Весной приехал из Питера Горислав Борисович. Удивлялся на Платоново хозяйство, хвалил. Этой весной Платон уже не пытался поднимать целину и сеять хлеб. Засеял полосу овсом – скотину кормить, полосу – картофелем. Перепахал огород Фекте под грядки, потом соседям начал огороды перепахивать. Прежде ефимковские кто с лопатой на плану ковырялся, кто ждал, когда с центральной усадьбы прикатит трактор и переворошит землю, подняв с глубины глину. Лошадью пахать не в пример аккуратней, да и дешевле; Платон помнил свою недавнюю бедность и душу из соседей не вынимал. Мало ли что у них пенсия, а у него спиногрызов двое – на пенсию много не наживёшь.
   И уже казалось, что всегда так и жили, а переделы земли, голод и смерть сыночка только в страшном сне привиделись. Сыночек, вот он, в мамкином животе сидит, скоро народится. Славная страна Россия-За-Облаком, и особенно хорошо там живётся крестьянину, потому как осталось крестьянства всего ничего, на один погляд, и жизнь ему, что зубру в пуще: хомута он не знает, а стерегут его, берегут и сеном прикармливают. И отчего только повывелись на Руси и зубры, и мужики?
   Но покуда есть в Ефимках крепкая семья Савостиных, то и остальная деревня копошится. Хоть с одной стороны, но покошено, на выгоне осеки поправлены, две коровы бродят и тёлочка, овцы – свои да храбровские, да тётки-Нинина коза – все там. Какое-никакое, а стадо, и когда бабы обходят деревню крестным ходом, то и осекам споют: «Христос воскресе из мертвых!» – и образами побренчат, вытрясая на скотину небесную благодать.
   Закончился круг у савостинского дома. Никита с Шуркой тут же ускакали на речку, а взрослые по проулку мимо избы Горислава Борисовича поднялись к автобусной остановке, чтобы завершить молебен честь по чести. Там разобрали образа, а прочие дары оставили Анне – её решето, она трясла, ей и пряники есть.
   Феоктиста отнесла иконы домой, поставила в киоте, затеплила лампадку. Хоть и не ко времени, но пусть погорит, пусть боженьки на огонёк посмотрят, отдохнут – им сегодня работы привалило.
   Обрядив киот, закрыла избу на клямку и пошла в деревню. Сегодня праздник, на земле работать нельзя, так хоть с людьми поболтать, а то язык мохом обрастёт.
   Бабка Зина по-прежнему сидела на скамейке под окнами.
   – Подь сюда! – крикнула она. – Поговори, а то все мимо идут.
   Была Зина туга на ухо, говорила громко и неразборчиво, отчего казалось, что она вечно ругается. Потому и охотников с ней беседу беседовать немного было. Но Фекте то как раз на руку. Подошла, присела рядом, ожидая, что скажет девяностолетняя старуха.
   – Деревню обходили? – вопрос самоочевидный, и задан для затравки разговора.
   – Обходили, бабушка. Шла и слезьми обливалась: дома раскрытые стоят да порушенные, живых едва знать.
   – А ты что хотела? Распустили народ, вот он и разбежался, что тараканы от кипятка. Прежде строгости было больше, так зато и баловали мене, чем теперь. Ты вот… – Зина придирчиво оглядела Фектин наряд, – ты хорошо ходишь, правильно, а другие юбку выше колен задерут – и шасть на танцульку! У нас не так было, нас отец строго держал. Чтобы в школу ходить – и думать не моги! Я и посейчас буков не знаю. Школа – она для мальчишек, а девке и дома дело найдётся. Огороды пропалывать или хлеб жать – всё нашими руками. Рожь жали не как теперь, а всё серпом. Ты серпа, поди, и в руках держать не умеешь…
   – Умею, бабушка.
   – Ну-ко, покажь! – старуха живо проковыляла во двор, выдернула из-под застрехи старый, донельзя заезженный серп, ручкой вперёд протянула Фекте.
   – Так он негодный, – растерянно проговорила та. – Ишь, как сносился!.. зубрить надо.
   – Сама знаю, что негодный! Мужа у меня немец убил, а других мужиков я на порог не пускаю, честно живу. Моего тела никто вот по сю пору не видел, – Зина очеркнула корявой ладонью по лодыжке.
