- Скажи, и я разберусь... надо же конкретно разбирать каждый случай в отдельности, а не сваливать все в одну кучу.
   - Но послушай, - возразил я, вставая и расхаживая в волнении по гостиной, - неужели я не покажусь тебе притворщиком, фарисеем или безумцем, если попытаюсь представить себя обладателем абсолютных желаний или идей? Ты затронула грустную тему, девочка, и у меня сразу возникло ощущение собственной старости и никчемности. О нет, ты ни в чем не виновата... мне теперь, конечно, можно только посочувствовать, но ты... ты всего лишь разбередила мои старые раны, разговорила меня... ну так слушай! Вот что я понял задолго до встречи с тобой. Чтобы иметь какие-то абсолютные желания, по крайней мере их подобие, нужно иметь прежде всего хотя бы виды, попросту крепкую надежду на некую абсолютную жизнь. Так спроси меня, хочу ли я бессмертия и вечной жизни. И я не найдусь с толковым ответом. У меня нет желания смерти, нет в этом вопросе бесстрашия, которым стоило бы бравировать... напротив, я ужасно боюсь, и все же это далеко не абсолютный страх при всей его определенности. Это совсем не тот страх, который своей противоположностью имеет паническую и сумасшедшую жажду бессмертия. Вечная жизнь... на что она мне и что это, собственно, такое? каким образом я могу до бесконечности желать что-то делать и о чем-то мыслить? что я такое я могу делать или хотя бы желать, чего мне хватило бы на вечность?
   - Я поняла, - серьезно кивнула девушка.
   - Знаешь, Улита, когда я впервые задумался обо всем этом, я не то чтобы увидел всего лишь неопределенность наших человеческих желаний и увидел не только какую-то удручающую смазанность нашего существа, нашего состава, я вдруг словно перегнулся через край пропасти, заглянул далеко в бездну и увидел такую пустоту внутри себя, что меня охватил безумный и самый настоящий ужас. Это совсем не та пустота души, над которой любят смеяться острословы. Если бы! Это изначальная и неизбывная пустота, это и есть наши основы. А ткни в такие основы пальцем, и ни во что не попадешь. Мы созданы такими, чтобы ничего в действительности не желать, кроме удовлетворения самых насущных потребностей, и все, что мы желаем помимо этого, это уже наши выдумки, наши попытки убежать от пустоты, ужаса и скуки. Человек, последовательно совершенствующий себя, в моих глазах прекрасен, он завораживат меня и внушает мне зависть, но в то же время он самый что ни на есть искусственный человек. И в конечном счете желающий, например, написать великую книгу так же относителен и, в сущности, суетен, как тот, кто озабочен лишь тем, чтобы иметь богатый дом, красивую жену и исправную машину.
   Улита резким жестом остановила меня. Ей хотелось получить слово, а я уже давно не обращал на нее внимания, ходил из угла в угол и говорил без умолку.
   - Но так думать - это и есть желание смерти, - сказала Улита.
   - Думай об этом, не думай - ничего не изменится, так есть и так будет, - возразил я с досадой. - Мироздание не пусто само по себе, раз оно способно давать жизнь, но мы в нем созданы внутренне пустыми существами. В нас нет стержня, нам не на что опереться. Когда я осознал это, для меня начались мучения. Мог ли я желать, чтобы они были вечными? Но желать избавления от них значит ли желать чего-то абсолютного? Да, мучения... Безысходность. Я постоянно думал об одном и том же, вот об этой пропасти в ничто внутри нас, и наверняка смотрел перед собой печальным взором, смешившим кого-нибудь на улице. В какой-то момент моя голова вдруг стала твердой, и я поймал себя на том, что думаю уже не об унижении человека, созданного заложником ничто, а о этой твердости моей головы, о том, что это опасно, поскольку она рискует попросту расколоться, как орех. И на этом опасении я понемногу успокоился.
   В изумлении Улита округлила глаза:
   - Навсегда?
   - Нет, не навсегда.
   - Но люди ищут Бога, приходят к нему. Возможны и другие пути. Каждый находит свой способ укрепиться духом.
   Она взглянула на меня так, что я перестал понимать ее отношение к моему рассказу, не видел, сочувствует ли она мне или в душе смеется надо мной.
   Я пожал плечами.
