Страница:
– Преследование? – Брови Персиваля Форда вопросительно поднялись.
– Называйте это как хотите, – продолжал Кеннеди. – Вот уж сколько лет вы травите этого беднягу. А он ни в чем не виноват. Даже вы должны это признать.
– Не виноват! – Тонкие губы Персиваля Форда на минуту плотно сжались. – Джо Гарленд – беспутный лентяй. Он всегда был никудышный, необузданный человек.
– Но это еще не основание, чтобы преследовать его так, как делаете вы. Я давно наблюдаю за вами. Когда вы вернулись из колледжа и узнали, что Джо работает батраком у вас на плантации, вы начали с того, что выгнали его, хотя у вас миллионы, а у него – шестьдесят долларов в месяц.
– Нет, я начал с того, что сделал ему предупреждение, – сказал Персиваль Форд рассудительно, тоном, каким он обычно говорил на заседаниях комитетов. – По словам управляющего, он способный малый. В этом отношении у меня не было к нему претензий. Речь шла о его поведении в нерабочие часы. Он легко разрушал то, что мне удавалось создать с таким трудом. Какую пользу могли принести воскресные и вечерние школы и курсы шитья, если Джо Гарленд каждый вечер тренькал на своей проклятой гитаре и укулеле, пил и отплясывал хюла? Однажды, после того как я сделал ему предупреждение, я наткнулся на него у хижины батраков. Никогда этого не забуду. Был вечер. Еще издали я услышал мотив хюла. А когда подошел ближе, я увидел площадку, залитую лунным светом, и бесстыдно пляшущих девушек, которых я стремился направить на путь чистой и праведной жизни. Помнится, среди них были три девушки, только что окончившие миссионерскую школу. Разумеется, я уволил Джо Гарленда. Та же история повторилась в Хило. Говорили, что я суюсь не в свое дело, когда я убедил Мэсона и Фитча уволить его. Но меня просили об этом миссионеры. Подавая дурной пример, он портил все их дело.
– Затем он поступил на железную дорогу – вашу железную дорогу, – но его уволили, и без всякой причины, – сказал Кеннеди с вызовом.
– Это не так, – последовал быстрый ответ. – Я вызвал его к себе в контору и полчаса беседовал с ним.
– Вы уволили его за непригодность?
– За безнравственный образ жизни, с вашего позволения.
Доктор Кеннеди язвительно рассмеялся.
– Черт побери, кто дал вам право чинить суд? Разве владение землей дает вам власть над бессмертными душами тех, кто гнет на вас спину? Вот я – ваш врач. Значит, назавтра я могу ожидать вашего указа, предписывающего мне, под страхом лишиться вашего покровительства, бросить пить виски с содовой? Черта с два! Форд, вы слишком серьезно смотрите на жизнь. Кстати, когда Джо впутали в дело контрабандистов (у вас он тогда еще не работал) и он прислал вам записку с просьбой уплатить за него штраф, вы предоставили ему отработать шесть месяцев на каторге. Вы покинули его в беде. Не забывайте об этом. Вы оттолкнули его, и сердце у вас не дрогнуло. А я помню день, когда вы в первый раз пришли в школу, – мы были пансионерами, а вы приходящий, – и вам, как всякому новичку, полагалось пройти через испытание: вас должны были трижды окунуть в бассейне для плавания, это была обычная порция новичка. И вы сдрейфили. Стали уверять, что не умеете плавать. Затряслись, заревели…
– Да, помню, – медленно проговорил Персиваль Форд. – Я испугался. И я солгал… я умел плавать… но я испугался.
– А помните, кто вступился за вас? Кто лгал еще отчаяннее, чем вы, и клялся, что вы не умеете плавать? Кто прыгнул в бассейн и вытащил вас? Мальчишки чуть не утопили его за это, потому что они увидели, что вы умеете плавать.
– Разумеется, помню, – холодно ответил Форд. – Но благородный поступок, совершенный человеком в детстве, не извиняет его порочной жизни.
– Вам он никогда ничего плохого не сделал? Я хочу сказать, вам лично и непосредственно?
– Нет, – ответил Персиваль Форд. – Это-то и делает мою позицию неуязвимой. Я не питаю к нему личной вражды. Он дрянной человек, в этом все дело. Он ведет дурную жизнь…
– Другими словами, он не согласен с вашим пониманием того, как следует жить.
– Пусть так. Это не имеет значения. Он бездельник…
– По той простой причине, – перебил доктор Кеннеди, что вы гоните его с работы.
– Он безнравственный…
– Бросьте, Форд! Вечно одна и та же песня! Вы чистокровный сын Новой Англии. Джо Гарленд – наполовину канак. У вас кровь холодная, у него горячая. Для вас жизнь – одно, для него – другое. Он идет по жизни с песней, смеясь и танцуя; он добр и отзывчив, прост, как дитя, и каждый ему – друг. Вы же только скрипите да молитесь, вы друг одним лишь праведникам, а праведными считаете тех, кто соглашается с вашим понятием о праведности. Вы – анахорет, Джо Гарленд – добрый малый. Кто больше берет от жизни? Жизнь наша, знаете ли, – та же служба. Когда нам платят слишком мало, мы бросаем ее, и, поверьте, в этом причина всех обдуманных самоубийств. Джо Гарленд умер бы с голоду, живи он тем, что вы получаете от жизни. Он скроен на другой манер. А вы умерли бы с голоду, если бы у вас было только то, чем живет Джо, – песни и любовь…
– Извините, похоть! – перебил Персиваль Форд.
Доктор Кеннеди улыбнулся.
– Для вас любовь – слово из шести букв, которые вы узнали из словаря. Но любви, любви настоящей, чистой, как роса, трепещущей и нежной, вы не знаете. Если бог создал вас и меня, мужчин и женщин, то, поверьте, он же создал и любовь. Но вернемся к нашему разговору. Пора вам перестать травить Джо Гарленда! Это недостойно вас, и это трусость. Вы должны протянуть ему руку помощи.
– Почему именно я, а не вы, например? – спросил Персиваль Форд. – Почему вы не окажете ему помощи?
– Я это делаю. Я и сейчас ему помогаю: стараюсь убедить вас, чтобы вы не препятствовали благотворительному комитету отправить его в Штаты. Это я нашел для него место в Хило у Мэсона и Фитча. Шесть раз я подыскивал ему работу, и отовсюду вы его выгоняли. Ну да ладно. Не забудьте одного – небольшая доза откровенности вам не повредит: нечестно взваливать чужую вину на Джо Гарленда. И вы отлично знаете, что меньше всего вам следует это делать. Это, право же, непорядочно. Это просто позорно.