   «То-то, небось, охотников – твоё тело глядеть», – ехидно подумала Фектя, а вслух сказала:
   – Было бы зубильце, я бы и сама зазубрила. Дело нехитрое.
   – Зубильце найдётся! – по всему видать, бабка, несмотря на все свои года, памяти не потеряла и твёрдо помнила, где что лежит в обширном хозяйстве, так что через минуту на свет появилось зубило с приваренной сбоку ручкой, клевец и вбитая в деревянную калабаху наковаленка, на какой косари отбивают косы. Фектя присела на бревенчатый порог и позабытый железный звон разнёсся над домами. Через пять минут прежде гладкий – хоть задом садись – серп был зазубрен и отбит. В опытных руках такой серп сам жнёт, а в неловких – мигом пальцы отхватит.
   Фектя оглянулась, ища, на чём показать своё умение, потом шагнула к зарослям крапивы, кучившимся позади двора.
   – Ожгёшься, – предупредила бабка Зина.
   – Ничо… Мать стегала, я жива бывала. Авось и сейчас не помру.
   С серпом обращаться – навык нужен. Старики говорят: пока не порежешься, жать не научишься. Руку пальцами вниз не держи, а то без пальцев останешься. Помалу стебли загребать – работы не будет, помногу – стерня длинная останется, сноп получится куцый. А если грязи во ржи много, то надо ещё между делом сорную траву выбирать. Так что, если поглядеть, крапиву жать проще, хоть она и жжётся.
   Не обращая внимания на ожоги, Фектя быстро выжала колчик позади двора, первым пучком, поперёк которого кидала сжатое, обвила крапивный сноп и протянула бабке Зине.
   – Так, бабушка?
   – Умница, умеешь, – похвалила старуха. – Хорошо вас румыны учили.
   – Это не румыны, это мама учила.
   – Значит, матка у тебя хорошая. Жива матка-то?
   – Нет. Давно померла, я ещё вот такохонькая была. А теперь и на могилку не сходить.
   – Так и бывает, мамы нет, а наука мамина живёт. Вот и меня учили… мне молодой погулять охота, а мама работать велит. Десять таких снопов – это скирда. Сто скирд сожнёшь и можешь гулять идти. Какое там – гулять! Спину ломит, рученьки ломит, ноги не идут. Отцы небесные! В стерню повалишься, покатаешься по колючему: «Нивка, нивка, отдай мою силку!» – тем и спасёшься. Вот как работали! А толку? Осенью пришли да и раскулачили нас, всё подчистую отняли.
   – За что? – тихо ужаснулась Фектя. Слыхала она что-то о раскулачивании, но никак не могла понять, хорошо это или плохо? Вспомнить мироеда Потапова, так его бы потрясти рука сама тянется. Потом вспомнишь Шапóшниковых – так им и поделом в нищете жить. А когда человек на разрыв жилы трудится – зачем же его зорить?
   – За что, за что?.. – ворчливо переспросила бабка Зина. – Бьют не за что, а почему и чем. Палкой бьют да по голове. Глаза у людей завидущие и руки токо до чужого добра жадные, а к работе ленивые. На земле работать им неохота, а жрать – кажный день. А тут им свободу дали. Организуйте ячейку и грабьте всех, на кого глаз ляжет. Так они и рады. Отец у нас после этого умер. Его в тот же день разбило, а на неделе – помер. На другой год мама нас так работать не заставляла, всё равно, говорит, придут и отымут. Так и получилось, пришли нас осенью раскулачивать, а у нас нет ничего! Председатель комбеда, Шапóшников был, на маму наганом махал: «Совести, – кричит, – у тебя нету! Что мы зимой есть будем?» А мама ему: «Хоть бы вы все передохли!» Как же, передохнут они… Это добрых людей господь прибирает, а такие и чёрту не нужны. Мама вскорости после этого тоже померла, а я в город ушла, в Боровичи, на фабрику. Сюда уж после войны вернулась, думала, в деревне сына прокормить легче будет. Да и Шапóшникова к тому времени уже заарестовали.
   – Это какой же Шапóшников? – тихо спросила Фектя. – Федос, что ли?
