты был корешом Папани в детстве…
Мэн заинтересовался своим корешом, которого он напрочь не помнил. Поэтому он вместе с Парнем прошел в квартиру. В кухне сидела и плакала пьяная копия Мэна.
– Чегой-то он плачет? – спросил Мэн.
– Жена ушла, забрала ребенка, меня то есть, и ушла.
– Давно ушла? – спросил Мэн.
– Двадцать лет назад, – ответил Парень.
– А чего ушла?
– Пил сильно.
– А потом вернулась. Вместе со мной. Он на радостях и запил.
– Давно запил?
– Десять лет назад. Давай выпьем, брат.
– Да я не пью, – сказал Мэн, а потом добавил: – А у вас случайно нет струны «соль»?
Парень распахнул рубашку на груди, и Мэн увидел татуировку: «Нет в жизни струны «соль».
Мэн по-братски выпил глоток водки, также по-братски расцеловался с Парнем, слился с ним, вышел на лестничную площадку и позвонил в дверь напротив. А там море шумит. Волны налетают на берег, и хрестоматийный девятый вал выносит тело Мэна с синим лицом и вцепившейся в ногу клешней краба. К которой был прикреплен сам Краб, похожий на похмельного Мэна. Мэн смотрит на эту картину, пытаясь понять, каким образом он оказался в этом море.
– Не дрейфь, Мэн, – сказал Краб, – ты помер во сне, а пока ты жив, это дело надо отметить. Ща сделаем.
Краб пошарил по карманам трупа «Мэна во сне», вынул початую бутылку «Муската» и протянул ее Мэну. Мэн сделал три больших глотка и поперхнулся.
– Чача, – сказал Краб, отломил клешню и протянул ее Мэну. – Всем давно понять пора бы, как вкусны и нежны крабы.
Мэн закусил и на всякий случай осведомился о струне «соль». Краб показал на шею синего Мэна. На ней была затянута струна «соль». Но она сильно проржавела и не была способна к исполнению 26-го концерта Моцарта.
А потом пришел очередной девятый вал и уволок удавившегося во сне Мэна обратно в море вместе с Крабом и струной «соль». И Мэну ничего не оставалось делать, как выйти из квартиры и пойти вниз, чтобы попытать счастья этажами ниже.