– Я вас не понимаю, – отозвался Персиваль Форд. – Вы увлекаетесь какой-то странной теорией наследственности, которая предполагает личную безответственность. Хороша теория! Она снимает всякую ответственность с Джо Гарленда за его грехи и в то же время делает ответственным за них меня – возлагает на меня больше ответственности, чем на всех других, включая и самого Джо Гарленда. Я отказываюсь понимать это!
– По-видимому, светский такт или ваша хваленая щепетильность мешают вам понять меня, – сердито отрезал доктор Кеннеди. – В угоду обществу можно многим пренебречь, но вы заходите слишком далеко.
– Чем это я пренебрегаю, позвольте узнать?
Доктор Кеннеди окончательно вышел из себя. Лицо его запылало густым румянцем, какого не могла вызвать обычная порция виски с содовой. И он ответил:
– Сыном вашего отца.
– Что вы этим хотите сказать?
– Черт побери, я сказал яснее ясного! Но если вам этого мало – пожалуйста: сыном Айзека Форда, Джо Гарлендом, вашим братом.
Персиваль Форд молчал; лицо его выражало ошеломление и досаду. Кеннеди смотрел на него с любопытством, но прошло несколько томительных минут, и доктор смутился, испугался.
– Боже мой! – воскликнул он. – Неужели же вы не знали этого?
Словно в ответ на его слова лицо Персиваля Форда стало медленно бледнеть.
– Это ужасная шутка, – проговорил он. – Ужасная шутка.
Доктор взял себя в руки.
– Но это все знают, – сказал он. – Я думал, что и вы знаете. А если не знаете, то вам пора узнать, и я рад, что представился случай сказать вам правду. Джо Гарленд и вы – родные братья по отцу.
– Ложь! – крикнул Форд. – Вы не знаете, что говорите. Мать Джо Гарленда – Элиза Кунильо. (Доктор Кеннеди кивнул.) Я отлично помню эту женщину, ее утиный садок и участок таро. Его отец – Джозеф Гарленд, здешний колонист. (Доктор Кеннеди покачал головой.) Он умер всего два или три года назад. Он был пьяница. Отсюда и беспутство Джо. Вот вам и наследственность.
– И никто никогда не говорил вам? – помолчав, с удивлением проговорил Кеннеди.
– Доктор Кеннеди, вы сказали нечто ужасное, и я не могу этого так оставить. Вы должны привести убедительные доказательства или… или…
– Убедитесь сами. Обернитесь и посмотрите. Вы видите его в профиль. Посмотрите на нос. Это нос Айзека Форда. Ваш нос – только слабая его копия. Сомнений быть не может. Всмотритесь! Черты у него крупнее, но сходство полное.
Персиваль Форд смотрел на метиса, игравшего под деревом хау, и ему, словно во внезапном озарении, почудилось, что он видит призрак самого себя. Черта за чертой дополняли поразительное сходство. Нет, скорее он сам был призраком этого крепкого, мускулистого, хорошо сложенного человека. Как его черты, так и черты Джо Гарленда напоминали Айзека Форда. И никто не сказал ему! В памяти Персиваля Форда всплыли многочисленные изображения его отца – миниатюры, фотографии, – и он снова и снова в лице музыканта узнавал и явные и едва заметные признаки сходства. Только дьявол мог воспроизвести суровые черты Айзека Форда в мягких и чувственных линиях этого профиля! Музыкант повернулся, и на одно мгновение Персивалю Форду показалось, будто это не Джо Гарленд, а его покойный отец смотрит на него.
– Обычная история. – Голос доктора Кеннеди звучал будто издалека. – В былые годы тут все перемешалось. Вы же знаете, это было на ваших глазах. Моряки женились на королевах, производили на свет принцесс и все в таком роде. На Гавайских островах это было обычным явлением.
– Но к моему отцу это не имеет никакого отношения! – перебил Персиваль Форд.
– Как сказать! – Кеннеди пожал плечами. – На всех действуют космические силы и дурман жизни. Старый Айзек Форд был человек строгих правил и все такое. Я понимаю, что нет объяснения его поступку и меньше всего он сам мог бы объяснить его. Он не более вас отдавал себе в этом отчет. Дурман жизни, вот и все! И не забывайте одного, Форд, – в жилах Айзека Форда была капля горячей крови, и Джо Гарленд унаследовал ее всю целиком, а вы унаследовали аскетическую кровь старого Айзека. Если в ваших жилах течет холодная, спокойная и покорная кровь, это еще не основание для того, чтобы злиться на Джо Гарленда. Когда Джо Гарленд разрушает сделанное вами, помните – в обоих случаях действует Айзек Форд: одной рукой он уничтожает то, что создает другой. Вы, скажем, его правая рука, а Джо Гарленд – левая.
Персиваль Форд не ответил, и доктор Кеннеди в молчании допил забытое им виски. Где-то за парком послышались настойчивые гудки автомобиля.
– Вот и машина, – сказал, поднимаясь, доктор Кеннеди. – Надо бежать. Мне жаль, что я вас расстроил, и вместе с тем я рад. Запомните же: в жилах Айзека Форда была всего одна капля буйной крови, и она целиком досталась Джо Гарленду. И еще: если левая рука вашего отца и мешает вам, не отсекайте ее. Притом Джо – славный малый. Скажу откровенно: если бы мне нужен был товарищ, чтобы жить со мной на необитаемом острове, и пришлось бы выбирать между ним и вами, я выбрал бы Джо.
На лужайке бегали, играя, голоногие ребятишки, но Форд не замечал их. Он, не отрываясь, смотрел на певца под деревом. Он даже пересел, чтобы быть поближе к нему. Мимо, с трудом волоча ноги, прошел старый клерк. Сорок лет провел он на островах. Персиваль Форд подозвал его. Клерк почтительно подошел, удивленный таким вниманием.
– Джон, – сказал Форд, – мне нужно узнать у вас кое-что. Присядьте.
Клерк нерешительно сел, ошеломленный неожиданной честью. Он заморгал глазами и пробормотал:
– Да, сэр, благодарю вас.
– Джон, кто такой Джо Гарленд?
Клерк вытаращил на него глаза, моргнул, откашлялся, но ничего не сказал.
– Отвечайте, – приказал Персиваль Форд. – Кто он?
– Вы шутите, сэр, – с трудом проговорил клерк.
– Я говорю совершенно серьезно.
Клерк отодвинулся подальше.
– Неужели вы не знаете? – спросил он, и в его вопросе уже был ответ.
– Я хочу знать.
– Да он же… – Джон запнулся и беспомощно посмотрел вокруг. – Спросите лучше кого-нибудь другого. Все думали, что вы знаете. Мы все время так думали…
– Договаривайте же!
– Мы всегда думали, что как раз поэтому вы имеете зуб против него.
Все фотографии и миниатюры Айзека Форда проносились перед глазами его сына, а дух Айзека Форда, казалось, витал над ним.
