Страница:
чтобы и ты великую эту душу постигла и жизнь его странную и необыкновенную поняла и почла за чудо, ну так вот, утро стрелецкой казни...
вдруг пискнул трамвай
на подножке повисла старушка
в белом пуховом платке
повиснув она размышляла об утре, ты спишь? ты не спи, Валечка, вот послушай, что там дальше, слушаешь, единственная? так молодой ниги
лист Рафаэля отверг с Р
Тагором не ведал знаком
ства на Спинозу смотрел свысо
ка вдруг однажды напал на
стрелецкую водку, ты опять
спишь, да не спи же, Валя, тут всего один куплет остался, вот послушай, в тишине подворотни чей-то труп
замерзал изнутри и снаружи
убийца ушел далеко
но разве уйдешь от праведной казни,
а, Валя, разве уйдешь, нет, дудки, всегда найдут и покарают, но ты, я вижу, спишь, маленькая плутовка, да, вижу, выходит дело, женщинам в постели не до стихов, а у этой и во сне такой вид, будто она надо мной иронизирует, будто она меня раскусила и мной забавляется.
В доме тихо, на потолке едва заметно дрожит, слабо и бледно переливается, повинуясь колебаниям занавески на сквозняке, пятно света, а в шкафу, среди грязного белья и сваленных как попало книг, лежит завернутое в газету пальто Веры.
Моя жена. Она не безнадежна. Я чувствую ее искренние усилия понять меня. Я помню, как толкнул ее на лестнице, а она обеими руками вцепилась в перила, страдальчески сгорбившись, поникнув головой, и ни возгласа удивления, ни крика возмущения я от нее не услыхал, она словно вообразила, что я взялся за нее всерьез и ей на этой лестнице суждено претерпеть баснословные муки. Я смотрел, как она прогибается, буквально-таки фантастически втягивая живот, как она будто для пинка подставляет мне зад, во всяком случае поворачиваясь им в мою сторону, и все это действовало на меня отрезвляюще, все это меня умиляло и трогало. Я попросил у нее прощения. Она выпрямилась, взглянула на меня смущенно и подалась своей дорогой.
- Девушка, девушка, гражданочка! - закричал я ей вдогонку. Так началась моя с ней совместная жизнь.
Я пылился тогда в захудалой лаборатории, а она училась в университете. У нее никогда не возникало сомнений в правильности избранного пути, и я лишь повторю давно известное, сказав, что этому ее благородному и непоколебимому чувству уверенности в себе ничуть не мешало сознание, что она всегда и во всем лишь слепо подчиняется авторитету родителей. Внес ли я что-то новое в ее жизнь? Она смутно догадывалась, что привить ей я могу разве что сомнения, разлад, смятение, ужасный дух той ветви древа рода человеческого, на котором густо и с циничным смехом теснятся хмельные, непутевые людишки. И пусть я сам человек далеко не опустившийся, напротив, пристойный и перспективный, все же во мне слишком много напряженного и подозрительного беспокойства, о котором ей лучше и не знать. А ее родители терроризировали нас. Я терпел. Это ее папаша пристроил меня к Худому.
После той встречи на лестнице я вышел во второй раз встретиться с ней уже трезвым, разумным, приличным и благообразным молодым человеком. Стали мы вспоминать, как познакомились. Ах, я так испугалась тогда! О, вы были прелестны в своем испуге! Мы недоумевали. Как подобное могло случиться? Толкнуть девушку на лестнице... Нет, с вином шутки плохи. Ее глаза говорили, что она верит в меня. Я не сойду с пути истинного.
Я исподволь внедрял в ее сознание опыт совместной жизни с человеком, не похожим на тех, кого знала она, беспокойным, неподатливым, немножко хмельным. На миг она заколебалась, ужаснулась, заподозрила, что моя жизнь, скрытая от ее глаз, еще хуже той, которую я позволяю ей изучать, но, уверенная в себе именно потому, что всегда поступала исключительно по родительской указке, она в конце концов с какой-то неясной уверенностью в будущем своем торжестве капитулировала предо мной. Рая закатывала бурные сцены, чаще всего из-за пустяков, из-за опрокинутой за обедом чашки, из-за Никиты, которого невзлюбила с первого взгляда, - еще бы, он ведь сразу схватил, что она за птичка, эта Рая, и дал ей понять, какого он о ней мнения, - а я бурно отвечал на ее агрессию, она изменяла мне, я изменял ей, и все это было в порядке вещей. Обычная семейная жизнь в век распада семейных отношений. Я понимал, что разойдусь с Раей, но мне и в голову не вступало по-настоящему сходиться с Валей, однако Валя говорила, что ждет ребенка, что если я человек чести, если я порядочный человек, если я не хочу скандала, не хочу, чтобы все узнала ее мама, а от ее мамы ее папа, а от ее папы люди, которые заинтересованы в искоренении всякого зла, всякого насилия над слабыми девушками, вступающими в большую жизнь, где старшие уже не могут контролировать каждый их шаг, если я... я сказал ей, что подобные слова уже где-то слышал. Она твердо верила в свою счастливую звезду. Все будет хорошо. С ней не случится ничего дурного. Еще я сказал, что готов исполнить свой долг, жениться, если мой долг именно в этом и состоит. А уж как ее отец пристроил меня к Худому, то прорезался у меня буйный аппетит к жизни - студенты, студентки, ученые, читающие какие-то книжки, гремящий трамвай, неудачник Никита, ждущий меня в погребке на главной улице, - я стал заинтересованным лицом. Худой поглядывал на меня пытливо. Он полагал, что я его ученик. Возможно, так оно и есть. И при таких-то обстоятельствах, в такой-то атмосфере дельности и добропорядочности это пальто, кремового цвета, красивое, плотно облегающее фигурку моей любовницы или кто там она мне, пальто, странным образом ко мне попавшее, и необходимость прятать его в шкафу - о, это либо комедия, водевиль с неизбежно счастливой развязкой, либо нечто предосудительное, даже, будем откровенны до конца, рискованное.
***
На следующее утро я проснулся рано, а было воскресенье, и жена, видя, что я никуда не тороплюсь, обрадовалась и говорит: почитаем книжку? Но я только делал вид, будто не тороплюсь. Я спокойно съел завтрак, полюбезничал со своей крошкой и потом ей сказал: дитя мое, я отлучусь ненадолго. Ну вот, а я думала, мы проведем воскресенье вместе, почитаем книжку, сходим в кино, в "Авроре" идет английский фильм, страшный, говорят, фильм сплошных ужасов. Не буду тебя обманывать, я никогда не обманываю слабых доверчивых девушек, мы не пойдем в кино. Почему? Да хотя бы потому, что никакого английского фильма в "Авроре" нет, это факт. Да какая разница, в другое место сходили бы, может быть, ты и не хотел обмануть меня, но ты обманул мои ожидания, Марина говорит... Марина жестоко тебя одурачила, насмотрелась глупых фильмов и морочит людей. Ну, в таком случае давай... Я вынес из комнаты сверток и молча показал ей, она смирилась. Я сурово спросил: надеюсь, теперь ты перестанешь утверждать, что наши отношения пронизаны ложью? Она в испуге: а разве я когда-нибудь утверждала это? Она в священном трепете: ты такой умный, трудолюбивый, добросовестный, я горжусь тобой! Покажи ножку. Она задирает юбку, показывает; я научил ее этому номеру. Теперь я могу удалиться в приятном расположении духа.