   - Не буду уверять тебя, будто я перепробовал множество путей. Да и не верю, что их так уж много. Как, впрочем, никогда ни минуты не верил, что подобные искания, подобное лекарство поможет мне. Когда я увидел в себе тот ужас, я в нем как в зеркале увидел внутреннюю пустоту и Христа, больного мыслью о своем божественном происхождении, и самого последнего бродяги. Она одна на всех. Она вне нас только потому, что нас слишком много расплодившихся и размножившихся, и в то же время она вся во мне одном. Это и есть мир.
   - И нет никакого выхода из этого замкнутого круга?
   - Постой!.. - Я поднял руку. - Возвращаюсь к твоим словам о крепости духа. Не думать обо всем этом - вот единственный верный путь к такой крепости. Замкнутый круг? Да! Ха, выход!.. Прожить отпущенный срок, чем не выход? Я думал, что избавился, но ужас приходил снова. Уходил и снова возвращался. В пересказе все это звучит не очень уж страшно, слова не так беспомощны, как человек. За словами можно укрыться. Можно представить их могучей силой. Но заглянуть бессловесной мыслью, едва-едва видящим вглядом в бездну... О-о! - закричал я и, вскочив на ноги, погрозил кому-то кулаком.
   Я снова забегал из угла в угол.
   - Ну хорошо, - сказала Улита, испуганно глядя на меня, - успокойся.
   - Ничего хорошего! - грубо оборвал я ее. - Я понимаю, сейчас ты на моей стороне, переживаешь за меня, сочувствуешь мне, но... цыц! цыц, Улита!.. с другой стороны, ты и я сейчас - одно, и я могу надрать тебе уши, могу Бог знает что сделать с тобой, мы с тобой одно перед лицом бездны, и ты во мне все равно что улитка в раковине, и я могу вытолкать тебя, извернуться так, что ты пулей вылетишь... Да... о чем я? Знаешь, с каждым приходом этого ужаса... и зачем ты теперь только возобновила его во мне?.. с каждым разом я все сильнее и мучительнее ощущал, что со мной происходит что-то стыдное. Можно глубоко до дикости и одержимости страдать из-за невыразимой любви к Богу, или из ревности, или из-за того, что тебе не хватает денег для благополучной и счастливой жизни, и это не будет стыдно, хотя это искусственные и суетные страдания. При всей их суетности они совершенно человеческие. А в том, что происходило со мной, заключалось словно что-то нечеловеческое... не демоническое, конечно, это было бы чересчур, а вот такое, что бывает у человека, но чего он старается не замечать и что делает как бы только по печальной необходимости. Но как я мог не замечать собственных мук? Я их даже очень замечал, и это тоже было ужасно. Это означало оставаться один на один со своим позором. И пусть этот позор известен не мне одному, пусть все находятся в одинаковом со мной положении, а выходило так, словно всем ничего, а на мою голову все шишки. И когда стыд от такой моей отвратительной, гнусной, непотребной исключительности стал мучить меня больше, чем само мучение, это вдруг прекратилось как будто само собой. Я просто перестал думать о том, что собой представляю.
   Улита принялась собирать посуду, и ее нежные руки пришли в движение. Я жадно следил за ними. Я все отдал бы за то, чтобы они обвили мою шею.
   Улита молчала. Она замкнула уста и ключик выбросила Бог знает как далеко. Она не спрашивала, что же в действительности такого постыдного заключалось в моих тогдашних мучениях и насколько глубоко я взволнован и вернулся к прошлым мукам теперь, когда ее праздное любопытство разбередило мне душу. Ей очень хотелось спросить это, в сущности она была невинна и наивна в своем любопыстве, даже чиста, девственна, но она видела, как я разошелся, испугалась и надеялась молчанием, куда более невыносимым для нее, чем для меня, изгнать из моих недр недоумение, тоску и муку.
   Она не понимала, что эти страдания, вторгшись чуждыми, почти тотчас становились не чем иным как моей душой и, даже не шутя страдая, я вовсе не спешил расстаться с ними. Они должны были уйти сами собой и когда пробьет час ухода, а то, что пыталась сделать Улита своим храбрым молчанием, могло обернуться лишь умерщвлением моей души. Я усмехнулся над ее наивной и трогательной попыткой. Она заметила мою улыбку, испугалась еще больше, но интуитивно поняла, что я не против продолжения разговора и даже хочу, чтобы она нарушила свой случайный обет молчания, и в растерянности спросила первое, что пришло ей на ум:
   - А что же дальше? Что может произойти, если мыслить так, как мыслишь ты?
   - Все что угодно.
   - Например? - пробормотала Улита.