– Доброй ночи, сэр, – услышал он голос клерка и увидел, как тот поднялся и отошел, прихрамывая.
– Джон! – резко окликнул он старика.
Джон вернулся и остановился неподалеку, моргая и нервно облизывая губы.
– Вы ведь еще ничего не сказали мне.
– Ах, это о Джо Гарленде?!
– Да, о Джо Гарленде. Кто он?
– Не мое это дело, сэр, но, если вы настаиваете, я скажу… Джо Гарленд – ваш брат, сэр.
– Благодарю вас, Джон. Спокойной ночи.
– А вы не знали? – полюбопытствовал старик; критический момент миновал, и он уже не торопился уйти.
– Благодарю вас, Джон. Спокойной ночи! – повторил Форд.
– Да, сэр, спасибо. Похоже, что дождик будет. Спокойной ночи, сэр.
С чистого звездного неба, освещенного лунным светом, падал дождь, мелкий, как водяная пыль. Никто не обращал на него внимания; голоногие ребятишки продолжали играть, бегая по траве, зарываясь в песок. Через несколько минут дождь прошел. На юго-востоке черным, резко очерченным пятном маячила Даймонд-Хед; контур ее воронкообразной вершины выделялся на звездном небе. Волны прибоя в сонной тишине набегали на песчаный берег и рассыпались пеной у самой травы. В лунном свете далеко мелькали черными точками купальщики. Голоса певцов, напевающих вальс, умолкли, и в наступившей тишине откуда-то из-под деревьев донесся женский смех, в котором звучал зов любви. Персиваль Форд вздрогнул, ему вспомнились слова доктора Кеннеди. У лодок, вытащенных на берег, он увидел канаков – мужчин и женщин; они полулежали на песке неподвижно, как зачарованные. Женщины были в белых холоку, и на плече одной из них он увидел темную голову лодочника. Немного дальше, там, где песчаная кромка расширялась у входа в лагуну, он увидел шедших рядом мужчину и женщину. Когда они подошли ближе к освещенной террасе, он заметил, как женщина отвела обнимавшую ее руку. А когда они поравнялись с ним, он узнал знакомого капитана и дочь майора и кивнул им. Дурман жизни, именно дурман, отлично сказано! И снова из-под темного альгаробового дерева раздался женский смех, зов любви. Мимо, отправляясь спать, прошел голоногий мальчуган; его вела за руку ворчавшая няня-японка. Певцы тихо и томно запели гавайскую любовную песню, а офицеры, обняв своих дам, все еще скользили и кружились в танце. И снова под деревьями засмеялась женщина.
Персиваль Форд смотрел, слушал – и резко осуждал все это. Его раздражал и женский смех, в котором слышался зов любви, и лодочник, склонивший голову на плечо женщины в белой холоку, и парочки, гулявшие на берегу, и танцевавшие офицеры и дамы, и голоса певцов, певших о любви, и его брат, певший вместе с ними. Но особенно раздражала его смеявшаяся под деревом женщина. Странные мысли зароились в его мозгу. Он сын Айзека Форда, и то, что случилось с его отцом, могло случиться и с ним. При этой мысли щеки его вспыхнули, и он испытал острое чувство стыда. То, что было у него в крови, так ужаснуло его, как если бы он вдруг узнал, что отец его был прокаженным и что он носит в себе зародыш этой ужасной болезни. Айзек Форд, этот суровый воин Христов, – старый лицемер! Чем он отличался от любого канака? Храм гордыни, воздвигнутый Персивалем Фордом, рушился у него на глазах.
Часы шли, на террасе смеялись и танцевали, туземный оркестр продолжал играть, а Персиваль Форд все еще бился над внезапно возникшей ошеломляющей проблемой. Он сидел, облокотясь на стол, склонив голову на руку с видом усталого зрителя, и про себя молился. В перерывах между танцами офицеры, дамы, мужчины в штатском подходили к нему, говорили банальные фразы; а когда они возвращались на танцевальную площадку, внутренняя борьба в нем возобновлялась с прежней силой.
Он начинал «склеивать» свой разбитый идеал. В качестве цемента он использовал гибкую и хитрую логику, которую вырабатывают в лаборатории своего мозга эгоцентристы, – и логика эта оказывала действие. Его отец, несомненно, был создан из более совершенного материала, чем все окружающие; но старый Айзек переживал еще только процесс становления, тогда как он, Персиваль, достиг совершенства. Таким образом, он реабилитировал отца и в то же время возвышал себя. Его убогое маленькое "я" раздулось до колоссальных размеров. Он так велик, что может простить! Он просиял при этой мысли. Айзек Форд был великий человек, но он, его сын, превзошел отца, потому что обрел в себе силы простить его и даже по-прежнему чтить его память, хотя она была уже не так священна, как раньше. Он уже одобрял Айзека Форда, пренебрегшего последствиями своего единственного ложного шага. Очень хорошо! Он, его сын, также не будет замечать их.
Танцы скоро кончились. Оркестр доиграл «Алоха Оэ», и музыканты стали собираться домой. Персиваль Форд хлопнул в ладоши, появился слуга-японец.
– Скажи тому человеку, что я хочу его видеть, – сказал Форд, указывая на Джо Гарленда. – Пусть сейчас же придет сюда.
Джо Гарленд подошел и почтительно остановился в нескольких шагах, нервно перебирая струны гитары, которую по-прежнему держал в руках. Персиваль Форд не предложил ему сесть.
– Вы мой брат, – сказал он.
– Кто же этого не знает? – последовал недоуменный ответ.
– Да, по-видимому, это всем известно, – сухо сказал Персиваль Форд. – Но до сегодняшнего вечера я этого не знал.
Наступило молчание. Джо Гарленд чувствовал себя неловко; Персиваль Форд хладнокровно обдумывал то, что собирался сказать.
– Помните тот день, когда я в первый раз пришел в школу и мальчишки выкупали меня в бассейне? – спросил он. – Почему вы тогда заступились за меня?
Джо застенчиво улыбнулся.
– Потому что вы знали?
– Да, поэтому.
– А я не знал, – все так же сухо проговорил Персиваль Форд.
– Вот оно что! – отозвался Джо.
Снова наступило молчание. Слуги начали гасить огни.
– Теперь вы знаете, – просто сказал Джо Гарленд.
Персиваль Форд сдвинул брови. Затем смерил его внимательным взглядом.
– Сколько вы возьмете за то, чтобы покинуть острова и никогда больше не приезжать сюда? – спросил он.
– И никогда не приезжать?.. – повторил Джо Гарленд, запинаясь. – Здесь я провел всю жизнь. В других странах холодно. Я не знаю других стран. Здесь у меня много друзей. В других странах мне никто не скажет: «Алоха, Джо, приятель!»
– Я сказал: никогда больше не возвращаться сюда, – повторил Персиваль Форд. – Завтра «Аламеда» отходит в Сан-Франциско.