Я отложил в сторону сверток, прижался к ней, уткнулся лицом в ее согретый теплом тела свитер, и она нежно поцеловала меня в макушку.
- На улице холодно, Максюша.
- Я надену пальто.
- Я в этом не сомневаюсь. Я только хочу, чтобы ты надел еще и кальсоны.
Когда я уже готов к выходу, она неожиданно просит: объясни мне, пожалуйста, что хотел Никита сказать своим стихотворением.
- Своим прекрасным стихотворением?
- Своим прекрасным стихотворением.
- Это сложно. Я тебе потом объясню.
- Удели мне еще минуточку.
- Хорошо, но боюсь, когда ты услышишь мои объяснения, слезы навернутся на твои глаза. А я не хочу оставить мою маленькую девочку в слезах.
- Почему ты думаешь, что я заплачу?
- Потому что мне придется рассказать тебе о неслыханных, чудовищных вещах, открыть твои глаза на темные стороны человеческого существования. Я, как был в пальто, сел на стул, усадил ее себе на колени, приласкал. - Я думаю, ты заметила, что стихотворение Никиты распадается на ряд как бы случайных эпизодов, сообщений, картинок. Трудно выявить общую идею и главное действующее лицо. А это значит, что ты вправе из всех массы упомянутых в этом сочинении лиц выбрать какое-нибудь одно и через него попытаться внести смысл и гармонию в мир хаоса, изображенный поэтом. Возьми, скажем, старушку, повисшую на подножке пискнувшего трамвая. Она в белом пуховом платке - это символ настоящего. Она размышляет об утре. О каком? Если вспомнить название стихотворения, то, надо полагать, об утре стрелецкой казни, и тут уже налицо обращение к прошлому. Стало быть, мы на пути к гармонии? Прошлое и настоящее смыкаются, и не так уж плохо ехать в белом пуховом платке и знать наверняка, что тебе не отрубят голову на плахе, как тем бедолагам. Но для гармонии недостает будущего, а какое, собственно говоря, будущее у старушки, повисшей на подножке трамвая и вряд ли имеющей основания надеяться, что когда-нибудь она все же проберется в глубь трамвая и займет подобающее ей место? И раз уж ты избрала старушку главной героиней стихотворения, изволь все прочее соотнести с собой, ибо именно это условие игры и одновременно ключ к разгадке. Да, это ты, миленькая, в своем необузданном нигилизме отвергаешь Рафаэля, презираешь Тагора, не прочитав ни строчки из его объемистых творений, это ты смотришь свысока на Спинозу и пьешь стрелецкую водку. Это твоя жизнь начинается со смерти в холодной подворотне, продолжается в растлении, распущенности и забвении идеалов, а кончается преступлением и уходом в неизвестность. Это ты сидишь в трамвае, смотришь в окно на старушку, которой грозит опасность никогда не достичь отрадного будущего, и ничего не предпринимаешь для того, чтобы помочь ей. Тебе хорошо? Ты достигла гармонии? Ты не прозевала свое место в трамвае и тем самым преодолела хаос? Я допускаю, что ты способна так думать, но Никита, автор стихотворения, так не думает. Он-то гармонии не достиг. Он не нашел места для старушки в том или ином счастливом сплетении обстоятельств, ибо это и невозможно, и, скорбя, отказался от поэзии, видя, как мало она способствует преодолению хаоса.
- А почему ты не допускаешь, что я по той же причине не сочинила вообще ни одного стихотворения?
Я склонил голову на ее плечо, дивясь ее разуму и находчивости. Я почти верил, что она понимает глубокий смысл сказанного ею. Она сказала: а ты такой способный и талантливый, что для тебя пустяком было бы стать настоящим поэтом.
Ее вторая реплика разительно противоречила первой, и я был готов ответить взрывом негодования, но вовремя заметил слезы в ее глазах и смягчился. Разрумянившись, мечтательно глядя в окно, она говорила, как в бреду: ты такой способный, это все говорят, ты такой талантливый, это любой подтвердит, и я совсем не ощущаю жизнь с тобой как бремя, и если на нашу долю все-таки выпадут испытания, если мне все-таки придется туго, я - я в этом свято убеждена - сумею достойно пронести свой крест, я все стерплю, и ты всегда будешь чувствовать мою поддержку.
Она не шутила. Она улыбалась, но отнюдь не шутила. Блаженная улыбка блуждала по ее лицу. Слезы стояли в глазах. Я не мог быть неприветлив и холоден с ней в такую минуту. Она излагала свою программу, потому что все предусмотрела. Она верила, что мы оба родились под счастливой звездой; но если грянет лихая година и на ее плечи ляжет особая ответственность, она не спасует. Вера в мой талант укрепляла ее решимость, а начальник отдела Худой, по доходившим до меня слухам, уже не раз давал повод думать, что он самого высокого мнения о моих способностях. Со своей стороны, я никогда не сомневался, что, имея дело с начальником отдела Худым, я имею дело с великим человеком. Я вдруг почувствовал, как тесен наш круг и что мне в нем уютно. Я осыпал милую головку жены поцелуями.
Но меня ждали дела и неприятности. Я вышел. У подъезда потирал озябшие руки и пританцовывал на выпавшем за ночь снегу молодой человек, и как-то он очень уж страшно мне не понравился. Мне почудилось в нем сходство с Верой. Могу ли я отказать своему взгляду в наметанности? Это ее родственник. Нет, мне не показалось. Скорее всего, это ее брат. Я не берусь объяснить, в чем тут дело, но не понравился, ужасно не понравился мне взгляд, каким этот молодчик время от времени поглядывал на мрачный провал подъезда, на окна дома, быстрый, внимательный, оценивающий взгляд, его лицо не понравилось мне, холодное, отчужденное, жестокое. А есть только одна причина, по которой брат Веры мог очутиться возле моего жилища. Пальто! Тревога закралась в мое сердце.
Я даже несколько замешкался у выхода, словно запутался в невидимых сетях, потрепетал, словно пойманная рыбка. Так что же - уже началось? Они обложили меня как зверя? Теперь и у меня все как в жизни Никиты? Но почему? Как? Из чего? Из чего могло начаться такое? Я поспешил к трамвайной остановке, держись непринужденно, шептал мне внутренний голос. Тот человек не пошел за мной.
Ну а вдруг случилось так, что Вера этой ночью замерзла и ее труп лежит сейчас в морге? Стоит ли мне держаться с достоинством, следуя наставлениям внутреннего голоса? Одно дело, когда совесть чиста, и совсем другое, когда ты виновен в чьей-то гибели. Не втянуть ли, пока не поздно, голову в плечи, чтобы не выглядеть смешным потом, когда тебя, этакого вальяжного, грубо возьмут за шиворот? Вдруг уже допросили Суглобова, и он показал, под присягой или как там это делается, что я отнял у девушки пальто? И меня ищут?