   - Например, следующее, - сказал я, жестом приглашая ее снова сесть, умиротвориться и выслушать мои предположения. - Вполне вероятно, что муки на этот раз достигнут апогея, я не выдержу пытки, войду в ванную, погружусь в теплую воду, перережу себе вены и с истомленным видом откинусь на бортик в ожидании избавительницы смерти. Но молчу, молчу... вижу, как неприятно удивляет и пугает тебя эта гипотеза! Уже слышу готовые сорваться с твоих уст слова простеста и мольбы! Но возможен и другой исход... Может быть, зимней лунной ночью ты будешь стоять на ледяной горке, такая маленькая, беззащитная, трогательная, что я не удержусь и снизу протяну руки, призывая тебя... и ты шагнешь ко мне, не правда ли? Ты скатишься с горки и очутишься в моих объятиях, я, может быть, не устою на ногах, и мы оба со смехом упадем в сугроб...
   Прищурившись, я мысленно всматривался в нарисованные мной картины. Мысль и в самом деле была бессловесной. Но фигурку на вершине горы я видел отлично, она стояла там как живая, и надо всем подрагивала бледная круглая луна, но западала за край, я не в состоянии был удержать ее в пустоте неба. Я покачал головой, удивляясь холоду, каким повеяло на меня от этой картины, и в какой-то момент усомнился, Улиту ли вижу на ледяной горке. Что она говорила мне сейчас, высказывая свои соображения на представленные мной варианты, я не разбирал, внезапно оглохнув. Власть смерти расширялась в моем сознании. Холодная смерть в теплой воде. Меня бросило в жар, и я словно веером помахал рукой, навевая на себя прохладу.
   Я бы сказал моей подруге, что с наступлением душной ночи буду без слов, упорно и тупо искать близости с ней и духота превратится в чад, мы угорим, сгорим в любовной лихорадке. Мол, теперь это решено. И слов не надо. Оказалось, однако, что я уже дал весьма одобрительный ответ на ее пожелание удалиться в магазин за необходимыми покупками. Она сгорбилась старушкой, утомленной домохозяйкой. Неужто хлопоты обо мне, мыслящем тростнике, сделали ее такой? Но и потом, вернувшись, она была какой-то пришибленной. Видимо, наш разговор сразил ее. Я решил эту ночь провести в одиночестве, ничем не рискуя, ведь скорбь ее страха и потерянности могла обернуться для меня невиданными ловушками и оскорблениями.
   Утром я тихонько выскользнул из дома, убежал ни свет ни заря, мне не хотелось, чтобы Улита, войдя в мою комнату с подносом, посмотрела на меня как на человека, который минувшей ночью ничего не предпринял. Иначе она не посмотрела бы, иначе и не было возможности посмотреть, потому что я действительно ничего не предпринял, а устремился я к одиночеству по собственной или по ее воле, в данном случае не имело большого значения.
   Я пришел на комбинат и влился в бригаду. За работой быстро побежало время, я почти забыл, что в Улите, которой я накануне так пространно и, пожалуй, несколько безответственно открылся, меня ждет нерешенный вопрос всей моей жизни. Во всяком случае, в те редкие мгновения, когда я вспоминал о ней, ворочая замороженные туши, я довольно легкомысленно, как бы отмахиваясь, полагал, что теперь она не будет чинить никаких препятствий моим амурным амбициям, я возьму ее и этого будет совершенно достаточно. А труд был все такой же тяжкий и мрачный. Случилось так, что мои напарники ушли на обед, а я, выполняя отдельное маленькое задание, замешкался в огромном холодном помещении наедине с тушами. Внезапно это мое уединение в царстве мертвых и предназначенных в пищу животных было нарушено появлением молодой жены одного из здешних начальников. Контраст, царивший в этой чете, бросался в глаза, начальник был угрюм, замотан, туповат и уродлив, а его жена была нарядна, оживлена и прекрасна, ну, прекрасна ровно настолько, насколько может быть таковой живая, не воображаемая, не выдуманная всякими трубадурами и творцами учебников секса женщина. Надо полагать, жилось ей недурно. Я был в фуфайке, в засаленной хламиде, с инеем на бороде, в общем, затюканный Дед Мороз, усталый и одичалый, а она пронеслась мимо меня облаком свежести, благоухания и легкого опьянения. Что-то напевая, она с завидной беспечностью полезла на один из высоких штабелей, в которые были уложены все находившиеся в помещении туши.
   - Не делайте этого, - предостерег я, - это очень опасно, туши скользкие...
