Страница:
— Пожалуйста, повторите еще раз, — проговорил Харниш. — Я что-то не пойму. Вы сказали…
Он с мучительной тревогой впился глазами в лицо Леттона.
— Я сказал, что вы заблуждаетесь, мистер Харниш, вот и все. Вы играли на повышение, курс акций упал, и вы понесли большие убытки. Однако ни компания Уорд Вэлли, ни я, ни мои партнеры не брали на себя никаких обязательств по отношению к вам.
Харниш показал на груду чековых книжек и расписок, лежащих на столе.
— За это уплачено десять миллионов двадцать семь тысяч сорок два доллара шестьдесят восемь центов, уплачено наличными. Что же? Здесь это ничего не стоит?
Леттон улыбнулся и пожал плечами.
Харниш посмотрел на Даусета и сказал вполголоса:
— Ваша правда, очевидно, мой анекдот все-таки имел особый смысл. — Он горько рассмеялся. — Сдача была ваша, и вы ловко передернули. Ну что ж, тут и говорить больше не о чем. Тот игрок в покер рассудил правильно: вы сдавали карты, и вы имели полное право сдать себе четыре туза. Так вы и сделали и ободрали меня как липку.
Он оторопело посмотрел на стол, заваленный расписками.
— И вся эта куча не стоит бумаги, которую извели на нее? Ах, дьявол, и ловко же вы тасуете карты, только попадись вам! Да вы не беспокойтесь, я не собираюсь спорить. Ваша была сдача, и вы обыграли меня, и тот не мужчина, кто хнычет при чужой сдаче. А теперь карты на столе, игра кончена, но… — Он быстро сунул руку в верхний карман и вытащил кольт. — Так вот, ваша сдача кончилась. Теперь сдавать буду я. Думается мне, что мои четыре туза…
— Эй ты, гроб повапленный, прими руку! — вдруг крикнул он.
Рука Натаниэла Леттона, подползавшая к кнопке звонка на столе, мгновенно остановилась.
— Ну-ка, пересаживайтесь! — скомандовал Харниш. — Садись на тот стул, ты, изъеденная проказой вонючка! Живо! Не то я выкачаю из тебя столько жидкости, что все подумают, будто твой отец пожарный шланг, а мать садовая лейка. А вы, Гугенхаммер, поставьте свой стул рядом. Вы, Даусет, оставайтесь на месте. Теперь слушайте: я вам расскажу кое-что про этот пистолетик. Я зарядил его для крупной дичи, и стреляет он восемь раз подряд. Как начнет палить — не остановишь.
Предварительные разговоры я считаю законченными и поэтому перехожу прямо к делу. Заметьте, я ни слова не сказал о том, как вы со мной поступили. Вы что хотели, то и сделали. Ну и ладно. А теперь мой черед
— что захочу, то и сделаю. Вы знаете, кто я? Может, не знаете? Я — Время-не-ждет, не боюсь ни бога, ни черта, ни смерти, ни ада. Вот мои четыре туза. Чем вы можете их побить? Посмотрите на этот живой скелет, на Леттона. Да у него от страха все кости стучат, так он боится умереть. А этот жирный еврей? Вот когда он узнал, что такое страх божий. Весь пожелтел, словно подгнивший лимон. Вы, Даусет, не трус. Вас не проймешь. Это оттого, что вы сильны в арифметике. Вам мои карты не страшны. Вы сидите тут как ни в чем не бывало и подсчитываете. Вам ясно, как дважды два, что я вас обыграл. Вы меня знаете, знаете, что я ничего не боюсь. И вы прикидываете в уме, сколько у вас денег, и отлично понимаете, что из-за этого проигрыша умирать не стоит.
— Рад буду видеть вас на виселице, — ответил Даусет.
— И не надейтесь! Когда дойдет до дела, вы первым будете на очереди. Меня-то повесят, но вы этого не увидите. Вы умрете на месте, а со мной еще суд канителиться будет, понятно? Вы уже сгниете в земле, и могила ваша травой порастет, и не узнаете вы никогда, повесили меня или нет. А я долго буду радоваться, что вы раньше меня отправились на тот свет.
Харниш умолк, и Леттон спросил каким-то не своим, писклявым голосом:
— Не убьете же вы нас, в самом деле?
Харниш покачал головой.
— Себе дороже. Все вы того не стоите. Я предпочитаю получить обратно свои деньги. Да и вы, я думаю, предпочтете вернуть их мне, чем отправиться в мертвецкую.
Наступило долгое молчание.
— Ну так, карты сданы. Теперь вам ходить. Можете подумать, но только имейте в виду: если дверь откроется и кто-нибудь из вас, подлецов, даст знать о том, что здесь происходит, буду стрелять без предупреждения. Ни один из вас не выйдет из этой комнаты, разве только ногами вперед.