Джо Гарленд был в полном недоумении.
– Но зачем мне уезжать? – спросил он. – Теперь, вы знаете, что мы братья.
– Именно поэтому, – был ответ. – Как вы сами сказали, все это знают. Вы получите хорошее вознаграждение.
Смущение и замешательство Джо Гарленда сразу исчезли. Различия в происхождении и общественном положении как не бывало.
– Вы хотите, чтобы я уехал?
– Да, хочу, чтобы вы уехали и никогда не приезжали сюда, – ответил Персиваль Форд.
В этот миг, мелькнувший, как вспышка света, Джо Гарленд вырос в его глазах с гору, а сам он съежился и превратился в козявку. Но человеку опасно видеть себя в истинном свете: жить тогда становится невозможно. Персиваль Форд на одно лишь мгновение прозрел и увидел себя и своего брата такими, как есть. Это мгновение прошло – и он опять оказался во власти своего ничтожного и ненасытного "я".
– Я сказал, что вы получите хорошее вознаграждение. Вы от этого ничуть не пострадаете. Я хорошо заплачу.
– Ладно, – сказал Джо Гарленд. – Я уеду.
Он повернулся, собираясь уйти.
– Джо! – позвал его Персиваль Форд. – Зайдите завтра утром к моему нотариусу. Пятьсот долларов сразу и двести ежемесячно, пока будете находиться вне островов.
– Вы очень добры, – тихо ответил Джо Гарленд. – Вы слишком добры. Но не надо мне ваших денег. Завтра я уеду на «Аламеде».
Он ушел, не попрощавшись.
Персиваль Форд хлопнул в ладоши.
– Бой, – сказал он слуге-японцу, – лимонаду!
Он долго сидел за лимонадом, и довольная улыбка не сходила с его лица.
ЧУН А-ЧУН
– Называйте это как хотите, – продолжал Кеннеди. – Вот уж сколько лет вы травите этого беднягу. А он ни в чем не виноват. Даже вы должны это признать.
– Не виноват! – Тонкие губы Персиваля Форда на минуту плотно сжались. – Джо Гарленд – беспутный лентяй. Он всегда был никудышный, необузданный человек.
– Но это еще не основание, чтобы преследовать его так, как делаете вы. Я давно наблюдаю за вами. Когда вы вернулись из колледжа и узнали, что Джо работает батраком у вас на плантации, вы начали с того, что выгнали его, хотя у вас миллионы, а у него – шестьдесят долларов в месяц.
– Нет, я начал с того, что сделал ему предупреждение, – сказал Персиваль Форд рассудительно, тоном, каким он обычно говорил на заседаниях комитетов. – По словам управляющего, он способный малый. В этом отношении у меня не было к нему претензий. Речь шла о его поведении в нерабочие часы. Он легко разрушал то, что мне удавалось создать с таким трудом. Какую пользу могли принести воскресные и вечерние школы и курсы шитья, если Джо Гарленд каждый вечер тренькал на своей проклятой гитаре и укулеле, пил и отплясывал хюла? Однажды, после того как я сделал ему предупреждение, я наткнулся на него у хижины батраков. Никогда этого не забуду. Был вечер. Еще издали я услышал мотив хюла. А когда подошел ближе, я увидел площадку, залитую лунным светом, и бесстыдно пляшущих девушек, которых я стремился направить на путь чистой и праведной жизни. Помнится, среди них были три девушки, только что окончившие миссионерскую школу. Разумеется, я уволил Джо Гарленда. Та же история повторилась в Хило. Говорили, что я суюсь не в свое дело, когда я убедил Мэсона и Фитча уволить его. Но меня просили об этом миссионеры. Подавая дурной пример, он портил все их дело.
– Затем он поступил на железную дорогу – вашу железную дорогу, – но его уволили, и без всякой причины, – сказал Кеннеди с вызовом.
– Это не так, – последовал быстрый ответ. – Я вызвал его к себе в контору и полчаса беседовал с ним.
– Вы уволили его за непригодность?
– За безнравственный образ жизни, с вашего позволения.
Доктор Кеннеди язвительно рассмеялся.
– Черт побери, кто дал вам право чинить суд? Разве владение землей дает вам власть над бессмертными душами тех, кто гнет на вас спину? Вот я – ваш врач. Значит, назавтра я могу ожидать вашего указа, предписывающего мне, под страхом лишиться вашего покровительства, бросить пить виски с содовой? Черта с два! Форд, вы слишком серьезно смотрите на жизнь. Кстати, когда Джо впутали в дело контрабандистов (у вас он тогда еще не работал) и он прислал вам записку с просьбой уплатить за него штраф, вы предоставили ему отработать шесть месяцев на каторге. Вы покинули его в беде. Не забывайте об этом. Вы оттолкнули его, и сердце у вас не дрогнуло. А я помню день, когда вы в первый раз пришли в школу, – мы были пансионерами, а вы приходящий, – и вам, как всякому новичку, полагалось пройти через испытание: вас должны были трижды окунуть в бассейне для плавания, это была обычная порция новичка. И вы сдрейфили. Стали уверять, что не умеете плавать. Затряслись, заревели…
– Да, помню, – медленно проговорил Персиваль Форд. – Я испугался. И я солгал… я умел плавать… но я испугался.
– А помните, кто вступился за вас? Кто лгал еще отчаяннее, чем вы, и клялся, что вы не умеете плавать? Кто прыгнул в бассейн и вытащил вас? Мальчишки чуть не утопили его за это, потому что они увидели, что вы умеете плавать.
– Разумеется, помню, – холодно ответил Форд. – Но благородный поступок, совершенный человеком в детстве, не извиняет его порочной жизни.
– Вам он никогда ничего плохого не сделал? Я хочу сказать, вам лично и непосредственно?
– Нет, – ответил Персиваль Форд. – Это-то и делает мою позицию неуязвимой. Я не питаю к нему личной вражды. Он дрянной человек, в этом все дело. Он ведет дурную жизнь…
– Другими словами, он не согласен с вашим пониманием того, как следует жить.
– Пусть так. Это не имеет значения. Он бездельник…
– По той простой причине, – перебил доктор Кеннеди, что вы гоните его с работы.
– Он безнравственный…
– Бросьте, Форд! Вечно одна и та же песня! Вы чистокровный сын Новой Англии. Джо Гарленд – наполовину канак. У вас кровь холодная, у него горячая. Для вас жизнь – одно, для него – другое. Он идет по жизни с песней, смеясь и танцуя; он добр и отзывчив, прост, как дитя, и каждый ему – друг. Вы же только скрипите да молитесь, вы друг одним лишь праведникам, а праведными считаете тех, кто соглашается с вашим понятием о праведности. Вы – анахорет, Джо Гарленд – добрый малый. Кто больше берет от жизни? Жизнь наша, знаете ли, – та же служба. Когда нам платят слишком мало, мы бросаем ее, и, поверьте, в этом причина всех обдуманных самоубийств. Джо Гарленд умер бы с голоду, живи он тем, что вы получаете от жизни. Он скроен на другой манер. А вы умерли бы с голоду, если бы у вас было только то, чем живет Джо, – песни и любовь…
– Извините, похоть! – перебил Персиваль Форд.