   Что могли значить для нее слова того пугала, каким я перед ней выглядел? Она продолжала карабкаться наверх с кошачьей ловкостью и уже почти сверху ответила:
   - Какое мне дело до вашей опасности? Я хочу танцевать!
   - Опасность не моя, опасность грозит вам... - бубнил я, но уже сам плохо верил в свои слова, предпочитая любоваться грацией плясуньи. - А для танцев можно найти другое место.
   - Вот вы и ищите, я же буду танцевать здесь.
   И вот она на вершине, на верхней туше, на скользкой и не слишком-то ровной площадке, которую та туша образовывала. Я не мог не улыбнуться, увидев ее под потолком, под сумрачными сводами этого адского места, такую открытую, доверчивую, пьяненькую, солнечную, красивую. А она выпрямилась во весь свой рост, расправила плечи, подняла согнутые в локтях руки, отчего ее голова очутилась как бы на дне цветочной чаши, и принялась бесшумно шевелить стройными ножками, отбивать на красноватой туше чечетку своими легкими туфельками на высоких каблуках.
   Она делала невозможное, на подобной эстраде никакому обыкновенному человеку не под силу столь нескованно, не заботясь о безопасности танцевать. Но я уже фактически не сознавал этого. Поскольку сама она не видела риска своей затеи, то и я, уже и так не смогший удержаться от улыбки, перестал видеть его и волей-неволей стал вторить ей, т. е., стоя внизу и любуясь плясуньей, тоже пустился в своего рода пляску. Танцор из меня был никудышний, к тому же меня обременяли нелепая, тяжелая одежда и сознание, что женщина в сущности не ищет во мне партнера и едва ли даже замечает мои усилия, увлеченная собственной игрой. В конце концов я просто задвигался ни к чему не обязывающими движениями, а по-настоящему танцевала разве что моя улыбка, которая уже протянулась от уха до уха.
   И эта улыбка имела для меня сокровенное значение, она и подогревала мою убежденность, что все-таки в моем пребывании в этом отвратительном месте заключен известный смысл, по крайней мере возник теперь, когда я стал как будто танцевать, и освящала вспыхнувшую в моей душе надежду, что когда женщине наскучит ее забава, она обратит внимание на мою персону и, может быть, захочет побыть со мной. Отчего бы ей и не пожелать этого, если ей уже и так взбрело на ум танцевать во хмелю на коровьей туше? Надо сказать, что я не замечал в ней ничего хищного и циничного. Глупостью то, что она делала, было, это само собой, но женщине глупость вовсе не помеха на ее жизненном пути, а вот впечатления кровожадного монстра, плящущего на трупе поверженного врага она не производила. Вряд ли она вообще сознавала, что у нее под ногами то, что некогда было живым телом. Она понимала только свое удовольствие, тонко, изящно и с исполненной меры бойкостью жила им.
   Действительно могла она после такого додуматься и до новых удовольствий, которые уже я доставил бы ей, но судьба распорядилась иначе. Она поскользнулась и сначала шлепнулась на зад, а затем покатилась вниз. Штабеля там отнюдь не прочные, и, развались тот, по которому она съезжала, мы оба были бы погребены под тушами. Но штабель устоял, и дамочка неслась по нему как на незримых салазках, она визжала от ужаса, теперь сполна овладевшего ею, а досталось в результате мне одному. Не остановив толком своего дурацкого танца, я раскрыл объятия, чтобы принять скользившую, не допустить ее падения на цементный пол, и оглянуться не успел, как ее тонкий и острый, как игла, каблучок, пронзая глаз, въехал внутрь моей черепной коробки. Невероятная боль, одуряящая вспышка, а затем кромешный мрак.
   -----------
   Улиту напугала и, наверное, до некоторой степени отвратила от меня моя исповедь накануне гибели, но она не была бы трогательно загадочным существом, если бы среди всех этих болевых ощущений похоронила меня всего лишь обычным разрядом. Она совершенно миновала пригород, которому, собственно, и надлежало проводить меня, его недавнего обитателя, в последний путь, и поехала договариваться о похоронах в город, хотя сама, пожалуй, вряд ли объяснила бы, что это взбрело ей на ум. Но и в городе она не пошла в стабильное и всем известное похоронное бюро, а направилась фактически без пути, наугад, прежде всего круто в сторону от этого бюро, по-прежнему более чем смутно представляя себе, какую цель преследует, и забрела в какой-то сомнительный район, даже мне в мою бытность едва знакомый.