Ерунда! Как могло бы это случиться? с какой стати ей замерзать? Сегодня вдвое холодней, а я пойду в одном пиджаке и - выживу.
А если с собой покончила? В записке настрочила, что я на ее невинность покушался, пальто у нее отобрал и жить ей в таких условиях не под силу. Нет, и это чепуха!
Нехорошее чувство переполняло мою душу. Не знаю, на кого кстати было бы обрушить его. Я и о себе думал нехорошо. Оглядел пассажиров трамвая редколесье да и только. Уныние, как после стихийного бедствия. Унылый народ. Унылый край. Странно, что в это морозное воскресное утро всего лишь два с половиной человечка едут в трамвае, две старушки, одна из них заглянула мне в глаза. За мутным стеклом, отделявшим кабинку водителя от салона, маячила темная голова мастера, чье мастерство несло нас по гладким ручейкам рельс. Отделенная от меня, от старушек, от половинки человека, ехавшей вместе с нами, на редкость обособленная, самостоятельная голова. Я долго не мог сообразить, что значит эта половинка, это был сверток, похожий на мой, я думал, что в нем ребенок. Старушке, заглянувшей мне в глаза, я ответил вопросительным взглядом, и она поспешно отвернулась.
Я сошел близко от дома Веры. 11 часов. Слабость в коленках.
Там, как это иногда бывает, были две входные двери, разделенные узким промежутком, и обращенная на улицу была все равно что окно, так что когда Вера открыла первую, мы сразу увидели друг друга. В руках она держала кисть и на ходу смешивала краски на дощечке, лицо у нее было сосредоточенное. Господи, жива, невредима. Стало быть, она с утра пораньше упражняется в живописи, и я, войдя в комнату, увижу плоды ее творчества. Лицо у нее сделалось внезапно словно каменное. И она взмахнула рукой, показывая мне, что я должен немедленно удалиться. Кисть, палитра, мольберт. Рука творца. Я поднял повыше сверток, чтобы она его разглядела, и глазами изобразил, что меня привели сюда цели в высшей степени безвредные и даже полезные, а она повторила своей выразительный, но неуместный - ведь речь шла уже только о пальто, ей принадлежащем, не более, - жест, и захлопнула дверь. Я остался с носом.
Я побрел куда глаза глядят, шел, устало перебирая ногами, но это не могло долго продолжаться, идти куда глаза глядят - какой в этом смысл? И я вернулся к ее дому. Она мстит мне? Она задумала унизить меня, а то и вообще сжить со свету?
В двух шагах от ее дома заброшенная церквушка, на разбитых ступенях играют дети. Я выбрал толстого розовощекого мальчика, рожденного в этот мир кистью Рубенса, подозвал его - чего ты хочешь? что тебе подарить? Он не предвидел, что я явлюсь ему добрым волшебником, не подготовился заблаговременно и теперь сильно путался в своих желаниях, излагал их весьма противоречиво. Мы сторговались на пятидесяти копейках, он брался за эту сумму выполнить мое поручение. Я вручил ему сверток, и он бодро зашагал к застекленной двери. Вот он уже почти у цели (и пошел жидкий снег). Я вижу, как он барабанит в дверь, а дети, его сверстники, с которыми он несколько минут назад самозабвенно предавался играм на ступенях заброшенной церкви, уже, кажется, забыли о нем и не обращали внимания на меня (пошел жидкий снег, и они метались в нем, как угорелые, как язычники, отправляющие свой дикий ритуал). Розовощекий старается, и я с симпатией думаю о нем. А он уже, может быть, говорит молодой красивой женщине, которая что-то против меня замыслила, говорит мальчик, которому я посулил пятьдесят копеек: тетя, возьмите пальто, пожалуйста, его вам дядя передал. Просит тетю, как если бы Лазаря поет. Бог ты мой, да если вся эта история выплывет наружу, если начальник отдела Худой узнает, если Валюха узнает, если папа ее узнает... Все полетит в тартарары! Тетя, возьмите, пожалуйста, пальто. Дядя вовсе не собирался вас насиловать, дядя не вам, а только что трусам вашим угрожал ножом, да и то в шутку, и пальто он ваше присвоить совсем не думал. Я испытываю, пожалуй, нечто подобное чувствам Никиты, когда он в огромном и светлом (там потолок, помнится мне, из стекла) зале почтамта читал в уведомлении: "Ответ вам даст местное управление", и потом, когда в нетерпении своем, от нежелания или неспособности выждать, получить соответствующие указания явиться туда-то и тогда-то, помчался в местное управление поторопить его с ответом, а там дежурный, после звонков в разные инстанции, несколько свысока, но и беззлобно ответил ему, что нужно дождаться соответствующих указаний, и когда он узнал, что в его отсутствие приходил легавый и расспрашивал о нем соседей, когда он понял, что его тайные помыслы стали явными и теперь он как бы у всех на виду, и когда его вызвали наконец в управление и в управлении седоглавый полковник кричал: молчать! Или что-то в подобном роде. Никита толком и выразить ничего не успел. Эх, была бы моя воля, эх, в прежние времена мы с вами не так бы разговаривали, юноша, кричал полковник. А может, и не полковник вовсе; в штатском был. Этот штатский, вволю накричавшись, поручил закончить дело сержанту, т. е. человеку как раз в форме и действительно с сержантскими знаками отличия, и сержант все сокрушался и изумлялся, говорил: вот вы тут пишете: "... поскольку, как я все больше убеждаюсь, наше государство не нуждается в моих творческих возможностях, откровенно пренебрегая ими, я прошу выдать мне разрешение на выезд. Согласен выехать во Вьетнам или в Анголу, где, участвуя в военных действиях на стороне прогрессивных сил, сумею, очевидно, принести пользу, но если вы сочтете, что Вьетнам с Анголой обойдутся без меня, так отправляйте в Париж, Мадрид или в любую другую столицу Европы. Как поступили бы Тютчев или, например, Достоевский, окажись они на моем месте? Уверен, они поступили бы точно так же..."
- Вы пьяны были, когда писали это?
- Нет, я был трезв, в отличном настроении и хотел как лучше.
- Ну, пишите объяснение.
И Никита пишет: "... если вам не показался убедительным мой пример с Тютчевым и Достоевским, вспомните Герцена, и хотя я далек от мысли равнять себя с этим великим человеком, тем более что мне и не под силу бить во все колокола, меня, однако, умиляет та простота, с какой он выдумал покинуть пределы нашего отечества, и пример его представляется заразительным..."
- Я могу надеяться, что мне разрешат уехать?
- А разве об этом идет речь?
- Что же мне делать дальше?
- Продолжайте заниматься своим делом.