Доктор Кеннеди улыбнулся.
– Для вас любовь – слово из шести букв, которые вы узнали из словаря. Но любви, любви настоящей, чистой, как роса, трепещущей и нежной, вы не знаете. Если бог создал вас и меня, мужчин и женщин, то, поверьте, он же создал и любовь. Но вернемся к нашему разговору. Пора вам перестать травить Джо Гарленда! Это недостойно вас, и это трусость. Вы должны протянуть ему руку помощи.
– Почему именно я, а не вы, например? – спросил Персиваль Форд. – Почему вы не окажете ему помощи?
– Я это делаю. Я и сейчас ему помогаю: стараюсь убедить вас, чтобы вы не препятствовали благотворительному комитету отправить его в Штаты. Это я нашел для него место в Хило у Мэсона и Фитча. Шесть раз я подыскивал ему работу, и отовсюду вы его выгоняли. Ну да ладно. Не забудьте одного – небольшая доза откровенности вам не повредит: нечестно взваливать чужую вину на Джо Гарленда. И вы отлично знаете, что меньше всего вам следует это делать. Это, право же, непорядочно. Это просто позорно.
– Я вас не понимаю, – отозвался Персиваль Форд. – Вы увлекаетесь какой-то странной теорией наследственности, которая предполагает личную безответственность. Хороша теория! Она снимает всякую ответственность с Джо Гарленда за его грехи и в то же время делает ответственным за них меня – возлагает на меня больше ответственности, чем на всех других, включая и самого Джо Гарленда. Я отказываюсь понимать это!
– По-видимому, светский такт или ваша хваленая щепетильность мешают вам понять меня, – сердито отрезал доктор Кеннеди. – В угоду обществу можно многим пренебречь, но вы заходите слишком далеко.
– Чем это я пренебрегаю, позвольте узнать?
Доктор Кеннеди окончательно вышел из себя. Лицо его запылало густым румянцем, какого не могла вызвать обычная порция виски с содовой. И он ответил:
– Сыном вашего отца.
– Что вы этим хотите сказать?
– Черт побери, я сказал яснее ясного! Но если вам этого мало – пожалуйста: сыном Айзека Форда, Джо Гарлендом, вашим братом.
Персиваль Форд молчал; лицо его выражало ошеломление и досаду. Кеннеди смотрел на него с любопытством, но прошло несколько томительных минут, и доктор смутился, испугался.
– Боже мой! – воскликнул он. – Неужели же вы не знали этого?
Словно в ответ на его слова лицо Персиваля Форда стало медленно бледнеть.
– Это ужасная шутка, – проговорил он. – Ужасная шутка.
Доктор взял себя в руки.
– Но это все знают, – сказал он. – Я думал, что и вы знаете. А если не знаете, то вам пора узнать, и я рад, что представился случай сказать вам правду. Джо Гарленд и вы – родные братья по отцу.
– Ложь! – крикнул Форд. – Вы не знаете, что говорите. Мать Джо Гарленда – Элиза Кунильо. (Доктор Кеннеди кивнул.) Я отлично помню эту женщину, ее утиный садок и участок таро. Его отец – Джозеф Гарленд, здешний колонист. (Доктор Кеннеди покачал головой.) Он умер всего два или три года назад. Он был пьяница. Отсюда и беспутство Джо. Вот вам и наследственность.
– И никто никогда не говорил вам? – помолчав, с удивлением проговорил Кеннеди.
– Доктор Кеннеди, вы сказали нечто ужасное, и я не могу этого так оставить. Вы должны привести убедительные доказательства или… или…
– Убедитесь сами. Обернитесь и посмотрите. Вы видите его в профиль. Посмотрите на нос. Это нос Айзека Форда. Ваш нос – только слабая его копия. Сомнений быть не может. Всмотритесь! Черты у него крупнее, но сходство полное.
Персиваль Форд смотрел на метиса, игравшего под деревом хау, и ему, словно во внезапном озарении, почудилось, что он видит призрак самого себя. Черта за чертой дополняли поразительное сходство. Нет, скорее он сам был призраком этого крепкого, мускулистого, хорошо сложенного человека. Как его черты, так и черты Джо Гарленда напоминали Айзека Форда. И никто не сказал ему! В памяти Персиваля Форда всплыли многочисленные изображения его отца – миниатюры, фотографии, – и он снова и снова в лице музыканта узнавал и явные и едва заметные признаки сходства. Только дьявол мог воспроизвести суровые черты Айзека Форда в мягких и чувственных линиях этого профиля! Музыкант повернулся, и на одно мгновение Персивалю Форду показалось, будто это не Джо Гарленд, а его покойный отец смотрит на него.
– Обычная история. – Голос доктора Кеннеди звучал будто издалека. – В былые годы тут все перемешалось. Вы же знаете, это было на ваших глазах. Моряки женились на королевах, производили на свет принцесс и все в таком роде. На Гавайских островах это было обычным явлением.
– Но к моему отцу это не имеет никакого отношения! – перебил Персиваль Форд.
– Как сказать! – Кеннеди пожал плечами. – На всех действуют космические силы и дурман жизни. Старый Айзек Форд был человек строгих правил и все такое. Я понимаю, что нет объяснения его поступку и меньше всего он сам мог бы объяснить его. Он не более вас отдавал себе в этом отчет. Дурман жизни, вот и все! И не забывайте одного, Форд, – в жилах Айзека Форда была капля горячей крови, и Джо Гарленд унаследовал ее всю целиком, а вы унаследовали аскетическую кровь старого Айзека. Если в ваших жилах течет холодная, спокойная и покорная кровь, это еще не основание для того, чтобы злиться на Джо Гарленда. Когда Джо Гарленд разрушает сделанное вами, помните – в обоих случаях действует Айзек Форд: одной рукой он уничтожает то, что создает другой. Вы, скажем, его правая рука, а Джо Гарленд – левая.
Персиваль Форд не ответил, и доктор Кеннеди в молчании допил забытое им виски. Где-то за парком послышались настойчивые гудки автомобиля.
– Вот и машина, – сказал, поднимаясь, доктор Кеннеди. – Надо бежать. Мне жаль, что я вас расстроил, и вместе с тем я рад. Запомните же: в жилах Айзека Форда была всего одна капля буйной крови, и она целиком досталась Джо Гарленду. И еще: если левая рука вашего отца и мешает вам, не отсекайте ее. Притом Джо – славный малый. Скажу откровенно: если бы мне нужен был товарищ, чтобы жить со мной на необитаемом острове, и пришлось бы выбирать между ним и вами, я выбрал бы Джо.