   – Нет, не Федос, – твёрдо ответила Зина. – Артёмом его звали, это я точно помню. Он, как напьётся, вытащит свой наган и всем встречным грозится: «Теперича наша власть, народная!» – а мужики кланяются: «Благодарим за науку, Артём Андреич!» Так что не Федосом его звали, это точно.
   Феоктиста задумалась. Выходит, этот самый Артём – Федосу Шапóшникову родной внук, раз он Андреевич. Федосов сын Андрейка был годом старше Никиты и частенько его поколачивал. Знала бы, что из его семени такой разбойник вырастет, вихры бы пообрывала стервецу!
   «А сами-то вы из каких? – хотела спросить Фектя, – Виноградовых-то в Княжеве прежде не было», – но осеклась, не оттого даже, что вспомнила наказ Горислава Борисовича, а просто сама догадалась, из каких будет бабка Зина. Звать-то старуху Зинаида Саввишна, и не иначе, отец её, умерший при раскулачивании, тот самый Саввушка Потапов – внучонок княжевского мироеда, после рождения которого старик Потапов потребовал злосчастного передела земли. Вот ведь когда отлились кошке мышкины слёзки – и как страшно отлились! Да и Шапóшниковым тоже сласти не слишком много досталось, раз заарестовали в конце концов Федосова внука. Нечего было с оружьем баловать.
   – Шапóшников-то за пушку свою под закон попал? – спросила Фектя.
   – Скажешь тоже! Наганом махать и на народ орать ему воля была дадена. Но ему мало показалось крестьянского добра, так он деньги казённые прогулял. Думал, покроет из людских заработков, да прогадал, в колхозе палочки ввели. Вот недостача и вскрылась…
   – Какие палочки? – переспросила Фектя. – Батоги, что ли? Пороть за недоимку?
   – Ну, ты простота! Ничего-то вы, молодые, не помните. Тетрадка у председателя была, и в ней он палочками отмечал, кто сколько дней в колхозе отработал. Осенью хлеб по норме сдадут, а что останется – колхозникам на выдачу. Когда по десять, а когда и по двадцать граммов жита за трудодень. А за излишки льна завод деньгами рассчитывался. Денег этих никто не видел, на них для обчества покупки делались: кумач на флаги и всякое такое. А Шапóшников эти денежки прогулял. Думал, осенью с нового урожая покроет, а тут как раз нормы повысили, и вместо выдачи на трудодень остались одни палочки в председательской тетрадке. Меня там не было, а бабы рассказывали, как Артём на них кричал, хотел с колхозников недостачу стрясти. А откуда взять, когда нет ничего? Тут уже и нагана не боишься. Следователь приезжал, сказал, что председатель виноват. Вот и забрали Артёмку. Потом из города нового председателя прислали, непьющего. Но палочки за трудодень так и остались до тех самых пор, пока колхоз совхозом не переназвали. Но это уже при Маленкове, он к крестьянству добрый был.
   – Лучше бы уж пороли, чем так-то душу вынимать… – вставила Фектя.
   – Хе, жаланная, и дурак знает, что воскресенье праздник. Это сейчас вам воли дано, а прежде, чтобы среди дня гулять, не бывало. Даже деревню от пожара ночью обходили. А ты мне вот что скажи: на прежнем месте вы деревню обходили?
   – Обходили, бабушка. А мужики от сибирской язвы деревню опахивали. Дорогу-то поперёк перепашешь, язва и не придёт. И попа катали…
   – Это как?
   – На Егория Запрягальника попа приглашали в поле молебен служить. Попа из города звали, он добренный был, мясистый, от такого толку больше, пашня тучнеет. Вот, как он отслужит, мужики его на землю валят и начинают по пашне катать. Он уж знает, что будет, и ризы надевает поплоше. Но как встанет, то всё равно гневается: бесовщина, мол, и к сану непочтение! Тогда от него яйцами откупаются. Полное лукошко накладут, он и смилуется.
   – Вот ведь как… – произнесла бабка Зина. – Что ни город, то норов. Мне отец про такое рассказывал, а сама не видала. – Старуха вдруг усмехнулась и добавила с хитрецой: – В колхозе секретарь ячейки был, Саврасов, жирнющий, что свинья на откорме. Его бы по пашне покатать, толку много было бы… – опомнившись, придавила смешок и сказала: – А ты иди, что со мной сидеть, у тебя дел, поди, много.