Никита подумал - когда полгода спустя на улице заметил своего собеседника уже в чине лейтенанта - возможно, и я внес лепту в его повышение, ведь он быстро и ловко сообразил все в моем деле и мне не оставалось иного, как отступить.
- Она не берет.
- Не берет?
- Нет.
Я, как в тумане, обескураженный, даю мальчику пятьдесят копеек, а он с серьезным видом возвращает мне сверток.
- Значит, она не берет?
- Не берет, она сказала, что это не ее пальто.
- А чье же? Твое, может быть?
- Она сказала, чтобы я отнес его туда, где взял.
- Я дал тебе пятьдесят копеек?
- Нет.
- Неправда! Ты плохо начинаешь, мальчик. Ты вступил на скользкий путь.
И я поворачиваюсь и ухожу оскорбленный, и можно подумать, будто потеря пятидесяти копеек страшно огорчает меня. Завтра все узнают, что я насильник, вор. В тюрьму не отправят, это было бы уже слишком, но кровушки моей попьют. А начальник отдела Худой и жена моя не задержатся дать мне отставку. Я пойду и подброшу пальто к ее двери, я упакую пальто и переправлю по почте, но она скажет, что ничего этого не было, не находила пальто у двери, не получала по почте, я пойду в участок и честно во всем признаюсь, но из участка непременно сообщат начальнику отдела Худому, моей жене, я выброшу пальто на свалку и скажу, что никогда в глаза его не видывал, но Суглобов подтвердит, что я его украл, я подкуплю Суглобова, но они заставят этого дуралея говорить правду, они это умеют. Правду! Правда одна: я шутил, я баловал, я не собирался насиловать и отнимать пальто. Но есть еще правда взволнованных, обиженных девчушек, и они прислушаются к ней. Они говорят Никите: как вы нам осточертели! Падает снег и скрипит под ногами. Я говорю себе: ты жаждал успеха, счастья, и пришел час, когда тебе представилось, что ты добился своего, и в самом деле, у тебя интересная работа, ты под опекой не кого-нибудь, а самого Худого, великого человека, у тебя крыша над головой, добрая верная жена, кусок хлеба, кое-какие сбережения на черный день и на лишний стаканчик хереса в погребке на главной улице. Но скоро же выяснилось, что это твое счастье обманчиво! Какая хрустальная в нем хрупкость! Чуть только оступился... и где он, покой? где безопасность? где надежность? Оказывается, я жил в мыльном пузыре. И он сейчас лопнет. Какая-то пустая девчонка, возомнившая себя роковой женщиной, проткнет его, нагло усмехаясь. Так что же меня связывает с этой землей, с этим городом, с этими домами, деревьями и розовощекими мальчуганами? Общность целей, нужд, культура, язык? Или связывает память о той минуте, когда я, жадно опрокидывая в себя рюмки с хересом, говорил взопревшему от того же усердия Никите: о, дружище, ты это здорово придумал, ты отлично поступаешь, ты не ослабляй хватку, ты дерзай, это общество не заслуживает другого к себе отношения, его нужно ругать и поносить, я по себе это знаю, ты вообрази только, я у Худого провернул большую работенку и написал отчет, сам все сделал, все подготовил, а как дошло до публикации в журнале, меня вдруг куча соавторов окружила и Худой на первом месте, но ведь Худой это еще куда ни шло, это и в порядке вещей, но я-то почему, по какому такому закону попал на третье место и прохвост какой-то, он там у нас пыль тряпочкой с приборов стирает и это все его эксперименты, он почему тоже у меня в соавторах, видишь теперь, понимаешь теперь, какая у нас торжествует политика, и пикнуть не смей, живо заткнут рот, так что сбросить все это с плеч долой, вот что нам остается. Никита говорил: я от борьбы устал, от политики отошел и начхать мне теперь на политику. Вот так номер! Устал! Что-то быстро ты срезался, дорогой, и как-то очень уж некстати притомился. Я нажимал на него, подталкивал его назад, туда, в горнило борьбы. Не знаю, что там в действительности за борьба такая велась, а только мне нужно было на него хоть какой-то частью моего существа, души моей опираться именно как на борца. Это меня с ним связывало. И многое другое, конечно. Но еще большой вопрос, настоящее ли это. И разве не очевидно, что в голове у моего друга изрядная каша. Стал бы нормальный, здравомыслящий человек во Вьетнам проситься? Наверно, все политики такие. Они свои капризы и свою придурь называют политикой. Ну, хорошо. Только раз уж взялись за дело, так не идите на попятный при первой же осечке. А он мне рассказывает, что стал предпочитать херес и простодушного мальчика Петеньку, а прыгать выше собственной головы в нашем болоте больше не желает, и, мол, Тютчев с Достоевским точно так же поступили бы на его месте. Я немного даже затосковал от его пораженческих слов, почувствовал: и тут какая-то связь распалась. Понять бы еще, с чем она меня связывала. Выпив лишнего, я забормотал бредово: не тушуйся, друг, рискни, взойди хоть на плаху даже, ты вслушайся в наши народные стоны и жалобы, это придаст тебе решимости. Нет, я в кабак лучше пойду, твердит он. Я приуныл: значит, тебе нипочем, что тут у нас так ярко вырисовывается процесс нашего разложения, нашего гниения? Вижу, что он не просто упрямится, а действительно тверд в своем новом нигилизме. Отошел и гримасничает, ухмыляется. Но он все-таки шаг совершил, перемещение некое, а я хоть и призывал его, но телодвижений никаких не делал и выходило, что я просто переливаю из пустого в порожнее.
***
Вскоре я уже знал, что родителей Веры зовут Евгений Никифорович и Валерия Михайловна.
Но прежде чем я начну рассказ об этих добрых людях, я должен сделать маленькое отступление, вводящее в курс того, возможно, странного, но несомненно серьезного, по-своему даже большого дела, которому они отдавались. На короткое время и я в него втянулся. Китайцы, китайцы... далекий и загадочный народ, о котором именно в кругу Евгения Никифоровича и Валерии Михайловны меня вооружили солидными познаниями. Прежде не интересовался, а нынче признаю их великие китайские заслуги в области декоративно-прикладного искусства, ведаю о китайской их керамике и в состоянии говорить о ней даже и взахлеб. Разумеется, остаюсь дилетантом, невзирая на преподанные мне уроки, однако стал таков, что для меня уже не прозвучал бы дико и кощунственно вопрос о предпочтении китайского фарфора саксонскому или наоборот, саксонского - китайскому. В разгоряченном, но недостаточно обработанном уме какие только вопросы не возникают! И вот уже таранящий науку, мудрость, философию, искусство, высшее, абсолютное знание ум дилетанта самым серьезным и трогательным образом прикидывает, кому бы в самом деле отдать предпочтение. О Китае мы не знаем, как правило, ничего, в лучшем случае, что там всегда туго приходится простому народу, о Саксонии же нам известно, что она принадлежит Германии, а с Германией у нас уже связаны кое-какие представления, например, приходилось нам слышать, что это страна Баха, пива и туманной идеалистической философии. Роза Люксембург великая дочь немецкого народа, припоминаем мы. Но достаточно ли этого, чтобы предпочесть саксонский фарфор китайскому?