На лужайке бегали, играя, голоногие ребятишки, но Форд не замечал их. Он, не отрываясь, смотрел на певца под деревом. Он даже пересел, чтобы быть поближе к нему. Мимо, с трудом волоча ноги, прошел старый клерк. Сорок лет провел он на островах. Персиваль Форд подозвал его. Клерк почтительно подошел, удивленный таким вниманием.
– Джон, – сказал Форд, – мне нужно узнать у вас кое-что. Присядьте.
Клерк нерешительно сел, ошеломленный неожиданной честью. Он заморгал глазами и пробормотал:
– Да, сэр, благодарю вас.
– Джон, кто такой Джо Гарленд?
Клерк вытаращил на него глаза, моргнул, откашлялся, но ничего не сказал.
– Отвечайте, – приказал Персиваль Форд. – Кто он?
– Вы шутите, сэр, – с трудом проговорил клерк.
– Я говорю совершенно серьезно.
Клерк отодвинулся подальше.
– Неужели вы не знаете? – спросил он, и в его вопросе уже был ответ.
– Я хочу знать.
– Да он же… – Джон запнулся и беспомощно посмотрел вокруг. – Спросите лучше кого-нибудь другого. Все думали, что вы знаете. Мы все время так думали…
– Договаривайте же!
– Мы всегда думали, что как раз поэтому вы имеете зуб против него.
Все фотографии и миниатюры Айзека Форда проносились перед глазами его сына, а дух Айзека Форда, казалось, витал над ним.
– Доброй ночи, сэр, – услышал он голос клерка и увидел, как тот поднялся и отошел, прихрамывая.
– Джон! – резко окликнул он старика.
Джон вернулся и остановился неподалеку, моргая и нервно облизывая губы.
– Вы ведь еще ничего не сказали мне.
– Ах, это о Джо Гарленде?!
– Да, о Джо Гарленде. Кто он?
– Не мое это дело, сэр, но, если вы настаиваете, я скажу… Джо Гарленд – ваш брат, сэр.
– Благодарю вас, Джон. Спокойной ночи.
– А вы не знали? – полюбопытствовал старик; критический момент миновал, и он уже не торопился уйти.
– Благодарю вас, Джон. Спокойной ночи! – повторил Форд.
– Да, сэр, спасибо. Похоже, что дождик будет. Спокойной ночи, сэр.
С чистого звездного неба, освещенного лунным светом, падал дождь, мелкий, как водяная пыль. Никто не обращал на него внимания; голоногие ребятишки продолжали играть, бегая по траве, зарываясь в песок. Через несколько минут дождь прошел. На юго-востоке черным, резко очерченным пятном маячила Даймонд-Хед; контур ее воронкообразной вершины выделялся на звездном небе. Волны прибоя в сонной тишине набегали на песчаный берег и рассыпались пеной у самой травы. В лунном свете далеко мелькали черными точками купальщики. Голоса певцов, напевающих вальс, умолкли, и в наступившей тишине откуда-то из-под деревьев донесся женский смех, в котором звучал зов любви. Персиваль Форд вздрогнул, ему вспомнились слова доктора Кеннеди. У лодок, вытащенных на берег, он увидел канаков – мужчин и женщин; они полулежали на песке неподвижно, как зачарованные. Женщины были в белых холоку, и на плече одной из них он увидел темную голову лодочника. Немного дальше, там, где песчаная кромка расширялась у входа в лагуну, он увидел шедших рядом мужчину и женщину. Когда они подошли ближе к освещенной террасе, он заметил, как женщина отвела обнимавшую ее руку. А когда они поравнялись с ним, он узнал знакомого капитана и дочь майора и кивнул им. Дурман жизни, именно дурман, отлично сказано! И снова из-под темного альгаробового дерева раздался женский смех, зов любви. Мимо, отправляясь спать, прошел голоногий мальчуган; его вела за руку ворчавшая няня-японка. Певцы тихо и томно запели гавайскую любовную песню, а офицеры, обняв своих дам, все еще скользили и кружились в танце. И снова под деревьями засмеялась женщина.
Персиваль Форд смотрел, слушал – и резко осуждал все это. Его раздражал и женский смех, в котором слышался зов любви, и лодочник, склонивший голову на плечо женщины в белой холоку, и парочки, гулявшие на берегу, и танцевавшие офицеры и дамы, и голоса певцов, певших о любви, и его брат, певший вместе с ними. Но особенно раздражала его смеявшаяся под деревом женщина. Странные мысли зароились в его мозгу. Он сын Айзека Форда, и то, что случилось с его отцом, могло случиться и с ним. При этой мысли щеки его вспыхнули, и он испытал острое чувство стыда. То, что было у него в крови, так ужаснуло его, как если бы он вдруг узнал, что отец его был прокаженным и что он носит в себе зародыш этой ужасной болезни. Айзек Форд, этот суровый воин Христов, – старый лицемер! Чем он отличался от любого канака? Храм гордыни, воздвигнутый Персивалем Фордом, рушился у него на глазах.
Часы шли, на террасе смеялись и танцевали, туземный оркестр продолжал играть, а Персиваль Форд все еще бился над внезапно возникшей ошеломляющей проблемой. Он сидел, облокотясь на стол, склонив голову на руку с видом усталого зрителя, и про себя молился. В перерывах между танцами офицеры, дамы, мужчины в штатском подходили к нему, говорили банальные фразы; а когда они возвращались на танцевальную площадку, внутренняя борьба в нем возобновлялась с прежней силой.
Он начинал «склеивать» свой разбитый идеал. В качестве цемента он использовал гибкую и хитрую логику, которую вырабатывают в лаборатории своего мозга эгоцентристы, – и логика эта оказывала действие. Его отец, несомненно, был создан из более совершенного материала, чем все окружающие; но старый Айзек переживал еще только процесс становления, тогда как он, Персиваль, достиг совершенства. Таким образом, он реабилитировал отца и в то же время возвышал себя. Его убогое маленькое "я" раздулось до колоссальных размеров. Он так велик, что может простить! Он просиял при этой мысли. Айзек Форд был великий человек, но он, его сын, превзошел отца, потому что обрел в себе силы простить его и даже по-прежнему чтить его память, хотя она была уже не так священна, как раньше. Он уже одобрял Айзека Форда, пренебрегшего последствиями своего единственного ложного шага. Очень хорошо! Он, его сын, также не будет замечать их.
Танцы скоро кончились. Оркестр доиграл «Алоха Оэ», и музыканты стали собираться домой. Персиваль Форд хлопнул в ладоши, появился слуга-японец.
– Скажи тому человеку, что я хочу его видеть, – сказал Форд, указывая на Джо Гарленда. – Пусть сейчас же придет сюда.
Джо Гарленд подошел и почтительно остановился в нескольких шагах, нервно перебирая струны гитары, которую по-прежнему держал в руках. Персиваль Форд не предложил ему сесть.
– Вы мой брат, – сказал он.
– Кто же этого не знает? – последовал недоуменный ответ.
– Да, по-видимому, это всем известно, – сухо сказал Персиваль Форд. – Но до сегодняшнего вечера я этого не знал.
Наступило молчание. Джо Гарленд чувствовал себя неловко; Персиваль Форд хладнокровно обдумывал то, что собирался сказать.
– Помните тот день, когда я в первый раз пришел в школу и мальчишки выкупали меня в бассейне? – спросил он. – Почему вы тогда заступились за меня?
Джо застенчиво улыбнулся.
– Потому что вы знали?
– Да, поэтому.
– А я не знал, – все так же сухо проговорил Персиваль Форд.
– Вот оно что! – отозвался Джо.
Снова наступило молчание. Слуги начали гасить огни.
– Теперь вы знаете, – просто сказал Джо Гарленд.
Персиваль Форд сдвинул брови. Затем смерил его внимательным взглядом.
– Сколько вы возьмете за то, чтобы покинуть острова и никогда больше не приезжать сюда? – спросил он.
– И никогда не приезжать?.. – повторил Джо Гарленд, запинаясь. – Здесь я провел всю жизнь. В других странах холодно. Я не знаю других стран. Здесь у меня много друзей. В других странах мне никто не скажет: «Алоха, Джо, приятель!»
– Я сказал: никогда больше не возвращаться сюда, – повторил Персиваль Форд. – Завтра «Аламеда» отходит в Сан-Франциско.
Джо Гарленд был в полном недоумении.
– Но зачем мне уезжать? – спросил он. – Теперь, вы знаете, что мы братья.
– Именно поэтому, – был ответ. – Как вы сами сказали, все это знают. Вы получите хорошее вознаграждение.
Смущение и замешательство Джо Гарленда сразу исчезли. Различия в происхождении и общественном положении как не бывало.
– Вы хотите, чтобы я уехал?
– Да, хочу, чтобы вы уехали и никогда не приезжали сюда, – ответил Персиваль Форд.
В этот миг, мелькнувший, как вспышка света, Джо Гарленд вырос в его глазах с гору, а сам он съежился и превратился в козявку. Но человеку опасно видеть себя в истинном свете: жить тогда становится невозможно. Персиваль Форд на одно лишь мгновение прозрел и увидел себя и своего брата такими, как есть. Это мгновение прошло – и он опять оказался во власти своего ничтожного и ненасытного "я".
– Я сказал, что вы получите хорошее вознаграждение. Вы от этого ничуть не пострадаете. Я хорошо заплачу.
– Ладно, – сказал Джо Гарленд. – Я уеду.
Он повернулся, собираясь уйти.
– Джо! – позвал его Персиваль Форд. – Зайдите завтра утром к моему нотариусу. Пятьсот долларов сразу и двести ежемесячно, пока будете находиться вне островов.
– Вы очень добры, – тихо ответил Джо Гарленд. – Вы слишком добры. Но не надо мне ваших денег. Завтра я уеду на «Аламеде».
Он ушел, не попрощавшись.
Персиваль Форд хлопнул в ладоши.
– Бой, – сказал он слуге-японцу, – лимонаду!
Он долго сидел за лимонадом, и довольная улыбка не сходила с его лица.
* * *
ЧУН А-ЧУН
Во внешности Чун А-чуна вы не нашли бы ничего примечательного. Он был небольшого роста, худощавый и узкоплечий, как большинство китайцев. Путешественник, случайно встретив его на улице в Гонолулу, решил бы: вот добродушный маленький китаец, владелец какой-нибудь процветающей прачечной или портняжной мастерской. Что касается добродушия и процветания, это суждение было бы правильным, хотя и не отражало бы истину во всем ее объеме, ибо добродушие Чун А-чуна было столь же велико, как и его состояние, а точных размеров последнего не представляла ни одна живая душа. Все знали что, Чун А-чун чрезвычайно богат, но в данном случае словом «чрезвычайно» обозначалось нечто абсолютно неизвестное.
Маленькие черные глазки Чун А-чуна, хитрые и блестящие, казались дырочками, просверленными буравчиком. Но они были широко расставлены, и лоб, нависший над ними, несомненно, принадлежал мыслителю. Ибо всю жизнь А-чуну приходилось решать самые сложные проблемы. Не то, чтобы эти проблемы особенно беспокоили его. В сущности, А-чун представлял собой законченный тип философа, духовное равновесие его не зависело от того, был ли он мультимиллионером, распоряжающимся судьбами множества людей, или простым кули. А-чун всегда пребывал в состоянии безграничного душевного покоя, не нарушаемого успехом и не смущаемого неудачами. Ничто не могло сокрушить его невозмутимость: ни удары плети надсмотрщика на плантации сахарного тростника, ни падение цен на сахар, когда А-чун уже сам владел этими плантациями. Опираясь на непоколебимую скалу своей удовлетворенности миром, он справлялся с проблемами, которыми людям вообще приходится заниматься не часто, а китайским крестьянам и того реже.
А-чун был именно китайским крестьянином, обреченным всю жизнь трудиться, как рабочая скотина, на полях; но, по велению судьбы, в один прекрасный день он исчез с этих полей, словно принц в сказке. А-чун не помнил своего отца, мелкого арендатора неподалеку от Кантона; не много воспоминаний оставила и мать: она умерла, когда мальчику едва исполнилось шесть лет. Зато он помнил своего почтенного дядюшку А-ку, на которого он батрачил с шести лет до двадцати четырех. Именно после этого он исчез, завербовавшись на три года на сахарные плантации Гавайских островов с оплатой в пятнадцать центов в день.
А-чун обладал редкой наблюдательностью. Он запоминал мельчайшие подробности, какие вряд ли заметил бы и один из тысячи. Он проработал на плантациях три года и по окончании этого срока знал о выращивании сахарного тростника больше, чем надсмотрщики и даже сам управляющий; управляющий же был бы несказанно изумлен, если бы ему стало известно, какими сведениями о переработке тростника располагает этот сморщенный кули. Но А-чун изучал не только процессы переработки тростника. Он старался постичь, каким путем люди становятся владельцами сахарных заводов и плантаций. Очень быстро он усвоил, что от своего собственного труда люди не богатеют. Он знал это потому, что сам гнул спину целых двадцать лет. Люди наживают деньги, только используя труд других. И человек тем богаче, чем больше ближних работают на него.
И вот, когда срок контракта истек, А-чун вложил свои сбережения в маленькую лавку импортных товаров, вступив в компанию с неким А-янгом. Впоследствии лавка превратилась в крупную фирму «А-чун и А-янг», которая торговала решительно всем – от индийских шелков и женьшеня до островов с залежами гуано и вербовочных судов. В то же время А-чун нанялся работать поваром. Он оказался прекрасным кулинаром и за три года стал самым высокооплачиваемым шеф-поваром в Гонолулу. Карьера его была обеспечена, и он совершал непростительную глупость, отказываясь от нее, – так сказал ему Дантен, его хозяин; однако А-чун лучше знал, что ему надо. За упрямство его трижды назвали дураком при расчете и выдали пятьдесят долларов сверх положенной суммы.
Фирма «А-чун и А-янг» богатела. Теперь А-чуну незачем было работать поваром. На Гавайях начался бум. Расширялись плантации сахарного тростника, и всюду требовались рабочие руки. А-чун видел, какие это сулит возможности, и занялся ввозом рабочей силы. Он доставил на Гавайи тысячи кантонских кули, и состояние его росло день ото дня. Он вкладывал капитал в различные предприятия. Его черные, как бусинки, глаза безошибочно различали выгоду там, где прочим людям виделось разорение. Он за бесценок купил пруд для разведения рыбы, который потом принес пятьсот процентов прибыли и дал А-чуну возможность монополизировать поставки рыбы в Гонолулу. А-чун не давал интервью, не играл никакой роли в политике, не участвовал в революциях, зато безошибочно предугадывал события и был значительно дальновиднее тех, кто руководил этими событиями. В воображении он видел Гонолулу современным, освещенным электричеством еще в те времена, когда город, грязный, под вечной угрозой песчаных заносов, беспорядочно лепился к голым скалам кораллового островка. И А-чун покупал землю. Он покупал землю у торговцев, нуждающихся в наличных, у нищих туземцев, у разгульных сынков богачей, у вдов и сирот, даже у прокаженных, которых высылали на Молокаи. И со временем оказалось, что купленные А-чуном клочки земли совершенно необходимы для складов, либо для общественных зданий, либо для отелей. А-чун сдавал внаем и брал в аренду, продавал, покупал и перепродавал снова.
Маленькие черные глазки Чун А-чуна, хитрые и блестящие, казались дырочками, просверленными буравчиком. Но они были широко расставлены, и лоб, нависший над ними, несомненно, принадлежал мыслителю. Ибо всю жизнь А-чуну приходилось решать самые сложные проблемы. Не то, чтобы эти проблемы особенно беспокоили его. В сущности, А-чун представлял собой законченный тип философа, духовное равновесие его не зависело от того, был ли он мультимиллионером, распоряжающимся судьбами множества людей, или простым кули. А-чун всегда пребывал в состоянии безграничного душевного покоя, не нарушаемого успехом и не смущаемого неудачами. Ничто не могло сокрушить его невозмутимость: ни удары плети надсмотрщика на плантации сахарного тростника, ни падение цен на сахар, когда А-чун уже сам владел этими плантациями. Опираясь на непоколебимую скалу своей удовлетворенности миром, он справлялся с проблемами, которыми людям вообще приходится заниматься не часто, а китайским крестьянам и того реже.
А-чун был именно китайским крестьянином, обреченным всю жизнь трудиться, как рабочая скотина, на полях; но, по велению судьбы, в один прекрасный день он исчез с этих полей, словно принц в сказке. А-чун не помнил своего отца, мелкого арендатора неподалеку от Кантона; не много воспоминаний оставила и мать: она умерла, когда мальчику едва исполнилось шесть лет. Зато он помнил своего почтенного дядюшку А-ку, на которого он батрачил с шести лет до двадцати четырех. Именно после этого он исчез, завербовавшись на три года на сахарные плантации Гавайских островов с оплатой в пятнадцать центов в день.
А-чун обладал редкой наблюдательностью. Он запоминал мельчайшие подробности, какие вряд ли заметил бы и один из тысячи. Он проработал на плантациях три года и по окончании этого срока знал о выращивании сахарного тростника больше, чем надсмотрщики и даже сам управляющий; управляющий же был бы несказанно изумлен, если бы ему стало известно, какими сведениями о переработке тростника располагает этот сморщенный кули. Но А-чун изучал не только процессы переработки тростника. Он старался постичь, каким путем люди становятся владельцами сахарных заводов и плантаций. Очень быстро он усвоил, что от своего собственного труда люди не богатеют. Он знал это потому, что сам гнул спину целых двадцать лет. Люди наживают деньги, только используя труд других. И человек тем богаче, чем больше ближних работают на него.
И вот, когда срок контракта истек, А-чун вложил свои сбережения в маленькую лавку импортных товаров, вступив в компанию с неким А-янгом. Впоследствии лавка превратилась в крупную фирму «А-чун и А-янг», которая торговала решительно всем – от индийских шелков и женьшеня до островов с залежами гуано и вербовочных судов. В то же время А-чун нанялся работать поваром. Он оказался прекрасным кулинаром и за три года стал самым высокооплачиваемым шеф-поваром в Гонолулу. Карьера его была обеспечена, и он совершал непростительную глупость, отказываясь от нее, – так сказал ему Дантен, его хозяин; однако А-чун лучше знал, что ему надо. За упрямство его трижды назвали дураком при расчете и выдали пятьдесят долларов сверх положенной суммы.
Фирма «А-чун и А-янг» богатела. Теперь А-чуну незачем было работать поваром. На Гавайях начался бум. Расширялись плантации сахарного тростника, и всюду требовались рабочие руки. А-чун видел, какие это сулит возможности, и занялся ввозом рабочей силы. Он доставил на Гавайи тысячи кантонских кули, и состояние его росло день ото дня. Он вкладывал капитал в различные предприятия. Его черные, как бусинки, глаза безошибочно различали выгоду там, где прочим людям виделось разорение. Он за бесценок купил пруд для разведения рыбы, который потом принес пятьсот процентов прибыли и дал А-чуну возможность монополизировать поставки рыбы в Гонолулу. А-чун не давал интервью, не играл никакой роли в политике, не участвовал в революциях, зато безошибочно предугадывал события и был значительно дальновиднее тех, кто руководил этими событиями. В воображении он видел Гонолулу современным, освещенным электричеством еще в те времена, когда город, грязный, под вечной угрозой песчаных заносов, беспорядочно лепился к голым скалам кораллового островка. И А-чун покупал землю. Он покупал землю у торговцев, нуждающихся в наличных, у нищих туземцев, у разгульных сынков богачей, у вдов и сирот, даже у прокаженных, которых высылали на Молокаи. И со временем оказалось, что купленные А-чуном клочки земли совершенно необходимы для складов, либо для общественных зданий, либо для отелей. А-чун сдавал внаем и брал в аренду, продавал, покупал и перепродавал снова.