   – Праздник сегодня. Работать нельзя.
   – Всё-то у вас праздники… А за серп – спасибо. Деревню-то всю обошли?
   – Всю.
   – Вот и добро. Пожара, значит, не будет.
* * *
   Пожар приключился в тот же день ближе к вечеру. Загорелись колхозные сараи, стоявшие на пригорке. Когда-то у князя там был торговый яблонный сад, к которому от усадьбы вела дорога. После того как усадьбу сожгли, на её фундаменте выстроили коровники. А сад вырубили, потому как был он заложен, не спросясь Мичурина. Когда-то радетель северного плодоводства профессор Рытов дурно отозвался о гениальных трудах Мичурина, и потому в годы торжества мичуринской биологии было велено те сады, что северней Тамбова, сводить. Сад-то вырубили, а дорога, обсаженная липами, осталась. Тогда на месте сада поставили сараи, чтобы сено возить удобнее было. Сена в тех сараях давненько не важивалось, и вентиляторы разобрали на металлолом, но всякой трухи оставалось предостаточно. Заполыхало, словно бензином плеснуто. И захочешь не увидеть, всё равно увидишь.
   Люди сбежались, а как тушить? С речки, за пол-то километра, воды не натаскаешь, колонки возле сараев нет. Только и остаётся галдеть да руками размахивать. Пожарка из города приехала, когда уже само потухать начало.
   Народ потолпился, пошумел да и начал разбредаться. А дома всех ждала скверная новость. Покуда люди толпились вокруг пожара, поджигатели прошлись по деревне, не пропустив ни одного дома. Где двери оказывались заперты, их вышибали ударом ноги, не заморачиваясь с хлипкими запорами. Не трогали ни посуды, ни носильных вещей, забирали только иконы да изредка кой-что из мелочей, попавших под алчный взгляд. Старые иконы в деревне водились у немногих, так что всерьёз пострадали только Савостины, тётка Анна да бабка Зина. А у Березиных ворюги упёрли ведёрный самовар. Так прямо горячим и унесли, Березины как раз чай пить собирались.
   Все были уверены, шкоду учинили парни, глазевшие из машины на крестный ход. А потом на шум выползла из домишка перепуганная бабка Зина, и последние сомнения отпали. Дальше завалинки Зина давно уже не ходила, разве что соседки в баню позовут; не побежала и на пожар, навидалась за жизнь пожаров досыта, и потому оказалась дома, когда пришли грабители. Стучаться парни не стали, сразу вышибли дверь, а когда старуха вздумала кричать: «Караул!» – в глаза ей блеснул нож.
   – Тихо, бабка! – прошипел один из парней. – Не станешь шуметь – жива будешь.
   На глазах у онемевшей хозяйки они выдрали из киота иконы, споро оглядели горницу, потом со словами: «Тебе всё равно не нужно» – один из парней забрал с комода трофейную, из Германии привезённую фарфоровую пастушку и, завернув для сохранности в кружевную салфетку, тоже засунул в сумку. Уходя, предупредил: «Сама, дура, виновата. Тебе цену предлагали. Нет, упёрлась! Ну и сиди теперь и без денег, и без икон».
   Так последний раз на долгом веку бабка Зина была раскулачена.
   Позвали милиционера, который составлял акт о поджоге колхозных сараев. Это если личное подворье сгорело, уголовное дело заводят, только когда пострадавший заявление написал, общественную собственность так просто поджигать не дозволяется.
   Милиционер пришёл, выслушал свидетелей. Больше прочих горланили и добивались правосудия те, у кого не украли ничего. Анна, сильнее всех пострадавшая, выла в голос, оплакивая семейные реликвии. Из всего благословения осталась у неё лишь Неопалимая Купина, с которой она прибежала на пожар. Платон угрюмо молчал, Фектя глядела затравленно и зажимала ладонями рот, боясь закричать. Бабка Зина вовсе ополоумела и твердила лишь: «Какое признать?.. Мазурики они, вернутся и дорежут».
