— Смотри, малый, не вздумай дожить до старости! Умирать надо, пока молод, не то докатишься до такого же конца. Верно тебе говорю. Мне вот восемьдесят семь лет, и я честно послужил моей родине: имел три нашивки за отличную службу и орден Виктории. А что толку? Хоть бы уж помереть скорей! Чем скорей, тем лучше.
   Глаза его заволокло влагой, но не успел сосед пробормотать что-то ободряющее, как старик уже мурлыкал развеселую матросскую песенку, словно нет и не бывало на свете никаких печалей.
   Вот что, видя мой интерес, рассказал мне этот человек, который провел две последние ночи на улице и сейчас стоял в очереди в ночлежку.
   Еще совсем мальчишкой он поступил на службу в британский флот и прослужил там верой и правдой более сорока лет. Фамилии командиров, названия портов и кораблей, даты стычек и боев так и сыпались из его уст, но запомнить все это я был не в состоянии, а делать записи у входа в ночлежку едва ли удобно. Старик участвовал в «первой войне в Китае», как он ее называл; потом завербовался на службу в Ост-индскую компанию и пробыл десять лет в Индии; позднее снова попал в Индию с британским флотом, во время восстания сипаев; участвовал в бирманской и крымской войнах да сверх того воевал и трудился во славу английского флага в разных других частях земного шара.
   И вдруг стряслась беда. Пустячное дело — если разобраться в причинах: то ли лейтенант страдал несварением желудка, то ли слишком поздно кутил накануне ночью, то ли его донимали кредиторы, то ли он получил нагоняй от командира, — но, как бы там ни было, лейтенант в тот день вышел на дежурство в раздраженном состоянии. Мой новый знакомый вместе с другими матросами в это время обтягивал фокаванты.
   Напоминаю вам, что этот человек служил во флоте более сорока лет, удостоился трех нашивок за отличную службу и ордена Виктории за боевую отвагу, — значит, надо думать, считался неплохим матросом. Но лейтенант был в дурном расположении духа и ругнулся… ну, не особенно красивым словом, — в общем, проехался по адресу его матери. Когда я был ребенком, каждый мальчишка считал себя обязанным драться, как черт, если кто-нибудь таким словом оскорблял его мать, и в тех местах, откуда я родом, немало людей поплатились жизнью за то, что осмелились бросить кому-то подобное оскорбление.
   Однако лейтенант оскорбил матроса именно так. У матроса оказался в руках железный лом, он стукнул им лейтенанта по голове, и тот полетел за борт.
   А потом… передаю точно словами старика:
   — Я увидел, что натворил. Устав я знал и сказал себе: «Крышка тебе, Джек, дружище, — так не лучше ли уж…», и прыгнул в воду следом за ним. Решил: утоплю его и сам утону. Так бы я и сделал, да тут подоспела шлюпка с флагманского судна. Ну, вытащили нас, а я как вцепился в него, так все и колочу. Это и решило мою судьбу. Если бы я не бил его, так мог бы еще оправдаться: понял, мол, свою вину и прыгнул в воду спасти лейтенанта.
   Его судили военно-полевым судом, или как там это называется у них во флоте. Старик повторил мне наизусть текст приговора, слово в слово, — видимо, хорошо запомнил его и не раз твердил в горькие минуты. Для поддержания дисциплины и почтения к офицерам, не всегда проявляющим себя джентльменами, человека, виновного только в том, что он вел себя, как мужчина, приговорили: разжаловать в рядовые матросы, лишить всех причитающихся премиальных и права на пенсию, отобрать орден Виктории, уволить из флота с хорошей аттестацией (ибо это был его первый проступок), наказать пятьюдесятью плетьми и посадить на два года в тюрьму.
   — Лучше бы мне утонуть в тот день! Вот как перед богом — жалею, что не утонул! — заключил он свой рассказ.
   Очередь тем временем стала подвигаться, и мы обогнули угол.
   Наконец, показалась впереди входная дверь, — через нее впускают группами по нескольку человек. И тут я узнал нечто неожиданное: сегодня среда, а тех, кто сейчас сюда войдет, не выпустят до пятницы. И еще — курильщики, внимание! — табак вносить запрещается. Если у кого есть при себе табак, нужно его сдать. Мне сказали, что при выходе табак иногда отдают обратно, а иногда уничтожают.
   Старый матрос показал мне, как нужно действовать. Развязав свой кисет, он высыпал его содержимое — жалкую горстку табаку — на бумажку, а бумажку туго свернул и сунул поглубже в носок. Я последовал его примеру, ибо прожить сорок часов без курева трудновато, — какой курильщик этого не знает?
   Очередь понемножку двигалась, и мы медленно, но верно приближались к двери. Когда мы ступили на решетку над подвальным этажом, там мелькнула чья-то голова, и старик матрос крикнул, наклонившись к решетке:
   — Сколько еще мест?
   — Двадцать четыре, — услышали мы ответ.
   Мы стали с тревогой пересчитывать стоящих впереди. Их оказалось тридцать четыре человека. Я увидел горестное разочарование и испуг на лицах тех, кто был возле меня. Не очень-то приятно провести ночь на улице на голодный желудок и без гроша в кармане. Но мы все еще надеялись — хоть надеяться было явно не на что, — пока впереди не осталось десять человек и служитель не погнал нас прочь.
   — Всё, — сказал он и захлопнул дверь.
   С быстротой молнии, несмотря на свои восемьдесят семь лет, старый матрос бросился бежать, рассчитывая все же найти где-нибудь приют на ночь. Я остался с двумя другими бездомными, имевшими опыт в подыскании разового ночлега. Они решили попытать счастья в работном доме Поплер, за три мили отсюда, и мы направились в ту сторону.
   Когда мы свернули за угол, один из моих спутников сказал:
   — Я-то должен был попасть сегодня: я пришел к часу дня, очередь еще только устанавливалась. Но здесь есть свои любимчики, вот в чем дело. Только они одни и попадают, — каждую ночь те же самые.

ГЛАВА VIII. ВОЗЧИК И ПЛОТНИК

   Не боязнь смерти, даже не боязнь
   голодной смерти делает человека
   несчастным. Мало ли людей умирало.
   Всем нам суждено умереть! Несчастным
   делает человека то, что он вынужден,
   сам не зная почему, вести нищенскую
   жизнь и трудиться в поте лица, не
   получая за это никаких благ; и то,
   что он устал, измучен, одинок,
   оторван от других людей и окружен
   всеобщим laissez-fairenote 15.
   Карлейльnote 16

   Этого возчика, с его резко очерченным профилем и клинообразной бородкой на безусом лице, я мог бы принять в Соединенных Штатах за кого угодно — от квалифицированного рабочего до зажиточного фермера. Что же касается плотника, то его я так и принял бы за плотника. Сама его внешность говорила о его профессии: тощая, жилистая фигура, острый, проницательный взгляд, руки, скрюченные от пользования плотничьим инструментом в течение ни много, ни мало сорока семи лет. Несчастье этих людей заключалось в том, что они состарились, а дети, которые могли бы служить им опорой под старость, умерли. Годы дали себя знать, и старики оказались выброшенными за борт, — соперники помоложе и посильнее захватили их места.
   Этим старикам, как и мне, было отказано в ночлеге в работном доме Уайтчепел, и мы теперь шагали вместе по направлению к работному дому Поплер.
   — Паршивое место, — говорили они, — да ничего другого не остается.
   Либо Поплер, либо еще одна ночь на улице. Оба мечтали о койке, — по их словам, они уже валились с ног. Возчик, которому было пятьдесят восемь лет, провел три последние ночи на улице, а шестидесятипятилетний плотник уже пятые сутки не ночевал под крышей.
   О вы, благородные господа, изнеженные, упитанные и полнокровные! Вы, кого ждут по вечерам просторные спальни с белоснежными постелями. Как заставить вас понять, что это значит — провести ночь на улицах Лондона? Воображаю, как бы вы страдали! Вам бы, поверьте, показалось, что протекли столетия, прежде чем на востоке забрезжил рассвет! Мучительная дрожь пробирает вас до костей, вам хочется выть от ноющей боли во всем теле, и вы сами диву даетесь, откуда берутся еще силы терпеть все это. Вот вы присели на скамейку, смежив усталые веки, но тут же, не сомневайтесь, вас разбудит грубый окрик полисмена: «Катись отсюда!» Присесть отдохнуть на скамейку вам еще можно (кстати, скамеек мало и расставлены они редко), но не воображайте, что отдохнуть — это значит поспать. Только попробуйте задремать — вас тотчас прогонят, и снова придется вам тащить усталые ноги по бесконечным улицам. И если вы в отчаянии пуститесь на хитрость и приляжете где-нибудь в глухом закоулке или в темной подворотне, вас и там достанет око вездесущего полисмена. Гнать вас — его обязанность. Гнать вас отовсюду — закон властей предержащих.
   Но с рассветом кошмар окончится. Вернувшись домой, вы отдохнете и до конца дней своих будете рассказывать завороженным слушателям об этом удивительном приключении. Со временем это выльется в обширное повествование. Описание короткой восьмичасовой ночи превратится в Одиссею, а сами вы — в Гомера.
   Но не так обстояло дело с бездомными, которые спешили со мной в работный дом Поплер. А таких, как они, — мужчин и женщин — наберется сегодня в Лондоне тысяч тридцать пять. Пожалуйста, не думайте об этом, когда будете ложиться спать: если вы, как полагается, наделены чувствительной душой, это может нарушить ваш привычный покой. Но каково старикам шестидесяти, семидесяти и даже восьмидесяти лет, истощенным, малокровным, встречать рассвет, не отдохнув, и затем бродить весь день с одною мыслью о корке хлеба, зная, что впереди новая страшная ночь, — и так пять суток подряд! О вы, благородные господа, изнеженные, упитанные и полнокровные! Разве вы в состоянии понять это?!
   Я шел между возчиком и плотником по Майл-Энд-роуд, широкой магистрали, пересекающей самый центр Восточного Лондона, где всегда толпы людей. Подчеркиваю это, чтобы вы лучше поняли значение того, что я собираюсь рассказать. Итак, мы шагали втроем по Майл-Энд-роуд, и моих спутников душил гнев; они громко бранили свою родину, а я вторил им, выдавая себя за бродягу американца, застрявшего случайно в этой чужой, ужасной стране. Мои старания увенчались успехом: они поверили, что я матрос, прокутился дочиста, прожил вещи (явление отнюдь не редкое среди матросов, сошедших на берег), сел, что называется, на мель и ищу работу на пароходе. Вот чем объяснялось мое незнание английских обычаев вообще и «разовых ночлегов» в частности, а также проявляемое мною к этому любопытство.
   Возчик едва поспевал за нами, — он признался мне, что сегодня у него еще не было во рту ни крошки. Плотник же, тощий и голодный, в своем сером рваном пальто, полы которого скорбно развевались на ветру, шел ровным крупным шагом и чем-то сильно напоминал волка или койота, рыскающего по прериям. Разговаривая, оба они глядели себе под ноги, и время от времени то один, то другой нагибался, не замедляя, однако, шага, и поднимал что-нибудь с земли. Я решил, что они собирают сигарные и папиросные окурки, и сначала не обратил на это особого внимания. Но потом я присмотрелся и был потрясен:
   С заплеванного, грязного тротуара они подбирали апельсинные корки, яблочные очистки, объеденные виноградные веточки и с жадностью отправляли в рот; сливовые косточки они разгрызали и съедали ядрышки. Они поднимали хлебные крошки величиной с горошину и яблочные сердцевины, настолько черные и грязные, что трудно было определить, что это такое. Эти отбросы они клали в рот, жевали и глотали. И все это происходило между шестью и семью часами вечера 20 августа, в году 1902 — м от рождества христова, в сердце самой великой, самой богатой, самой могущественной империи, какая когда-либо существовала на свете.
   Возчик и плотник вели между собой разговор. Эти люди были отнюдь не дураки, только, к сожалению, стары. И ничего нет удивительного, если после всей съеденной дряни, с которой их воротило, они говорили о кровавой революции. Они говорили как анархисты, как фанатики, как сумасшедшие. Кто их за это осудит? Я сам хоть и успел уже за этот день три раза плотно поесть и знал, что меня ждет теплая постель, хоть я и имел свою социальную философию и верил в эволюцию, в постепенное изменение и переход от одного состояния к другому, — повторяю: я сам, несмотря на все это, чувствовал потребность молоть такой же вздор или же молчать, прикусив язык. Жалкие глупцы! Не таким, как они, делать революции! Но когда они умрут и превратятся в прах, — что наступит весьма скоро, — другие глупцы будут говорить о кровавой революции, подбирая отбросы с заплеванных тротуаров Майл-Энд-роуд по пути к работному дому Поплер.
   Видя, что я иностранец и человек молодой, возчик и плотник старались объяснить общее положение вещей и вразумить меня. Впрочем, их вразумления были кратки и сводились к одному: поскорее выбраться из этой страны.
   — Господи, пусть только колесо фортуны повернется, дам тягача, и след мой простынет! — заверил я их.
   Они не столько поняли, сколько почувствовали силу моих метафор и одобрительно закивали.
   — Делают человека преступником против его воли, — сказал плотник. — Вот я, например, состарился; молодежь заняла мое место. Одежонка на мне ветшает, поэтому получить работу с каждым днем все труднее. Сплю в ночлежке, и то если повезет. Должен прийти туда в два, самое позднее в три часа, — иначе не попасть. Видал, что сегодня творилось? Когда же мне искать работу? Положим, я устроюсь сегодня на ночлег. Меня продержат там завтра весь день, выпустят в пятницу утром. А дальше что? По правилам, меня на следующую ночь уже не впустят ни в одну ночлежку, ближе чем за десять миль от той, где я ночевал. Выходит, я должен сразу же бежать за десять миль, чтобы поспеть вовремя. Так когда же, спрашивается, искать работу? Хорошо, скажем, я не пошел в очередь за койкой, — бросился искать работу. Не успеешь оглянуться — уже ночь, а спать негде. А не спавши, голодный, куда я гожусь наутро? Какая тут работа? Значит, надо пойти поспать хотя бы в парке (при этих словах плотника я представил себе храм Христа в Спайтелфилдзе) и хоть что-нибудь поесть. Вот оно как! Старый я, песенка моя спета, и нет у меня больше надежды снова стать на ноги.
   — Прежде тут стоял шлагбаум, — заметил возчик. — С меня не раз драли здесь за проезд, когда я был ломовым.
   Последовала долгая пауза.
   — За два дня я только и съел, что три полпенсовых хлебца, — произнес плотник. — Два вчера, а третий нынче, — добавил он, помолчав.
   — А у меня сегодня еще маковой росинки во рту не было, — отозвался возчик. — Сил уж нет дальше тащиться. Страсть как ноги болят!
   — Хлеб, который тебе дают «на колу», — такая черствятина, что нужно не меньше двух кружек воды, чтобы его разжевать, — сообщил плотник к моему сведению.
   Я спросил его, как понимать это «на колу», и он ответил:
   — А это значит — в ночлежке. Такое жаргонное выражение.
   Меня удивило, что в его лексикон входит слово «жаргонное». Однако из дальнейшего разговора я выяснил, что язык его довольно богат.
   Я спросил своих спутников, какие там порядки в работном доме Поплер, и они дружно постарались просветить меня на этот счет. Первым делом заставят принять холодную ванну, на ужин дадут шесть унцийnote 17 хлеба и миску похлебки. Похлебка — это жидкая бурда, приготовленная так: три кварты овсянки на три с половиной ведра горячей воды.
   — С молоком и сахаром, небось, да еще дадут серебряную ложку, — пошутил я.
   — Как же! Соль — это еще, пожалуй, дадут! А я бывал в таких местах, где даже ложек нет. Поднимай миску да лей себе прямо в рот, вот как!
   — А вот в Хакни похлебка ничего, — сказал возчик.
   — Куда! Просто замечательная похлебка! — подхватил плотник, и оба выразительно переглянулись.
   — А в Восточном Сент-Джордже — мука и вода, — заметил возчик.
   Плотник кивнул головой. Он уже везде побывал.
   — Ну, а дальше что? — спросил я.
   А дальше, мне объяснили, сразу пошлют спать.
   — В половине шестого утра разбудят; встанешь, вымоешься под краном, иной раз даже с мылом. Потом завтрак — такой же, как ужин: миска похлебки и шесть унций хлеба.
   — Нет, шесть унций не всегда, — поправил возчик.
   — Верно, не всегда. И хлеб бывает до того кислый, что скулы сводит. Когда я только начинал скитаться по этим местам, так просто не мог есть ни хлеба этого, ни похлебки. Ну, а теперь куда там — съедаю не только свою порцию, но и чужую могу прихватить!
   — Да я бы и три порции съел, — сказал возчик. — За весь божий день маковой росинки во рту не было.
   — Ну, а потом что? — допытывался я.
   — Как что? Пошлют работать; на уборку или трепать пеньку, норма — четыре фунта в день, или бить камень — центнеров десять-одиннадцать. Меня не заставляют бить камень, мне больше шестидесяти лет. А тебя заставят: ты молодой и крепкий.
   — Чего я не люблю, — проворчал возчик, — так это когда запирают в камере и велят трепать пеньку. Точно в тюрьме.
   — А что, если переночевать, а потом отказаться трепать пеньку, бить камень — вообще работать? — поинтересовался я.
   — Второй раз уж не откажешься, — ответил плотник, — они тебя упекут в тюрьму. Не советую пробовать. Ну, а потом обед, — продолжал он прерванный рассказ, — восемь унций хлеба, полторы унции сыра и холодная вода на запивку. Потом идешь кончать работу, а вечером получишь еще ужин, такой же, как накануне, — порцию бурды и шесть унций хлеба. В шесть часов погонят спать. А наутро иди на все четыре стороны — если, конечно, вчера все отработал.
   Мы давно оставили позади Майл-Энд-роуд и, поколесив по мрачному лабиринту узких извилистых уличек, подошли к работному дому Поплер. На камнях невысокой ограды мы разостлали наши носовые платки и завязали в них свои земные богатства — все, за исключением табака, который запрятали в башмаки. Грязно-серое небо еще больше почернело, подул холодный злой ветер; сжимая в руках наши нищенские узелки, мы робко ступили на крыльцо работного дома.
   Мимо прошли три молоденькие работницы, и одна из них сочувственно посмотрела на меня. Я проводил ее глазами, а она оглянулась и снова бросила на меня жалостливый взгляд. Стариков она даже не заметила. Боже праведный! Она жалела меня — молодого, здорового, сильного, а не двух стариков, стоявших рядом со мной! Она была молодая женщина, я молодой парень, и чувство жалости ко мне имело, по-видимому, подоплеку эротического свойства. Жалость к старикам — чувство альтруистическое; кроме того, порог работного дома — привычное место для стариков, поэтому она пожалела не их, а меня, куда меньше заслуживавшего жалости, даже вовсе ее не заслуживавшего. Да, без почета сходят старики в могилу в городе Лондоне!
   По одну сторону двери болталась ручка звонка, по другую была электрическая кнопка.
   — Потяни за ручку, — сказал мне возчик.
   Я дернул решительно, как звоню всегда у всех дверей.
   — Ой! Ой! — в один голос закричали старики, перепуганные до крайности. — Не так сильно!
   Я опустил руку. В их глазах я прочел немой укор: ведь своим поведением я мог помешать им получить койку и миску похлебки. Но на звонок никто не шел — надо было, видимо, звонить в другой, — и я почувствовал некоторое облегчение.
   — Нажмите кнопку, — посоветовал я плотнику.
   — Нет, нет, подождем немножко, — вмешался возчик.
   Из всего этого я заключил, что привратник работного дома, получающий шесть — восемь фунтов в год, — весьма капризная и важная персона и требует исключительно деликатного обращения… со стороны бедняков.
   И вот мы ждали — раз в десять дольше, чем следовало бы. Наконец дрожащим указательным пальцем возчик робко, едва-едва тронул кнопку. Мне приходилось видеть людей, ожидающих решения, от которого зависела их жизнь, но даже лица тех выражали меньше тревоги, чем лица стариков, ожидавших привратника.
   Он появился и еле удостоил нас взглядом.
   — Мест нет, — сказал он и захлопнул дверь.
   — Еще одна ночь на улице! — простонал плотник.
   Я глянул на возчика. В густых сумерках его лицо казалось еще более изнуренным и серым.
   «Благотворительность без разбору — преступление», — говорят филантропы. Ладно, пусть я буду преступником.
   — Доставайте-ка свой нож и идите за мной, — приказал я возчику, увлекая его в темный тупик.
   Он уставился на меня со страхом и стал пятиться назад. Должно быть, он принял меня за современного Джека-Потрошителя, специализирующегося по части нищих стариков, или подумал, что я собираюсь втянуть его в какое-нибудь мокрое дело. Так или иначе — он был испуган.
   Хочу напомнить, что, отправившись на Восточную сторону, я зашил на всякий случай в пройме фуфайки, купленной у старьевщика, золотой соверен. Теперь впервые возникла необходимость тронуть мой «неприкосновенный запас».
   Только изогнувшись, словно акробат, и дав возчику пощупать монету, зашитую у меня под мышкой, сумел я добиться от него помощи. Но руки у него так дрожали, что я побоялся, как бы вместо шва он не вспорол мне бок. Пришлось взять у него нож и самому выполнить необходимую операцию. Но вот монета покатилась на тротуар. В глазах моих спутников это было целое состояние. Не теряя времени, я повел их в ближайшую кофейню.
   Разумеется, мне пришлось объяснить старикам, что я исследователь социальных проблем и цель моя — узнать поближе, как живут неимущие. И сразу же они смолкли, ушли в себя, словно улитки. Я стал для них чужаком, и речь моя по-иному зазвучала у них в ушах, в голосе моем они услышали новые нотки, — словом, они признали во мне человека «высшего сословия», а они остро ощущали классовые различия.
   — Что вы будете есть? — спросил я у стариков, когда к нашему столику подошел официант.
   — Два ломтика и чашку чаю, — робко сказал возчик.
   — Два ломтика и чашку чаю, — как эхо, повторил плотник.
   Представьте себе все это на минутку. Я пригласил двух стариков в кофейню. Они видели мой золотой и поняли, что я не нищий. Один из них за весь день съел только полпенсовый хлебец, другой совсем ничего не брал в рот. И они заказали по два ломтика да по чашке чаю — всего-навсего на четыре пенса! Два ломтика, кстати, — это два ломтика хлеба, намазанных маслом.
   В этом тоже сказалось их униженное сознание, как и по отношению к привратнику ночлежки. Но я, конечно, распорядился иначе: я велел подать яиц, жареного бекона и постепенно добавлял еще яиц и еще бекона, еще хлеба с маслом и так далее. Они не переставали отказываться, уверяя, что уже сыты, и жадно поглощали все, что приносил официант.
   — Первая чашка чаю за две недели, — признался возчик.
   — Замечательный чай! — сказал плотник.
   Каждый из них выпил по четыре чашки. И, поверьте, это был не чай, это были помои, столь же похожие на чай, как дешевое немецкое пиво похоже на шампанское. Да нет, просто желтенькая водичка, не имевшая ничего общего с чаем.
   Когда старики немного оправились от неожиданности, любопытно было наблюдать, какое действие оказывает на них пища. Вначале, настроившись на меланхолический лад, они стали рассказывать о том, как при различных обстоятельствах неоднократно покушались на самоубийство. Возчик признался, что с неделю назад он стоял на мосту и обдумывал, не броситься ли ему в воду.
   — Ну, топиться — это не дело! — горячо возразил плотник; он был убежден, что непременно стал бы барахтаться и пытаться выплыть. — Пуля куда удобнее. Но только каким чудом раздобыть револьвер? Вот в чем загвоздка!
   Согревшись горячим «чаем», они повеселели и кое-что рассказали о себе. Возчик рано схоронил жену и детей; в живых остался один сын, который вырос и стал помогать ему в извозном деле. Но грянула беда: тридцати одного года сын умер от оспы. Схоронив его, старик сам заболел горячкой и попал на три месяца в больницу. И тут все пошло прахом. Из больницы он вышел слабым, ни на что не годным. А сына, который мог бы крепкой рукой поддержать отца, уже не было на свете. Маленькое предприятие прогорело. Денег — ни гроша. Пришла беда — отворяй ворота. Где уж старику начинать все сызнова? Друзья — сами бедняки — помочь не могли. Старик сделал попытку получить работу на постройке трибун для первого коронационного парада.
   — «Нет, нет, нет!» Везде только «нет!» — жаловался возчик. — Я едва с ума не сошел, слыша повсюду отказ. Это «нет» стояло у меня в ушах даже ночью, спать не давало. На прошлой неделе пошел в Хакни по объявлению, но, как только сказал, сколько мне лет, опять то же самое: «Нет, куда там, — слишком стар! Нет, нет!»
   Плотник родился в семье военного. Отец его прослужил в армии двадцать два года. Два брата тоже были военными. Один, вахмистр 7 — го гусарского полка, погиб в Индии, после восстания сипаев. Второй, прослужив девять лет в армии Робертса на Востоке, пропал без вести в Египте. Сам плотник не пожелал идти в солдаты, а то, верно, и его уже не было бы в живых.
   — Дайте-ка вашу руку, — сказал он, расстегивая свою рваную рубашку. — Смотрите, на мне можно анатомию изучать. Тощаю, сэр, изо дня в день, тощаю от голода. Пощупайте-ка мои ребра!
   Я сунул руку ему под рубаху и пощупал. Сухая, как пергамент, кожа обтягивала кости, и мне показалось, что я провел рукой по стиральной доске.
   — Было у меня в жизни семь счастливых лет, — продолжал плотник. — Имел хорошую хозяюшку и трех славных дочурок. И все умерли. Скарлатина скосила девочек в две недели.
   — Сэр, — вмешался возчик, показывая на наш стол, уставленный едой, и желая перевести разговор на иную, более веселую тему, — боюсь, что после такого пира мне уж не полезет в горло завтрак в работном доме.