вдруг пискнул трамвай
на подножке повисла старушка
в белом пуховом платке
повиснув она размышляла об утре, ты спишь? ты не спи, Валечка, вот послушай, что там дальше, слушаешь, единственная? так молодой ниги
лист Рафаэля отверг с Р
Тагором не ведал знаком
ства на Спинозу смотрел свысо
ка вдруг однажды напал на
стрелецкую водку, ты опять
спишь, да не спи же, Валя, тут всего один куплет остался, вот послушай, в тишине подворотни чей-то труп
замерзал изнутри и снаружи
убийца ушел далеко
но разве уйдешь от праведной казни,
а, Валя, разве уйдешь, нет, дудки, всегда найдут и покарают, но ты, я вижу, спишь, маленькая плутовка, да, вижу, выходит дело, женщинам в постели не до стихов, а у этой и во сне такой вид, будто она надо мной иронизирует, будто она меня раскусила и мной забавляется.
В доме тихо, на потолке едва заметно дрожит, слабо и бледно переливается, повинуясь колебаниям занавески на сквозняке, пятно света, а в шкафу, среди грязного белья и сваленных как попало книг, лежит завернутое в газету пальто Веры.
Моя жена. Она не безнадежна. Я чувствую ее искренние усилия понять меня. Я помню, как толкнул ее на лестнице, а она обеими руками вцепилась в перила, страдальчески сгорбившись, поникнув головой, и ни возгласа удивления, ни крика возмущения я от нее не услыхал, она словно вообразила, что я взялся за нее всерьез и ей на этой лестнице суждено претерпеть баснословные муки. Я смотрел, как она прогибается, буквально-таки фантастически втягивая живот, как она будто для пинка подставляет мне зад, во всяком случае поворачиваясь им в мою сторону, и все это действовало на меня отрезвляюще, все это меня умиляло и трогало. Я попросил у нее прощения. Она выпрямилась, взглянула на меня смущенно и подалась своей дорогой.
- Девушка, девушка, гражданочка! - закричал я ей вдогонку. Так началась моя с ней совместная жизнь.
Я пылился тогда в захудалой лаборатории, а она училась в университете. У нее никогда не возникало сомнений в правильности избранного пути, и я лишь повторю давно известное, сказав, что этому ее благородному и непоколебимому чувству уверенности в себе ничуть не мешало сознание, что она всегда и во всем лишь слепо подчиняется авторитету родителей. Внес ли я что-то новое в ее жизнь? Она смутно догадывалась, что привить ей я могу разве что сомнения, разлад, смятение, ужасный дух той ветви древа рода человеческого, на котором густо и с циничным смехом теснятся хмельные, непутевые людишки. И пусть я сам человек далеко не опустившийся, напротив, пристойный и перспективный, все же во мне слишком много напряженного и подозрительного беспокойства, о котором ей лучше и не знать. А ее родители терроризировали нас. Я терпел. Это ее папаша пристроил меня к Худому.
После той встречи на лестнице я вышел во второй раз встретиться с ней уже трезвым, разумным, приличным и благообразным молодым человеком. Стали мы вспоминать, как познакомились. Ах, я так испугалась тогда! О, вы были прелестны в своем испуге! Мы недоумевали. Как подобное могло случиться? Толкнуть девушку на лестнице... Нет, с вином шутки плохи. Ее глаза говорили, что она верит в меня. Я не сойду с пути истинного.
Я исподволь внедрял в ее сознание опыт совместной жизни с человеком, не похожим на тех, кого знала она, беспокойным, неподатливым, немножко хмельным. На миг она заколебалась, ужаснулась, заподозрила, что моя жизнь, скрытая от ее глаз, еще хуже той, которую я позволяю ей изучать, но, уверенная в себе именно потому, что всегда поступала исключительно по родительской указке, она в конце концов с какой-то неясной уверенностью в будущем своем торжестве капитулировала предо мной. Рая закатывала бурные сцены, чаще всего из-за пустяков, из-за опрокинутой за обедом чашки, из-за Никиты, которого невзлюбила с первого взгляда, - еще бы, он ведь сразу схватил, что она за птичка, эта Рая, и дал ей понять, какого он о ней мнения, - а я бурно отвечал на ее агрессию, она изменяла мне, я изменял ей, и все это было в порядке вещей. Обычная семейная жизнь в век распада семейных отношений. Я понимал, что разойдусь с Раей, но мне и в голову не вступало по-настоящему сходиться с Валей, однако Валя говорила, что ждет ребенка, что если я человек чести, если я порядочный человек, если я не хочу скандала, не хочу, чтобы все узнала ее мама, а от ее мамы ее папа, а от ее папы люди, которые заинтересованы в искоренении всякого зла, всякого насилия над слабыми девушками, вступающими в большую жизнь, где старшие уже не могут контролировать каждый их шаг, если я... я сказал ей, что подобные слова уже где-то слышал. Она твердо верила в свою счастливую звезду. Все будет хорошо. С ней не случится ничего дурного. Еще я сказал, что готов исполнить свой долг, жениться, если мой долг именно в этом и состоит. А уж как ее отец пристроил меня к Худому, то прорезался у меня буйный аппетит к жизни - студенты, студентки, ученые, читающие какие-то книжки, гремящий трамвай, неудачник Никита, ждущий меня в погребке на главной улице, - я стал заинтересованным лицом. Худой поглядывал на меня пытливо. Он полагал, что я его ученик. Возможно, так оно и есть. И при таких-то обстоятельствах, в такой-то атмосфере дельности и добропорядочности это пальто, кремового цвета, красивое, плотно облегающее фигурку моей любовницы или кто там она мне, пальто, странным образом ко мне попавшее, и необходимость прятать его в шкафу - о, это либо комедия, водевиль с неизбежно счастливой развязкой, либо нечто предосудительное, даже, будем откровенны до конца, рискованное.
***
На следующее утро я проснулся рано, а было воскресенье, и жена, видя, что я никуда не тороплюсь, обрадовалась и говорит: почитаем книжку? Но я только делал вид, будто не тороплюсь. Я спокойно съел завтрак, полюбезничал со своей крошкой и потом ей сказал: дитя мое, я отлучусь ненадолго. Ну вот, а я думала, мы проведем воскресенье вместе, почитаем книжку, сходим в кино, в "Авроре" идет английский фильм, страшный, говорят, фильм сплошных ужасов. Не буду тебя обманывать, я никогда не обманываю слабых доверчивых девушек, мы не пойдем в кино. Почему? Да хотя бы потому, что никакого английского фильма в "Авроре" нет, это факт. Да какая разница, в другое место сходили бы, может быть, ты и не хотел обмануть меня, но ты обманул мои ожидания, Марина говорит... Марина жестоко тебя одурачила, насмотрелась глупых фильмов и морочит людей. Ну, в таком случае давай... Я вынес из комнаты сверток и молча показал ей, она смирилась. Я сурово спросил: надеюсь, теперь ты перестанешь утверждать, что наши отношения пронизаны ложью? Она в испуге: а разве я когда-нибудь утверждала это? Она в священном трепете: ты такой умный, трудолюбивый, добросовестный, я горжусь тобой! Покажи ножку. Она задирает юбку, показывает; я научил ее этому номеру. Теперь я могу удалиться в приятном расположении духа.