   Милиционеру очень не хотелось вешать на своё отделение заведомый глухарь, но переубедить прорву народа он не мог, так что пришлось составлять акты, опрашивать свидетелей и пострадавших и делать прочую ненужную работу. Уехал затемно, предупредив, что искать будут, но найдут едва ли.
   Под вечер приехал Горислав Борисович. Увидав сломанную дверь, прибежал к соседям, спрашивать, что стряслось. У самого Горислава Борисовича ни икон, ни самовара, ни старинного граммофона с трубой отродясь не было, так что и не пропало ничего. Только противно было, что пришлый мерзавец шарил по его дому. А у Савостиных кроме икон пропали ещё и деньги. Не то чтобы много, больших денег ещё заработать не успели, но зато все. Платон откладывал, чтобы детей во второй класс снарядить. Деньги, завёрнутые в тряпицу, лежали позадь икон. А где ещё честному человеку хранить деньгу, как не у бога за спиной? Так вор и бога унёс, и деньги спёр.
   Шурка рыдала по скраденным святым, словно по любимому котёнку. Брат Митрошка помер – Шурка не плакала, не понимала ещё по малолетству. А когда, уже на новом месте, ей подарили рыженького котёночка, а он через неделю издох, тут слезам конца не было. Теперь она так же убивалась по образам, перед которыми привыкла молиться перед сном.
   Никита, в подражание отцу, хмурился и порой бормотал что-то неразборчиво.
   Хуже всех переживала случившееся Фектя. Она словно закостенела в тягостном недоумении, что-то говорила и двигалась как не своя, а потом вдруг побледнела, ухватившись за живот, проковыляла мимо недавно купленной широкой кровати в красный угол, со стоном повалилась на лавку, под пустой, разбитой божницей.
   Первым опомнился Платон.
   – Микита! – крикнул он. – Живой ногой дуй к Храбровым, скажи тётке Нине, что мамка рожает. А ты, Шурёна, за тёткой Анной беги, а потом тоже к Храбровым. Да там и оставайтесь, пока не позовут. Нечего тут глазеть!
   – «Скорую помощь» надо! – всполошился Горислав Борисович, зашедший к Платону обсудить приключившуюся беду.
   – Какая помощь? Мы тут ничего сделать не можем. Рожает она, а то и просто выкидывает, рожать-то ещё рано…
   По счастью, тётка Нина соображала в этих делах получше Платона, да и телефон, единственный на всю деревню, был установлен в храбровской избе, так что «Скорая» была вызвана немедленно и приехала действительно скоро. К какой-нибудь восьмидесятилетней старухе можно и не торопиться, помереть никогда не поздно, так что порой приезд неотложки бывает отложен денька на два. Роженица – иное дело, народная мудрость учит: «Срать да родить – нельзя погодить», – и врачи это очень хорошо понимают.
   Фектю увезли. Врачиха ей даже до машины дойти не позволила: «Ты что, хочешь ребёнка на пол выронить?» – заставила Платона и Горислава Борисовича выносить роженицу на носилках.
   «Скорая» уехала, и сразу стало пусто и неприкаянно. Анна с Ниной обсуждали, чем ещё можно помочь соседке. Прежде, если какая баба разродиться не может, посылали в церковь, просили раскрыть царские врата. Тогда и чрево раскрывается, ребёнок легче выходит. Церкви нет, но у Березиных есть освящённый на гробе господнем складень, на который не позарились грабители. Раскрыть бы его, но только не сделаешь ли хуже? Рожать-то Феоктисте рано, может, её на сохранение повезли… Решили складня покуда не раскрывать, а помолиться вслепую за исцеление скорбящих. С тем и разошлись.
   Перед уходом тётка Нина сказала, что детей оставит ночевать у себя. Видно, сочла, что уж сегодня-то Платон точно напьётся. Мало ли, что непьющий, в такой день – положено.
   Платон сидел, подперев голову двумя кулаками.
   – Давай чай пить, – сказал Горислав Борисович. – Я варенье принесу, у меня есть из зелёной клюквы с грецкими орехами.
   Не дождавшись ответа, сам поставил на плитку чайник, сходил за вареньем, да так в одиночку и пил чай, произнося перед молчащим Платоном успокаивающие речи.
   Лишь под утро Платон оторвал кулаки ото лба и твёрдо произнёс:
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента