Жены становятся сущими ведьмами или по-собачьи покорными, утрачивают самоуважение и те скудные понятия о приличиях, которые они имели во времена девичества, и все вместе, и мужчины и женщины, безотчетно погружаются глубже и глубже в трясину.
   Иногда я пугаюсь собственных обобщений относительно массовой нищеты в гетто и начинаю обвинять себя в преувеличении, боясь, что стою слишком близко от изображаемого предмета и мне не хватает перспективы. В такие минуты я нахожу полезным прибегнуть к свидетельству других людей для подтверждения того, что нервы у меня в порядке и голова на месте. Фредерик Гаррисонnote 34 всегда производил на меня впечатление разумного, уравновешенного человека, однако вот что пишет он:
   «Для меня, во всяком случае, есть достаточно оснований сказать, что современный общественный строй едва ли представляет шаг вперед по сравнению с рабовладельческим или крепостным строем, если навсегда сохранится то положение, которое мы наблюдаем; девяносто процентов фактических производителей материальных благ владеют правом на свой угол только до конца недели, у них нет ни клочка земли, ни даже собственной комнаты и никаких ценностей вообще, за исключением домашнего хлама, целиком умещающегося на одной ручной тележке; они не уверены даже в своем скудном недельном заработке, которого едва хватает, чтобы поддержать душу в теле; они живут чаще всего в таких местах, где хороший хозяин не стал бы держать лошадь; они никак не застрахованы от нужды, ибо один месяц безработицы, болезни или любое другое несчастье приводит их на грань голода и нищеты… Если такое положение есть норма для рядового рабочего города и деревни, то еще хуже приходится огромной массе отщепенцев — безработных, этому резерву промышленной армии, составляющему минимум одну десятую часть всего пролетариата; для этих людей нормальное положение — полная обездоленность. Если такое устройство современного общества закрепится навсегда, мы должны будем признать, что цивилизация несет проклятие огромному большинству человечества».
   Девяносто процентов! Страшное дело! Однако священник Стопфорд Брук, рисующий ужасную картину жизни одной лондонской семьи, считает необходимым помножить ее на полмиллиона. Цитирую Брука:
   «В бытность мою помощником приходского священника в Кенсингтоне я часто видел, как люди целыми семьями двигались в Лондон по Хаммерсмит-роуд. Я познакомился с одной из таких семей, состоящей из отца-рабочего, матери, сына и двух дочерей. Долгое время они жили в деревне, работали в чьем-то имении и кое-как кормились благодаря тому, что существовал общественный выгон. Но потом общественный выгон был ликвидирован, владелец имения перестал нуждаться в их услугах, и их преспокойно выселили из дома. Куда идти? В Лондон, разумеется, где, как они полагали, работы хватает на всех. Им удалось сберечь немного денег, и они надеялись снять две приличные комнаты. Но в Лондоне перед ними встал неумолимый жилищный вопрос: две комнаты в мало-мальски благоустроенном доме стоили десять шиллингов в неделю. Продукты в городе были дорогие и плохого качества, питьевая вода скверная. Все это очень быстро сказалось на здоровье приезжих. Работу найти было трудно, платили мало, — и скоро появились долги. Отвратительные жилищные условия — грязь и темнота — и нескончаемая работа все больше подрывали их здоровье и сломили дух. Вскоре пришлось искать квартиру подешевле. Сняли одну комнату, тоже за безбожную цену, и очутились в самой настоящей клоаке. Мне это место хорошо знакомо. С таким адресом им стало еще труднее находить работу, и они попали в лапы людей, которые за гроши тянут из рабочих последние соки, не считаясь с тем, мужчина это, женщина или ребенок. На новом месте было еще темнее и грязнее, пища и вода еще хуже, и здоровье их все убывало, а дурная среда лишала последних остатков человеческого достоинства. Зеленый змий одолевал их. Само собой разумеется, что на каждом углу этой улицы было по кабаку. Туда и устремлялись эти несчастные — согреться, побыть среди людей, забыть на время свое горе. Оттуда они выходили отягощенные новыми долгами, с отуманенной головой, готовые ради выпивки на все. И не прошло и нескольких месяцев, как отец попал в тюрьму, мать слегла, чтобы больше не встать, сын сделался преступником, а дочки пошли по рукам. Помножьте этот случай на полмиллиона, и тогда вы начнете только добираться до истины».
   На всем свете нельзя найти более мрачного зрелища, чем этот «ужасный Восточный Лондон» с его районами Уайтчепел, Хокстон, Спайтелфилдз, Бетнал-Грин и Уоппинг до Ост-индских доков. Жизненные краски здесь серые, тусклые. Вокруг — бедность, безнадежность, уныние, грязь. Ванны никто никогда и в глаза не видел, — обитателям Восточного Лондона это представляется каким-то мифом о наслаждениях, которыми пользовались боги. Народ живет в грязи, а если кто и делает жалкие попытки поддерживать чистоту, то это выглядит и смешно и трагично. Даже воздух здесь какой-то грязный, насыщенный гадкими запахами, и дождь больше похож на грязь, чем на чистую воду с неба. Каменные мостовые заросли грязью. Словом, кругом грязь без конца и края, и смыть ее может только извержение вулкана Пеле или Везувия.
   Унылы и однообразны бесконечные мили кирпичных домов, и так же унылы и однообразны люди. Религия, по существу, обошла их стороной, и они с головой погрязли в земном, в грубом и пошлом, губительном для духа и возвышенных чувств.
   Когда-то англичане любили похваляться: «Мой дом — моя крепость». Сегодня эти слова звучат анахронизмом. У жителей гетто нет дома. Они не знают, что такое семейный очаг, и потому не чтут его святости. Даже муниципальные дома, где живут квалифицированные рабочие, это лишь густонаселенные казармы. Здесь и не пахнет семейным очагом, что, кстати, проявляется даже в их лексиконе: например, отец, вернувшийся с работы, спрашивает на улице свою девочку, где мать, и та отвечает: «Мама в помещении».
   Образовалась новая порода людей — люди улицы. Вся их жизнь проходит или на работе, или на улице. У них есть какие-то крысиные норы, куда можно заползти, чтобы переночевать, — и ничего больше. Мы не вправе оскорблять наш язык, называя подобную нору домом. Традиционный сдержанный, молчаливый англичанин исчез. Люди улицы шумны, крикливы, нервны, взвинчены, — я имею в виду молодых. Те, кто постарше, выглядят угрюмыми, отупевшими от пива. Когда они не заняты, они часто стоят, уставясь в одну точку, точно жующие жвачку коровы. Таких можно встретить на любой улице — они стоят и тупо смотрят перед собой. Последите за любым из них, и вы увидите, что он способен часами не двигаться с места и после вашего ухода будет стоять все так же неподвижно, вперив пустой взгляд в пространство, точно завороженный. На пиво у него нет денег; в свою нору он забирается, только чтобы поспать. Куда же деваться? Он уже знает цену всему — и девичьей любви, и любви жены, и любви ребенка. По его мнению, все это притворство и обман и испаряется, как роса, бесследно исчезает под напором суровой жизненной правды.
   Повторяю: молодые нервны, взвинчены и легко возбудимы; пожилые тупы, неповоротливы, флегматичны. Нелепо даже на миг предположить, что эти люди в состоянии конкурировать с рабочими Нового Света. Доведенные до нечеловеческого состояния, опустившиеся и отупевшие обитатели гетто не смогут быть полезными Англии в ее борьбе за мировое господство в области промышленности, в борьбе, которая, по свидетельству экономистов, уже началась. Они не сумеют достойным образом проявить себя ни в качестве рабочих, ни в качестве солдат, когда Англия в нужде обратится к ним, своим забытым сыновьям. А если положение их родины в мире индустрии пошатнется, они погибнут, как осенние мухи. Или же, когда дела Англии примут скверный оборот, то обитатели гетто, доведенные до полного отчаяния, могут стать опасными: толпами ринутся они на Западную сторону, чтобы отомстить за все беды, причиненные ею жителям Восточной стороны. В этом случае под огнем скорострельных пушек и прочих современных средств ведения войны они погибнут еще быстрее и проще.

ГЛАВА XX. КОФЕЙНИ И НОЧЛЕЖНЫЕ ДОМА

   Во имя чего должны мы жить, как
   сельди в бочке?
Роберт Блэтчфорд

   Еще одно понятие сверкнуло и кануло в Лету, лишившись своей литературной, овеянной романтикой традиции и всего того, что делает иные слова дорогими нашему сердцу! Отныне слово «кофейня» будет порождать во мне самые неприятные ощущения. Там, за океаном, одного этого слова было достаточно, чтобы вызвать в памяти множество исторических персонажей — завсегдатаев кофеен — денди и острословов, памфлетистов и наемных бандитов и, разумеется, нищей богемы лондонской Граб-стрит.
   Но здесь, на месте, — увы! — само название бессмысленно. Кофейня — место, где люди пьют кофе. Неверно. Вы не раздобудете там кофе ни за какие блага. Правда, по вашему заказу принесут какую-то бурду, именуемую кофе, но, отхлебнув глоток, вы с разочарованием убедитесь, что это отнюдь не то, чего вы ждали.
   И кофе не кофе, и кофейни не кофейни. Это грязные «обжорки», посещаемые главным образом рабочим людом, и тот, кто пришел сюда закусить, не может после этого уважать себя. О скатертях и салфетках здесь и не слыхивали; на обеденных столах навалена грязная посуда с чужими объедками; чтобы очистить тарелку или кружку, содержимое вываливают прямо на стол или на пол. В дневные часы, когда там особенно людно, я буквально утопал в скользких помоях и если умудрялся проглотить кусок в такой обстановке, то лишь потому, что был зверски голоден и способен съесть что угодно.
   Рабочий человек к этому, по-видимому, привык и недовольства не выражает: еда — необходимость, какие там еще для нее украшения! Он приходит, ест с жадностью троглодита и уходит, я полагаю, только раздразнив аппетит. Когда вы видите, что человек по пути на работу заказывает кружку водицы, именуемой чаем и столь же похожей на чай, как на амброзию, и запивает ею вытащенный из кармана ломоть черствого хлеба, будьте уверены, что после такого завтрака он много не наработает. И, разумеется, ни он, ни тысяча его собратьев не смогут дать столько продукции хорошего качества, сколько дают те люди, которые плотно позавтракали добрым куском мяса с картофелем и выпили настоящего кофе.
   Кружка чаю, кусок копченой сельди и два ломтика хлеба с маслом считаются для лондонского рабочего роскошным завтраком. Не было случая, чтобы хоть кто-нибудь заказал при мне в кофейне порцию мяса за пять-шесть пенсов (самая дешевая цена), а когда я требовал себе бифштекс, то каждый раз должен был дожидаться, пока хозяин кофейни пошлет в мясную лавку за куском мяса.
   Посаженный в калифорнийскую тюрьму, куда я попал за бродяжничество, я получал лучшую пищу, чем та, которую подают лондонскому рабочему в кофейнях; а когда я был в Америке рабочим, то за двенадцать пенсов ел такой завтрак, какой британскому рабочему и не снился. Правда, его завтрак обходится только в три-четыре пенса, но соотношение одинаковое, ибо он зарабатывает два — два с половиной шиллинга, а мне платили шесть. Зато я и делал за рабочий день куда больше, чем он. Вот вам обе стороны медали. Человек, материально лучше обеспеченный, всегда работает производительнее того, чей материальный уровень низок.
   Моряки говорят, что между службой в английском торговом флоте и в американском существует вот какая разница: на английских пароходах дрянная кормежка, ничтожная плата, но работа легкая. На американских же кормежка хорошая и плата хорошая, зато заставляют много работать. То же самое можно сказать и вообще о положении рабочего люда обеих стран. Чтобы машины на океанском пароходе производили энергию, им необходимо топливо. С рабочим такая же картина. А если ему не на что приобретать питание, тогда у него не будет энергии, вот и все. Обратный пример: английский рабочий приезжает в Соединенные Штаты. Уже в Нью-Йорке он укладывает больше кирпичей, чем в Лондоне, в Сент-Луисе еще больше, а в Сан-Франциско больше, чем в Сент-Луисеnote 35. Это потому, что уровень его жизни все время соответственно повышается.
   По утрам, когда люди спешат на работу, на уличных тротуарах сидят торговки, которые выносят в мешках хлеб на продажу. Почти все рабочие покупают этот хлеб и едят тут же, всухомятку, даже не заходя в кофейню, чтобы запить его чаем по пенни за кружку. Ясно, что при таком питании человек будет работать плохо, ясно также и то, что его наниматель — и вся нация заодно — потерпят убыток. Уже давно политические деятели кричат: «Англия, пробудись!» Право, они проявили бы больше здравого смысла, если бы изменили свой клич на «Англия, поешь досыта!»