Я отложил в сторону сверток, прижался к ней, уткнулся лицом в ее согретый теплом тела свитер, и она нежно поцеловала меня в макушку.
- На улице холодно, Максюша.
- Я надену пальто.
- Я в этом не сомневаюсь. Я только хочу, чтобы ты надел еще и кальсоны.
Когда я уже готов к выходу, она неожиданно просит: объясни мне, пожалуйста, что хотел Никита сказать своим стихотворением.
- Своим прекрасным стихотворением?
- Своим прекрасным стихотворением.
- Это сложно. Я тебе потом объясню.
- Удели мне еще минуточку.
- Хорошо, но боюсь, когда ты услышишь мои объяснения, слезы навернутся на твои глаза. А я не хочу оставить мою маленькую девочку в слезах.
- Почему ты думаешь, что я заплачу?
- Потому что мне придется рассказать тебе о неслыханных, чудовищных вещах, открыть твои глаза на темные стороны человеческого существования. Я, как был в пальто, сел на стул, усадил ее себе на колени, приласкал. - Я думаю, ты заметила, что стихотворение Никиты распадается на ряд как бы случайных эпизодов, сообщений, картинок. Трудно выявить общую идею и главное действующее лицо. А это значит, что ты вправе из всех массы упомянутых в этом сочинении лиц выбрать какое-нибудь одно и через него попытаться внести смысл и гармонию в мир хаоса, изображенный поэтом. Возьми, скажем, старушку, повисшую на подножке пискнувшего трамвая. Она в белом пуховом платке - это символ настоящего. Она размышляет об утре. О каком? Если вспомнить название стихотворения, то, надо полагать, об утре стрелецкой казни, и тут уже налицо обращение к прошлому. Стало быть, мы на пути к гармонии? Прошлое и настоящее смыкаются, и не так уж плохо ехать в белом пуховом платке и знать наверняка, что тебе не отрубят голову на плахе, как тем бедолагам. Но для гармонии недостает будущего, а какое, собственно говоря, будущее у старушки, повисшей на подножке трамвая и вряд ли имеющей основания надеяться, что когда-нибудь она все же проберется в глубь трамвая и займет подобающее ей место? И раз уж ты избрала старушку главной героиней стихотворения, изволь все прочее соотнести с собой, ибо именно это условие игры и одновременно ключ к разгадке. Да, это ты, миленькая, в своем необузданном нигилизме отвергаешь Рафаэля, презираешь Тагора, не прочитав ни строчки из его объемистых творений, это ты смотришь свысока на Спинозу и пьешь стрелецкую водку. Это твоя жизнь начинается со смерти в холодной подворотне, продолжается в растлении, распущенности и забвении идеалов, а кончается преступлением и уходом в неизвестность. Это ты сидишь в трамвае, смотришь в окно на старушку, которой грозит опасность никогда не достичь отрадного будущего, и ничего не предпринимаешь для того, чтобы помочь ей. Тебе хорошо? Ты достигла гармонии? Ты не прозевала свое место в трамвае и тем самым преодолела хаос? Я допускаю, что ты способна так думать, но Никита, автор стихотворения, так не думает. Он-то гармонии не достиг. Он не нашел места для старушки в том или ином счастливом сплетении обстоятельств, ибо это и невозможно, и, скорбя, отказался от поэзии, видя, как мало она способствует преодолению хаоса.
- А почему ты не допускаешь, что я по той же причине не сочинила вообще ни одного стихотворения?
Я склонил голову на ее плечо, дивясь ее разуму и находчивости. Я почти верил, что она понимает глубокий смысл сказанного ею. Она сказала: а ты такой способный и талантливый, что для тебя пустяком было бы стать настоящим поэтом.
Ее вторая реплика разительно противоречила первой, и я был готов ответить взрывом негодования, но вовремя заметил слезы в ее глазах и смягчился. Разрумянившись, мечтательно глядя в окно, она говорила, как в бреду: ты такой способный, это все говорят, ты такой талантливый, это любой подтвердит, и я совсем не ощущаю жизнь с тобой как бремя, и если на нашу долю все-таки выпадут испытания, если мне все-таки придется туго, я - я в этом свято убеждена - сумею достойно пронести свой крест, я все стерплю, и ты всегда будешь чувствовать мою поддержку.
Она не шутила. Она улыбалась, но отнюдь не шутила. Блаженная улыбка блуждала по ее лицу. Слезы стояли в глазах. Я не мог быть неприветлив и холоден с ней в такую минуту. Она излагала свою программу, потому что все предусмотрела. Она верила, что мы оба родились под счастливой звездой; но если грянет лихая година и на ее плечи ляжет особая ответственность, она не спасует. Вера в мой талант укрепляла ее решимость, а начальник отдела Худой, по доходившим до меня слухам, уже не раз давал повод думать, что он самого высокого мнения о моих способностях. Со своей стороны, я никогда не сомневался, что, имея дело с начальником отдела Худым, я имею дело с великим человеком. Я вдруг почувствовал, как тесен наш круг и что мне в нем уютно. Я осыпал милую головку жены поцелуями.
Но меня ждали дела и неприятности. Я вышел. У подъезда потирал озябшие руки и пританцовывал на выпавшем за ночь снегу молодой человек, и как-то он очень уж страшно мне не понравился. Мне почудилось в нем сходство с Верой. Могу ли я отказать своему взгляду в наметанности? Это ее родственник. Нет, мне не показалось. Скорее всего, это ее брат. Я не берусь объяснить, в чем тут дело, но не понравился, ужасно не понравился мне взгляд, каким этот молодчик время от времени поглядывал на мрачный провал подъезда, на окна дома, быстрый, внимательный, оценивающий взгляд, его лицо не понравилось мне, холодное, отчужденное, жестокое. А есть только одна причина, по которой брат Веры мог очутиться возле моего жилища. Пальто! Тревога закралась в мое сердце.
Я даже несколько замешкался у выхода, словно запутался в невидимых сетях, потрепетал, словно пойманная рыбка. Так что же - уже началось? Они обложили меня как зверя? Теперь и у меня все как в жизни Никиты? Но почему? Как? Из чего? Из чего могло начаться такое? Я поспешил к трамвайной остановке, держись непринужденно, шептал мне внутренний голос. Тот человек не пошел за мной.
Ну а вдруг случилось так, что Вера этой ночью замерзла и ее труп лежит сейчас в морге? Стоит ли мне держаться с достоинством, следуя наставлениям внутреннего голоса? Одно дело, когда совесть чиста, и совсем другое, когда ты виновен в чьей-то гибели. Не втянуть ли, пока не поздно, голову в плечи, чтобы не выглядеть смешным потом, когда тебя, этакого вальяжного, грубо возьмут за шиворот? Вдруг уже допросили Суглобова, и он показал, под присягой или как там это делается, что я отнял у девушки пальто? И меня ищут?
Ерунда! Как могло бы это случиться? с какой стати ей замерзать? Сегодня вдвое холодней, а я пойду в одном пиджаке и - выживу.
А если с собой покончила? В записке настрочила, что я на ее невинность покушался, пальто у нее отобрал и жить ей в таких условиях не под силу. Нет, и это чепуха!
Нехорошее чувство переполняло мою душу. Не знаю, на кого кстати было бы обрушить его. Я и о себе думал нехорошо. Оглядел пассажиров трамвая редколесье да и только. Уныние, как после стихийного бедствия. Унылый народ. Унылый край. Странно, что в это морозное воскресное утро всего лишь два с половиной человечка едут в трамвае, две старушки, одна из них заглянула мне в глаза. За мутным стеклом, отделявшим кабинку водителя от салона, маячила темная голова мастера, чье мастерство несло нас по гладким ручейкам рельс. Отделенная от меня, от старушек, от половинки человека, ехавшей вместе с нами, на редкость обособленная, самостоятельная голова. Я долго не мог сообразить, что значит эта половинка, это был сверток, похожий на мой, я думал, что в нем ребенок. Старушке, заглянувшей мне в глаза, я ответил вопросительным взглядом, и она поспешно отвернулась.
Я сошел близко от дома Веры. 11 часов. Слабость в коленках.
Там, как это иногда бывает, были две входные двери, разделенные узким промежутком, и обращенная на улицу была все равно что окно, так что когда Вера открыла первую, мы сразу увидели друг друга. В руках она держала кисть и на ходу смешивала краски на дощечке, лицо у нее было сосредоточенное. Господи, жива, невредима. Стало быть, она с утра пораньше упражняется в живописи, и я, войдя в комнату, увижу плоды ее творчества. Лицо у нее сделалось внезапно словно каменное. И она взмахнула рукой, показывая мне, что я должен немедленно удалиться. Кисть, палитра, мольберт. Рука творца. Я поднял повыше сверток, чтобы она его разглядела, и глазами изобразил, что меня привели сюда цели в высшей степени безвредные и даже полезные, а она повторила своей выразительный, но неуместный - ведь речь шла уже только о пальто, ей принадлежащем, не более, - жест, и захлопнула дверь. Я остался с носом.
Я побрел куда глаза глядят, шел, устало перебирая ногами, но это не могло долго продолжаться, идти куда глаза глядят - какой в этом смысл? И я вернулся к ее дому. Она мстит мне? Она задумала унизить меня, а то и вообще сжить со свету?
В двух шагах от ее дома заброшенная церквушка, на разбитых ступенях играют дети. Я выбрал толстого розовощекого мальчика, рожденного в этот мир кистью Рубенса, подозвал его - чего ты хочешь? что тебе подарить? Он не предвидел, что я явлюсь ему добрым волшебником, не подготовился заблаговременно и теперь сильно путался в своих желаниях, излагал их весьма противоречиво. Мы сторговались на пятидесяти копейках, он брался за эту сумму выполнить мое поручение. Я вручил ему сверток, и он бодро зашагал к застекленной двери. Вот он уже почти у цели (и пошел жидкий снег). Я вижу, как он барабанит в дверь, а дети, его сверстники, с которыми он несколько минут назад самозабвенно предавался играм на ступенях заброшенной церкви, уже, кажется, забыли о нем и не обращали внимания на меня (пошел жидкий снег, и они метались в нем, как угорелые, как язычники, отправляющие свой дикий ритуал). Розовощекий старается, и я с симпатией думаю о нем. А он уже, может быть, говорит молодой красивой женщине, которая что-то против меня замыслила, говорит мальчик, которому я посулил пятьдесят копеек: тетя, возьмите пальто, пожалуйста, его вам дядя передал. Просит тетю, как если бы Лазаря поет. Бог ты мой, да если вся эта история выплывет наружу, если начальник отдела Худой узнает, если Валюха узнает, если папа ее узнает... Все полетит в тартарары! Тетя, возьмите, пожалуйста, пальто. Дядя вовсе не собирался вас насиловать, дядя не вам, а только что трусам вашим угрожал ножом, да и то в шутку, и пальто он ваше присвоить совсем не думал. Я испытываю, пожалуй, нечто подобное чувствам Никиты, когда он в огромном и светлом (там потолок, помнится мне, из стекла) зале почтамта читал в уведомлении: "Ответ вам даст местное управление", и потом, когда в нетерпении своем, от нежелания или неспособности выждать, получить соответствующие указания явиться туда-то и тогда-то, помчался в местное управление поторопить его с ответом, а там дежурный, после звонков в разные инстанции, несколько свысока, но и беззлобно ответил ему, что нужно дождаться соответствующих указаний, и когда он узнал, что в его отсутствие приходил легавый и расспрашивал о нем соседей, когда он понял, что его тайные помыслы стали явными и теперь он как бы у всех на виду, и когда его вызвали наконец в управление и в управлении седоглавый полковник кричал: молчать! Или что-то в подобном роде. Никита толком и выразить ничего не успел. Эх, была бы моя воля, эх, в прежние времена мы с вами не так бы разговаривали, юноша, кричал полковник. А может, и не полковник вовсе; в штатском был. Этот штатский, вволю накричавшись, поручил закончить дело сержанту, т. е. человеку как раз в форме и действительно с сержантскими знаками отличия, и сержант все сокрушался и изумлялся, говорил: вот вы тут пишете: "... поскольку, как я все больше убеждаюсь, наше государство не нуждается в моих творческих возможностях, откровенно пренебрегая ими, я прошу выдать мне разрешение на выезд. Согласен выехать во Вьетнам или в Анголу, где, участвуя в военных действиях на стороне прогрессивных сил, сумею, очевидно, принести пользу, но если вы сочтете, что Вьетнам с Анголой обойдутся без меня, так отправляйте в Париж, Мадрид или в любую другую столицу Европы. Как поступили бы Тютчев или, например, Достоевский, окажись они на моем месте? Уверен, они поступили бы точно так же..."
- Вы пьяны были, когда писали это?
- Нет, я был трезв, в отличном настроении и хотел как лучше.
- Ну, пишите объяснение.
И Никита пишет: "... если вам не показался убедительным мой пример с Тютчевым и Достоевским, вспомните Герцена, и хотя я далек от мысли равнять себя с этим великим человеком, тем более что мне и не под силу бить во все колокола, меня, однако, умиляет та простота, с какой он выдумал покинуть пределы нашего отечества, и пример его представляется заразительным..."
- Я могу надеяться, что мне разрешат уехать?
- А разве об этом идет речь?
- Что же мне делать дальше?
- Продолжайте заниматься своим делом.
Никита подумал - когда полгода спустя на улице заметил своего собеседника уже в чине лейтенанта - возможно, и я внес лепту в его повышение, ведь он быстро и ловко сообразил все в моем деле и мне не оставалось иного, как отступить.
- Она не берет.
- Не берет?
- Нет.
Я, как в тумане, обескураженный, даю мальчику пятьдесят копеек, а он с серьезным видом возвращает мне сверток.
- Значит, она не берет?
- Не берет, она сказала, что это не ее пальто.
- А чье же? Твое, может быть?
- Она сказала, чтобы я отнес его туда, где взял.
- Я дал тебе пятьдесят копеек?
- Нет.
- Неправда! Ты плохо начинаешь, мальчик. Ты вступил на скользкий путь.
И я поворачиваюсь и ухожу оскорбленный, и можно подумать, будто потеря пятидесяти копеек страшно огорчает меня. Завтра все узнают, что я насильник, вор. В тюрьму не отправят, это было бы уже слишком, но кровушки моей попьют. А начальник отдела Худой и жена моя не задержатся дать мне отставку. Я пойду и подброшу пальто к ее двери, я упакую пальто и переправлю по почте, но она скажет, что ничего этого не было, не находила пальто у двери, не получала по почте, я пойду в участок и честно во всем признаюсь, но из участка непременно сообщат начальнику отдела Худому, моей жене, я выброшу пальто на свалку и скажу, что никогда в глаза его не видывал, но Суглобов подтвердит, что я его украл, я подкуплю Суглобова, но они заставят этого дуралея говорить правду, они это умеют. Правду! Правда одна: я шутил, я баловал, я не собирался насиловать и отнимать пальто. Но есть еще правда взволнованных, обиженных девчушек, и они прислушаются к ней. Они говорят Никите: как вы нам осточертели! Падает снег и скрипит под ногами. Я говорю себе: ты жаждал успеха, счастья, и пришел час, когда тебе представилось, что ты добился своего, и в самом деле, у тебя интересная работа, ты под опекой не кого-нибудь, а самого Худого, великого человека, у тебя крыша над головой, добрая верная жена, кусок хлеба, кое-какие сбережения на черный день и на лишний стаканчик хереса в погребке на главной улице. Но скоро же выяснилось, что это твое счастье обманчиво! Какая хрустальная в нем хрупкость! Чуть только оступился... и где он, покой? где безопасность? где надежность? Оказывается, я жил в мыльном пузыре. И он сейчас лопнет. Какая-то пустая девчонка, возомнившая себя роковой женщиной, проткнет его, нагло усмехаясь. Так что же меня связывает с этой землей, с этим городом, с этими домами, деревьями и розовощекими мальчуганами? Общность целей, нужд, культура, язык? Или связывает память о той минуте, когда я, жадно опрокидывая в себя рюмки с хересом, говорил взопревшему от того же усердия Никите: о, дружище, ты это здорово придумал, ты отлично поступаешь, ты не ослабляй хватку, ты дерзай, это общество не заслуживает другого к себе отношения, его нужно ругать и поносить, я по себе это знаю, ты вообрази только, я у Худого провернул большую работенку и написал отчет, сам все сделал, все подготовил, а как дошло до публикации в журнале, меня вдруг куча соавторов окружила и Худой на первом месте, но ведь Худой это еще куда ни шло, это и в порядке вещей, но я-то почему, по какому такому закону попал на третье место и прохвост какой-то, он там у нас пыль тряпочкой с приборов стирает и это все его эксперименты, он почему тоже у меня в соавторах, видишь теперь, понимаешь теперь, какая у нас торжествует политика, и пикнуть не смей, живо заткнут рот, так что сбросить все это с плеч долой, вот что нам остается. Никита говорил: я от борьбы устал, от политики отошел и начхать мне теперь на политику. Вот так номер! Устал! Что-то быстро ты срезался, дорогой, и как-то очень уж некстати притомился. Я нажимал на него, подталкивал его назад, туда, в горнило борьбы. Не знаю, что там в действительности за борьба такая велась, а только мне нужно было на него хоть какой-то частью моего существа, души моей опираться именно как на борца. Это меня с ним связывало. И многое другое, конечно. Но еще большой вопрос, настоящее ли это. И разве не очевидно, что в голове у моего друга изрядная каша. Стал бы нормальный, здравомыслящий человек во Вьетнам проситься? Наверно, все политики такие. Они свои капризы и свою придурь называют политикой. Ну, хорошо. Только раз уж взялись за дело, так не идите на попятный при первой же осечке. А он мне рассказывает, что стал предпочитать херес и простодушного мальчика Петеньку, а прыгать выше собственной головы в нашем болоте больше не желает, и, мол, Тютчев с Достоевским точно так же поступили бы на его месте. Я немного даже затосковал от его пораженческих слов, почувствовал: и тут какая-то связь распалась. Понять бы еще, с чем она меня связывала. Выпив лишнего, я забормотал бредово: не тушуйся, друг, рискни, взойди хоть на плаху даже, ты вслушайся в наши народные стоны и жалобы, это придаст тебе решимости. Нет, я в кабак лучше пойду, твердит он. Я приуныл: значит, тебе нипочем, что тут у нас так ярко вырисовывается процесс нашего разложения, нашего гниения? Вижу, что он не просто упрямится, а действительно тверд в своем новом нигилизме. Отошел и гримасничает, ухмыляется. Но он все-таки шаг совершил, перемещение некое, а я хоть и призывал его, но телодвижений никаких не делал и выходило, что я просто переливаю из пустого в порожнее.
***
Вскоре я уже знал, что родителей Веры зовут Евгений Никифорович и Валерия Михайловна.
Но прежде чем я начну рассказ об этих добрых людях, я должен сделать маленькое отступление, вводящее в курс того, возможно, странного, но несомненно серьезного, по-своему даже большого дела, которому они отдавались. На короткое время и я в него втянулся. Китайцы, китайцы... далекий и загадочный народ, о котором именно в кругу Евгения Никифоровича и Валерии Михайловны меня вооружили солидными познаниями. Прежде не интересовался, а нынче признаю их великие китайские заслуги в области декоративно-прикладного искусства, ведаю о китайской их керамике и в состоянии говорить о ней даже и взахлеб. Разумеется, остаюсь дилетантом, невзирая на преподанные мне уроки, однако стал таков, что для меня уже не прозвучал бы дико и кощунственно вопрос о предпочтении китайского фарфора саксонскому или наоборот, саксонского - китайскому. В разгоряченном, но недостаточно обработанном уме какие только вопросы не возникают! И вот уже таранящий науку, мудрость, философию, искусство, высшее, абсолютное знание ум дилетанта самым серьезным и трогательным образом прикидывает, кому бы в самом деле отдать предпочтение. О Китае мы не знаем, как правило, ничего, в лучшем случае, что там всегда туго приходится простому народу, о Саксонии же нам известно, что она принадлежит Германии, а с Германией у нас уже связаны кое-какие представления, например, приходилось нам слышать, что это страна Баха, пива и туманной идеалистической философии. Роза Люксембург великая дочь немецкого народа, припоминаем мы. Но достаточно ли этого, чтобы предпочесть саксонский фарфор китайскому?