За этим последовало заседание, длившееся добрых три часа. Решающим доводом явился не столько объемистый кольт, сколько уверенность, что Харниш не преминет воспользоваться им. Ни капитулировавшие партнеры, ни сам Харниш не сомневались в этом. Он твердо решил либо убить их, либо вернуть свои деньги. Но собрать одиннадцать миллионов наличными оказалось не так просто, и было много досадных проволочек. Раз десять в кабинет вызывали мистера Ховисона и старшего бухгалтера. Как только они появлялись на пороге, Харниш прикрывал газетой пистолет, лежавший у него на коленях, и с самым непринужденным видом принимался скручивать папироску. Наконец все было готово. Конторщик принес чемодан из таксомотора, который дожидался внизу, и Харниш, уложив в него банкноты, защелкнул замок.
В дверях он остановился и сказал:
— На прощание я хочу объяснить вам еще кое-что. Как только я выйду за дверь, ничто не помешает вам действовать; так вот слушайте: во-первых, не вздумайте заявлять в полицию, понятно? Эти деньги мои, я их у вас не украл. Если узнается, как вы меня надули и как я вам за это отплатил, не меня, а вас подымут на смех, да так, что вам тошно станет. Стыдно будет людям на глаза показаться. Кроме того, если теперь, после того как вы обокрали меня, а я отобрал у вас награбленное, вы захотите еще раз отнять у меня деньги, — будьте покойны, что я подстрелю вас. Не таким мозглякам, как вы, тягаться со мной, с Время-не-ждет. Выгорит ваше дело — вам же хуже будет: трех покойников зараз хоронить придется. Поглядите мне в лицо — как, по-вашему, шучу я или нет? А все эти корешки и расписки на столе можете себе оставить. Будьте здоровы.
Как только дверь захлопнулась, Натаниэл Леттон кинулся к телефону, но Даусет удержал его.
— Что вы хотите делать? — спросил Даусет.
— Звонить в полицию. Это же грабеж. Я этого не потерплю. Ни за что не потерплю.
Даусет криво усмехнулся и, подтолкнув своего тощего компаньона к стулу, усадил его на прежнее место.
— Сначала давайте поговорим, — сказал Даусет, и Леон Гугенхаммер горячо поддержал его.
Никто никогда не узнал об этой истории. Все трое свято хранили тайну. Молчал и Харниш, хотя вечером, в отдельном купе экспресса «Двадцатый век», развалившись на мягком сиденье и положив ноги в одних носках на кресло, он долго и весело смеялся. Весь Нью-Йорк ломал голову над этой загадкой, но так и не нашел разумного объяснения. Кто мог сомневаться в том, что Время-не-ждет обанкротился? А между тем стало известно, что он уже снова появился в Сан-Франциско и, по всей видимости, ничуть не беднее, чем уехал. Об этом свидетельствовал размах его финансовых операций, в частности борьба за Панама-Мэйл, когда Харниш в стремительной атаке обрушил на Шефтли весь свой капитал и тот вынужден был уступить ему контрольный пакет, а через два месяца Харниш перепродал его Гарриману, сорвав на этом деле огромную прибыль.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Он с мучительной тревогой впился глазами в лицо Леттона.
— Я сказал, что вы заблуждаетесь, мистер Харниш, вот и все. Вы играли на повышение, курс акций упал, и вы понесли большие убытки. Однако ни компания Уорд Вэлли, ни я, ни мои партнеры не брали на себя никаких обязательств по отношению к вам.
Харниш показал на груду чековых книжек и расписок, лежащих на столе.
— За это уплачено десять миллионов двадцать семь тысяч сорок два доллара шестьдесят восемь центов, уплачено наличными. Что же? Здесь это ничего не стоит?
Леттон улыбнулся и пожал плечами.
Харниш посмотрел на Даусета и сказал вполголоса:
— Ваша правда, очевидно, мой анекдот все-таки имел особый смысл. — Он горько рассмеялся. — Сдача была ваша, и вы ловко передернули. Ну что ж, тут и говорить больше не о чем. Тот игрок в покер рассудил правильно: вы сдавали карты, и вы имели полное право сдать себе четыре туза. Так вы и сделали и ободрали меня как липку.
Он оторопело посмотрел на стол, заваленный расписками.
— И вся эта куча не стоит бумаги, которую извели на нее? Ах, дьявол, и ловко же вы тасуете карты, только попадись вам! Да вы не беспокойтесь, я не собираюсь спорить. Ваша была сдача, и вы обыграли меня, и тот не мужчина, кто хнычет при чужой сдаче. А теперь карты на столе, игра кончена, но… — Он быстро сунул руку в верхний карман и вытащил кольт. — Так вот, ваша сдача кончилась. Теперь сдавать буду я. Думается мне, что мои четыре туза…
— Эй ты, гроб повапленный, прими руку! — вдруг крикнул он.