   Мало того, что пища рабочих плохая, — она еще и грязная. Я стоял возле мясной лавки, где толпились озабоченные домашние хозяйки, и наблюдал, как они рылись в куче жалких обрезков говядины и баранины, какие в Америке покупают для собак. Не буду ручаться за чистоту рук этих женщин, как не буду ручаться за чистоту их жалких жилищ, а меж тем они перебрасывали мясо руками, поворачивали его так и этак, придирчиво рассматривая и прикидывая, как повыгоднее истратить свои медяки. Я видел, что один наиболее отвратительный кусок побывал по крайней мере в двадцати руках, покуда мясник не всучил его маленькой робкой женщине. Так продолжалось до вечера: вместо проданных обрезков добавлялись новые, уличная пыль оседала на мясе, по нему ползали мухи, и множество грязных рук шарило и шарило в этой куче.
   На тележках торгуют битыми и гнилыми фруктами; очень часто торговцы хранят товар ночью у себя в комнатах, где спят целой семьей, дышат, потеют, плюют, заражая фрукты всевозможными бациллами, а наутро опять выносят их на продажу.
   Бедняк-рабочий Восточного Лондона не знает вкуса свежего мяса или свежих фруктов, да и вообще-то мясо и фрукты почти для него недоступны. Даже квалифицированный рабочий не может похвастать своим столом. Если судить по тому, что едят в кофейнях, — а это довольно показательно, — английский рабочий не имеет представления о настоящем кофе, чае, какао. Помои и бурда, подаваемые в кофейнях, могут еще кое-как отличаться по качеству в разных местах, но они даже отдаленно не напоминают того, что мы с вами привыкли называть кофе или чаем.
   Вспоминается мне такой случай в кофейне неподалеку от Джюбили-стрит, на Майл-Энд-роуд.
   — Дашь мне, доченька, чего-нибудь вот на эти деньги? Давай, что хочешь, мне все равно, — с утра еще крошки во рту не было, сил больше нет.
   То говорила старуха, облаченная в опрятное черное старье. «Доченька», которой она протягивала монетку в один пенс, была хозяйка кофейни, она же и подавальщица, — изможденная женщина лет сорока.
   Я ждал ответа хозяйки, волнуясь не меньше, пожалуй, чем старуха. Было четыре часа дня. Посетительница, казалось, вот-вот упадет от слабости. После минутного колебания хозяйка пошла на кухню и принесла порцию «рагу из барашка с молодым зеленым горошком». В тот момент я сам ел такое же блюдо, но у меня сложилось впечатление, что барашек окончил земное существование довольно-таки старым бараном, а горох, будь он даже помельче и помягче, все равно не оправдал бы названия «молодой». Но не в этом дело; блюдо это стоило шесть пенсов, а хозяйка взяла со старухи один пенс, лишний раз доказав извечную истину, что бедняки — самые щедрые люди на свете.
   Старуха, рассыпаясь в благодарностях, присела напротив меня за маленький столик и принялась жадно поглощать горячее рагу. Оба мы молча, энергично ели. Вдруг она громко и весело воскликнула, обращаясь ко мне:
   — Я продала коробку спичек! Да! — Радость просто бурлила в ней. — Я продала коробку спичек! Вот и заработала пенни!
   — Вам уж, видно, порядочно лет? — высказал я предположение.
   — Семьдесят четыре стукнуло вчера, — ответила она и снова склонилась над своей тарелкой.
   — Эх, дьявол, я бы рад помочь старушке, да, поверишь ли, сам до сих пор не ел сегодня, — сказал парень, сидевший рядом. — Вот сейчас только случайно подработал шиллинг: черт знает сколько горшков заставили меня за это перемыть.
   — Я уже шесть недель не работаю по своему делу, — ответил он на мои расспросы. — Время от времени попадается работа, да редко, очень редко.
   Чего только не насмотришься в этих кофейнях! Я никогда не забуду воинственную официантку из кофейни близ Трафальгарской площади; я дал ей золотой соверен, чтобы расплатиться по счету. Кстати, в кофейнях полагается платить вперед, а уж для плохо одетых это правило совершенно обязательно!
   Официантка попробовала монету на зуб, звякнула ею о стойку, потом окинула испепеляющим взглядом меня и мой оборванный костюм и, наконец, спросила:
   — Где ты ее взял?
   — Какой-то тип забыл на столе. Что, не верите?
   Она посмотрела мне прямо в глаза.
   — Ври больше!
   — Ну, тогда я сам их делаю, — сказал я.
   Она презрительно фыркнула и сдала мне одной мелочью, а я в отместку ей пробовал на зуб и на звук каждую серебряную монетку.
   — Прибавьте кусок сахару в чай, я заплачу вам еще полпенни, — попросил я.
   — Раньше ты издохнешь, — последовал любезный ответ, который она подкрепила выразительными, непристойными жестами.
   Я никогда не был находчив и скор на язык, но тут почувствовал, что сражен окончательно, и кое-как, не помня себя от обиды, проглотил свой чай, а она продолжала злобствовать даже тогда, когда я уже выскочил на улицу.
   Как уже говорилось, триста тысяч человек в Лондоне живут семьями в одной комнате, а девятьсот тысяч прозябают в отчаянных условиях, запрещаемых законом. Но есть еще один вид жилья для бедных — это частные ночлежные дома, и за ними числится еще тридцать восемь тысяч лондонцев. Таких заведений здесь множество — от маленьких, тонущих в грязи хибарок до предприятий-гигантов, приносящих пять процентов дохода и расхваливаемых самодовольными буржуа на все лады (хотя сами они никогда там не бывали). Но все они одинаково непригодны для человека. Не то чтобы там протекали крыши или дуло в окна, нет, — я имею в виду обстановку в них: нездоровую и унижающую человеческое достоинство.
   Такие учреждения часто называют «гостиницами для бедных», но эти слова звучат как насмешка. Хороша гостиница, если человек не располагает отдельной комнатой, где он мог бы побыть наедине с собой, если его срывают с постели чуть свет и гонят вон, если он имеет право уплатить только за одну ночь и должен каждый вечер заново снимать койку!
   Не подумайте, что я пытаюсь огульно предать анафеме все крупные частные и муниципальные заведения подобного рода и все дома для одиноких рабочих. Отнюдь нет. В таком общежитии рабочий избавлен от многих ужасов мелких ночлежных домов, он получает здесь на свои деньги то, чего не получит нигде, — но все равно это не место для жилья; человек, который делает какое-то общественно полезное дело, не должен жить в таких условиях.
   Мелкие ночлежные дома, как правило, — сплошной ужас; я это изведал на себе. Но не буду говорить о них, перейду сразу к «гигантам». Один такой дом находится неподалеку от Миддлэссекс-стрит; его постояльцы — почти исключительно рабочие. Прямо с улицы вы по нескольким ступенькам спускаетесь в подвал. Две большие полутемные комнаты заполнены мужчинами, занятыми поглощением пищи, которую они тут же собственноручно готовят. Я тоже собирался приготовить что-нибудь для себя, но запах, ударивший мне в нос, отбил всякий аппетит, и я ограничился тем, что решил понаблюдать, как стряпают и едят другие.
   Какой-то человек — видимо, только что вернувшийся с работы, — сел за некрашеный деревянный стол напротив меня и принялся за еду. Соль, насыпанная кучкой на довольно грязном столе, заменяла ему масло. Он макал в нее хлеб и уписывал свой «бутерброд», запивая чаем из большой кружки, а на закуску съел еще кусочек рыбы. Он ни с кем не разговаривал и ни на кого не смотрел. Так же безмолвно ужинали и другие. Никто в этой большой, скудно освещенной комнате не произносил ни слова, уныние и подавленность царили здесь. Люди мрачно размышляли о чем-то за своей убогой трапезой. И я, как рыцарь Роланд, додумал: за какие же грехи эти люди заслужили такое наказание?
   Из кухни, однако, доносились оживленные звуки, и я пошел туда — к плите, за которой мужчины варили себе еду. Вонь, ударившая мне в нос при входе, была здесь еще сильнее, я почувствовал тошноту и выбежал на улицу глотнуть свежего воздуха.
   Потом я вернулся в дом, заплатил пять пенсов за «кабину» для спанья (вместо квитанции мне вручили огромную медную бирку) и поднялся наверх в курительную. Там я увидел два настольных бильярда и несколько шашечных досок. Вокруг толпились люди: одни играли, другие ждали своей очереди. Вдоль стен тоже сидел народ — кто курил, кто читал, кто занимался починкой одежды. Молодежь весело шумела, старики угрюмо молчали. Можно сказать, что здесь были люди двух типов: веселые и мрачные, — причем грань прокладывал их возраст.
   Но как и подвальные помещения, этот зал не может сойти за «домашний очаг», особенно для нас с вами, познавших смысл этого выражения! На стенах висят чудовищные, оскорбительнейшие правила поведения постояльцев. В десять часов гасят свет, и людям не остается ничего другого, как идти спать. Для этого извольте снова спуститься в подвал, вручить свою бирку дородному сторожу и подняться по другой лестнице в спальное отделение. Я вскарабкался на самую верхотуру и потом прошел вниз, обойдя несколько этажей, заполненных спящими. «Кабина» считается высшим разрядом, туда вдвинута узенькая кровать, и остается еще достаточно места, чтобы человек мог стоя раздеться. Постель неплохая, белье чистое, — в этом отношении претензий предъявить не могу. Но побыть одному и тут никак нельзя.
   Чтобы представить себе помещение, заполненное «кабинами», вообразите пчелиные соты, увеличьте мысленно каждую ячейку до двух метров в высоту, остальное — пропорционально, потом поставьте эти увеличенные соты на пол большого сарая — и вот вам все, как в натуре. «Кабины» без потолков, они разделены тонкими перегородками, и вы слышите храп всех спящих, чувствуете каждое движение ваших соседей. Но и эта клетушка-уголок сдается вам на весьма короткий срок! Рано утром вы обязаны покинуть ее; вам не разрешается оставлять там вещи, приходить и уходить, когда заблагорассудится, или, чего доброго, запирать дверь (впрочем, и двери-то никакой нет, имеется лишь дверной проем). Если вы согласны оставаться постояльцем «гостиницы для бедных», то придется мириться с этим, равно как и с тюремными порядками, посредством которых все время подчеркивается, что вы нуль, ничтожество и нечего вам ерепениться.
   А по-моему, человеку, который трудится целый день, необходимо иметь отдельную комнату с собственным ключом, где сохраняются в целости его пожитки, где он может почитать или поглядеть в окно, где он свободен бывать когда захочет, где он может завести какие-то собственные вещи, помимо тех, которые он носит на себе и в карманах, где он может прибить на стенку фотографии матери, сестры, возлюбленной, балерин, собак по собственному усмотрению, — словом, человеку необходимо иметь такой уголок, про который он имел бы право сказать: «Это мое, это моя крепость, внешний мир кончается на пороге, здесь я царь и бог!» Имея это, человек будет лучше относиться к своим гражданским обязанностям и будет лучше работать тоже.
   Я стоял посреди спальни и слушал. Я переходил от койки к койке и вглядывался в лица спящих. По большей части это были люди молодые, в возрасте от двадцати до сорока лет, — старикам не по карману ночлежный дом, старики ходят в работный дом. Я смотрел на этих молодых мужчин и думал о том, что у них ведь красивые лица — такие лица созданы для женских поцелуев, а тела — для объятий. Они достойны любви и сами способны на любовь. Влияние женщины благотворно, а этим людям не хватает облагораживающего и смягчающего влияния, — они, наоборот, с каждым днем становятся грубее и бесчувственнее. «Где же эти женщины?» — думал я. И мне послышался «блудницы пьяный смех». Эхом отозвались Леман-стрит, Ватерлоо-роуд, Пикадилли и Стрэнд, — и я понял, где эти женщины.

ГЛАВА XXI. НЕОБЕСПЕЧЕННОСТЬ

   — Чем вы занимаетесь? Вы кажетесь больным.
   — Это из-за моих легких. Я работаю на
   производстве серной кислоты.
   — Вы работаете на производстве
   сернокислого натрия?
   — Да.
   — Трудная у вас работа?
   — Дьявольски трудная.
   — Зачем вы избрали себе такую каторжную
   профессию?
   — Я женат. У меня дети. Не голодать же нам
   всем!
   — Почему вы ведете такой образ жизни?
   — У меня семья. В наших местах пропасть
   безработных.
   — Какую работу вы называете тяжелой?