   Ей горько было сознавать, что она навсегда потеряла меня, деньги у нее были, и она хотела предать меня земле хорошо, как бы со вкусом, независимо оттого, заслуживал ли мой прах особых почестей, - вот все, что она чувствовала и разумела и чем руководствовалась. Осуществила бы она свою цель и с помощью обычного бюро, где за деньги могли организовать Бог знает сколь пышное погребение, однако скорбящую овевали фантазии, ее вела в неизвестность туманная мечта о чем-то из ряда вон выходящем, изысканном, как будто даже поэтическом и неокончательном, не вполне земляном. И она почувствовала себя вознагражденной, когда в глухом переулке, куда и не всякий мужчина решился бы ступить, обнаружила похоронное агентство со странным названием "Навьи чары". Это художественное, чуточку и позаимствованное название подразумевало, конечно же, что в стоящем за ним агентстве с телами ушедших в мир иной обращаются не заурядно.
   Улита вошла, и в тяжелом, со свисающей по углам коричневой и пепельного оттенка декоративной паутиной вестибюле ее любезно встретил высокий молодой человек в черном. Он опустил веки и медленно покачал головой, сокрушаясь, что повод для их знакомства не удался радостным, а затем жестом пригласил клиентку в кабинет, тоже обставленный скорбно, усадил за массивный, похожий на гроб стол и с тихой проникновенностью объявил, что цены в агентстве головокружительные, исполненные самого смелого новаторства, зато обслуживание, какого не сыскать даже в краях, где к смерти испытывают небывалое почтение. Этот молодец, попутно поименовав себя сначала Хароном, а затем и Гадесом, перечислил некоторые земные пределы, несомненно благословенные для гробовщиков, ибо там люди почитают даже за некое поэтическое счастье поскорее скончаться, завещав кругленькую сумму на погребальный обряд. Улита односложно выразила готовность к сотрудничеству с конторой, где в своем ремесле брали за образцы лучшие достижения похоронной мысли и чувственности. Тем самым она как бы аккредитовала себя богатой клиенткой. Впрочем, я уже говорил, что деньги у нее водились, вот только их источник так и остался для меня тайной за семью печатями.
   Молодой человек провел Улиту в просторный зал и отдал в руки немногословной Персефоны, которая продемонстрировала ей различные модели катафалков, венков и прочих атрибутов материального и морального траура. Для убедительности она даже укладывалась в гробы, показывая удобство лежания в них, и густо оснащалась упомянутыми венками. Оставленная мной девушка сказала, что вполне доверяет вкусу этих безоговорочных специалистов. Тогда Харон-Гадес дал Персефоне отдых в одном из катафалков, накрыв ее крышкой, и, повернув бледное лицо к Улите, витиевато осведомился:
   - Желаете ли оплатить услугу в виде переодического явления призрака дорогого и безвременно покинувшего вас человека?
   Улита не выразила удивления и не заподозрила в словах чиновника ничего подобного пустому острословию и жестокому юмору могильщиков. Полагаю, у нее не возникла даже мысль, что подобная услуга должна стоить баснословно дорого. Она огляделась, как бы ожидая и моего показательного выступления среди всех тех удручающе роскошных образцов, а затем, собравшись с духом, произнесла:
   - Я любила его... Я бы хотела встретиться с ним вновь... Это возможно?
   - Вполне, - ответил Харон-Гадес.
   - Я согласна.
   Молодой человек сказал:
   - Знаете, наши клиенты, люди, убитые горем, поначалу, как правило, с воодушевлением хватаются за такую возможность свиданий, но впоследствии нередко раскаиваются. По самым разным причинам, хотя, должен отметить, что никаких бытовых хлопот и лишений призраки с собой не приносят. Тут неудобства скорее нравственного, чувственного плана, чем материального. Поэтому мы гуманно ввели двухмесячный испытательный срок, по истечении которого вы, если сочтете это целесообразным, сможете продлить контракт с нами на все обозримое будущее.
   Улита несколько времени колебалась, не решаясь задать вопрос, который ее по-настоящему мучил. Ей ведь нравился молодой чиновник с его набором и самых необходимых, и самых неожиданных услуг, ей представлялось, что он по своей службе все предусмотрел наилучшим образом, а потому ее вопрос может показаться ему неуместным и даже отчасти оскорбительным.
   - А для самого покойника, - наконец решилась она, - это... я хочу сказать, необходимость подвизаться призраком... не оборачивается какими-нибудь нежелательными последствиями? не приносит ему вреда?
   Молодой человек определенно не обиделся. Ни один мускул не дрогнул на его лице утопленника, не блещущем мужественностью, прекрасном, как лунное лицо русалки. Он пожал плечами и ответил:
   - Не могу знать. Ведь суть в том, что наше дело - живое. Мы с вами, согласитесь, не настолько хорошо знаем жизнь, чтобы понимать еще и смерть... простите, это уже не наша вотчина, то есть та, что за гробом, мы по части погребения, не более того. И если мы прикасаемся к миру мертвых в том смысле, что вынуждаем заказанный призрак являться в оговоренный срок, то это еще не значит, будто нам известно, что в том мире чувствуют и, скажем, думают о нас. Тут, уважаемая, надо ждать откровений от самого Господа, а не от меня, - закончил чиновник с некоторой развязностью.
   - В таком случае, - заявила Улита, - вопрос о призраке - вопрос спорный и нравственный.
   - Не могу с вами согласиться, - возразил Харон-Гадес, несгибаемый в борьбе за статью дохода. - Не зря же сказано: пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Не углубляясь слишком в философию и эзотерику этого странного, на первый взгляд, высказывания, мы вправе полагать нашей первейшей задачей защиту собственных интересов, а они есть не что иное как интересы нашего мира, мира живых. И если нам необходим призрак усопшего, мы его вызываем, не задаваясь вопросом, как это отликнется на знаменитом и вместе с тем до смешного мало изученном мире ином.
   Решимость молодого человека не задаваться этим вопросом подкреплялась большими деньгами клиентов, Улите же надо было поискать другие стимулы, чтобы преодолеть моральное сопротивление и вполне естественный страх и дать согласие на встречу со мной на каком-то мистическом, может быть, ужасно сомнительном уровне. Но сумеречное обаяние руководителя фирмы "Навьи чары" было так велико, что она в конце концов уступила, и даже с некоторой торопливостью, пока он не заподозрил, будто в решающую минуту она вдруг стала экономить на своем дорогом покойнике.
   Сделка состоялась. Я, лежа в холодильнике морга, ничего о ней не знал. Час моего возвращения еще не пробил. Бедную Улиту, подписавшую договор не иначе как с самим дьяволом, не посвятили в детали предстоящей авантюры, велев ждать в полной уверенности, что призрак найдет ее везде, где бы она ни очутилась. А это "везде", кстати сказать, имело для нее известную актуальность, ведь когда я перестал быть хозяином дома, ее право жить в нем оказалось под вопросом, ответить на который мог лишь единственный теперь домовладелец, мой брат Юрий.
   Пышные похороны, которые устроила мне Улита, потрясли воображение обитателей нашего пригорода, и уже не я, а она стала как бы виновницей торжества. Загадка ее была велика в глазах свидетелей грандиозного погребения, в Улите проклюнулась словно бы некая волшебница, мастерица гипноза и грез, внушений, под воздействием которых люди почувствовали себя участниками грандиозного обряда и мистерии. Иначе как обманом зрения, казалось, невозможно было объяснить то, что проделывали с моим прахом. Иначе возникал вопрос: для чего человека, которому все уже безразлично, так здорово хоронить, да и кто я такой этой Улите, чтобы она разорялась на предании моих бренных останков земле? Мой брат был далеко не последним в череде тех, кто, позабыв о насущности скорби, ну и, опять же, недоумевая насчет моих прав на все эти баснословные явления траурной красоты, спешил выразить Улите восхищение ее щедростью и умением украшать жизнь столь великолепными и незабываемыми мгновениями. Как и у прочих, воображение Юрия не заходило дальше усредненной версии, что я был любовником Улиты. Но это всем им представлялось не столь уж убедительной причиной, чтобы закатывать мне фантастические по размаху похороны. Юрий терялся в догадках. Все происходящее свидетельствовало о богатстве Улиты, а ее красота говорила сама за себя, и мой брат подпал под влияние таинственных чар девушки. Это произошло быстро и совершенно безболезненно для него, практически незаметно, просто в какой-то момент он вдруг почувствовал себя как будто новым человеком, просветленным какими-то лучами, вообще словно прозрачным как стекло, человеком, с которого дожди, прошумевшие разве что в его снах, смыли все прежнее, усталое, в том числе и родство со мной. И он уже принял за освоение гениальности и вспышку чудесного озарения свою догадку предложить Улите жить в доме, сколько ей заблагорассудится, хотя чудесного в этом было не больше, чем если бы он высказал предположение или даже уверенность, что завтра взойдет солнце и будет погожий летний денек.