Рука Натаниэла Леттона, подползавшая к кнопке звонка на столе, мгновенно остановилась.
— Ну-ка, пересаживайтесь! — скомандовал Харниш. — Садись на тот стул, ты, изъеденная проказой вонючка! Живо! Не то я выкачаю из тебя столько жидкости, что все подумают, будто твой отец пожарный шланг, а мать садовая лейка. А вы, Гугенхаммер, поставьте свой стул рядом. Вы, Даусет, оставайтесь на месте. Теперь слушайте: я вам расскажу кое-что про этот пистолетик. Я зарядил его для крупной дичи, и стреляет он восемь раз подряд. Как начнет палить — не остановишь.
Предварительные разговоры я считаю законченными и поэтому перехожу прямо к делу. Заметьте, я ни слова не сказал о том, как вы со мной поступили. Вы что хотели, то и сделали. Ну и ладно. А теперь мой черед
— что захочу, то и сделаю. Вы знаете, кто я? Может, не знаете? Я — Время-не-ждет, не боюсь ни бога, ни черта, ни смерти, ни ада. Вот мои четыре туза. Чем вы можете их побить? Посмотрите на этот живой скелет, на Леттона. Да у него от страха все кости стучат, так он боится умереть. А этот жирный еврей? Вот когда он узнал, что такое страх божий. Весь пожелтел, словно подгнивший лимон. Вы, Даусет, не трус. Вас не проймешь. Это оттого, что вы сильны в арифметике. Вам мои карты не страшны. Вы сидите тут как ни в чем не бывало и подсчитываете. Вам ясно, как дважды два, что я вас обыграл. Вы меня знаете, знаете, что я ничего не боюсь. И вы прикидываете в уме, сколько у вас денег, и отлично понимаете, что из-за этого проигрыша умирать не стоит.
— Рад буду видеть вас на виселице, — ответил Даусет.
— И не надейтесь! Когда дойдет до дела, вы первым будете на очереди. Меня-то повесят, но вы этого не увидите. Вы умрете на месте, а со мной еще суд канителиться будет, понятно? Вы уже сгниете в земле, и могила ваша травой порастет, и не узнаете вы никогда, повесили меня или нет. А я долго буду радоваться, что вы раньше меня отправились на тот свет.
Харниш умолк, и Леттон спросил каким-то не своим, писклявым голосом:
— Не убьете же вы нас, в самом деле?
Харниш покачал головой.
— Себе дороже. Все вы того не стоите. Я предпочитаю получить обратно свои деньги. Да и вы, я думаю, предпочтете вернуть их мне, чем отправиться в мертвецкую.
Наступило долгое молчание.
— Ну так, карты сданы. Теперь вам ходить. Можете подумать, но только имейте в виду: если дверь откроется и кто-нибудь из вас, подлецов, даст знать о том, что здесь происходит, буду стрелять без предупреждения. Ни один из вас не выйдет из этой комнаты, разве только ногами вперед.
За этим последовало заседание, длившееся добрых три часа. Решающим доводом явился не столько объемистый кольт, сколько уверенность, что Харниш не преминет воспользоваться им. Ни капитулировавшие партнеры, ни сам Харниш не сомневались в этом. Он твердо решил либо убить их, либо вернуть свои деньги. Но собрать одиннадцать миллионов наличными оказалось не так просто, и было много досадных проволочек. Раз десять в кабинет вызывали мистера Ховисона и старшего бухгалтера. Как только они появлялись на пороге, Харниш прикрывал газетой пистолет, лежавший у него на коленях, и с самым непринужденным видом принимался скручивать папироску. Наконец все было готово. Конторщик принес чемодан из таксомотора, который дожидался внизу, и Харниш, уложив в него банкноты, защелкнул замок.
В дверях он остановился и сказал:
— На прощание я хочу объяснить вам еще кое-что. Как только я выйду за дверь, ничто не помешает вам действовать; так вот слушайте: во-первых, не вздумайте заявлять в полицию, понятно? Эти деньги мои, я их у вас не украл. Если узнается, как вы меня надули и как я вам за это отплатил, не меня, а вас подымут на смех, да так, что вам тошно станет. Стыдно будет людям на глаза показаться. Кроме того, если теперь, после того как вы обокрали меня, а я отобрал у вас награбленное, вы захотите еще раз отнять у меня деньги, — будьте покойны, что я подстрелю вас. Не таким мозглякам, как вы, тягаться со мной, с Время-не-ждет. Выгорит ваше дело — вам же хуже будет: трех покойников зараз хоронить придется. Поглядите мне в лицо — как, по-вашему, шучу я или нет? А все эти корешки и расписки на столе можете себе оставить. Будьте здоровы.
Как только дверь захлопнулась, Натаниэл Леттон кинулся к телефону, но Даусет удержал его.
— Что вы хотите делать? — спросил Даусет.
— Звонить в полицию. Это же грабеж. Я этого не потерплю. Ни за что не потерплю.
Даусет криво усмехнулся и, подтолкнув своего тощего компаньона к стулу, усадил его на прежнее место.
— Сначала давайте поговорим, — сказал Даусет, и Леон Гугенхаммер горячо поддержал его.
Никто никогда не узнал об этой истории. Все трое свято хранили тайну. Молчал и Харниш, хотя вечером, в отдельном купе экспресса «Двадцатый век», развалившись на мягком сиденье и положив ноги в одних носках на кресло, он долго и весело смеялся. Весь Нью-Йорк ломал голову над этой загадкой, но так и не нашел разумного объяснения. Кто мог сомневаться в том, что Время-не-ждет обанкротился? А между тем стало известно, что он уже снова появился в Сан-Франциско и, по всей видимости, ничуть не беднее, чем уехал. Об этом свидетельствовал размах его финансовых операций, в частности борьба за Панама-Мэйл, когда Харниш в стремительной атаке обрушил на Шефтли весь свой капитал и тот вынужден был уступить ему контрольный пакет, а через два месяца Харниш перепродал его Гарриману, сорвав на этом деле огромную прибыль.
ГЛАВА ПЯТАЯ
По возвращении в Сан-Франциско Харниш быстро приобрел еще большую славу. В известном смысле это была дурная слава. Он внушал страх. Его называли кровожадным хищником, сущим дьяволом. Он вел свою игру неумолимо, жестоко, и никто не знал, где и когда он обрушит новый удар. Главным его козырем была внезапность нападения, он норовил застать противника врасплох; недаром он явился в мир бизнеса с дикого Севера, — мысль его шла непроторенными путями и легко открывала новые способы и приемы борьбы. А добившись преимущества, он безжалостно приканчивал свою жертву. «Беспощаден, как краснокожий», — говорили о нем; и это была чистая правда.
С другой стороны, он слыл «честным». Слово его было так же верно, как подпись на векселе, хотя сам он никому на слово не верил. Ни о каких «джентльменских соглашениях» он и слышать не хотел, и тот, кто, заключая с ним сделку, ручался своей честью, неизменно нарывался на неприятный разговор. Впрочем, и Харниш давал слово только в тех случаях, когда мог диктовать свои условия и собеседнику предоставлялся выбор — принять их или уйти ни с чем.
Солидное помещение денег не входило в игру Элама Харниша, — это связало бы его капитал и уменьшило риск. А его в биржевых операциях увлекал именно азарт, и, чтобы так бесшабашно вести игру, как ему нравилось, деньги всегда должны были быть у него под рукой. Поэтому он лишь изредка и на короткий срок вкладывал их в какое-нибудь предприятие и постоянно снова и снова пускал в оборот, совершая дерзкие набеги на своих соперников. Поистине это был пират финансовых морей. Верных пять процентов годового дохода с капитала не удовлетворяли его; рисковать миллионами в ожесточенной, свирепой схватке, поставить на карту все свое состояние и знать, что либо он останется без гроша, либо сорвет пятьдесят или даже сто процентов прибыли, — только в этом он видел радость жизни. Он никогда не нарушал правил игры, но и пощады не давал никому. Когда ему удавалось зажать в тиски какогонибудь финансиста или объединение финансистов, никакие вопли терзаемых не останавливали его. Напрасно жертвы взывали к нему о жалости. Он был вольный стрелок и ни с кем из биржевиков не водил дружбы. Если он вступал с кем-нибудь в сговор, то лишь из чисто деловых соображений и только на время, пока считал это нужным, ничуть не сомневаясь, что любой из его временных союзников при первом удобном случае обманет его или разорит дотла. Однако, невзирая на такое мнение о своих союзниках, он оставался им верен, — но только до тех пор, пока они сами хранили верность; горе тому, кто пытался изменить Эламу Харнишу!
Биржевики и финансисты Тихоокеанского побережья на всю жизнь запомнили урок, который получили Чарльз Клинкнер и Калифорнийско-Алтамонтский трест. Клинкнер был председателем правления. Вместе с Харнишем они разгромили Междугородную корпорацию Сан-Хосе. Могущественная компания по производству и эксплуатации электрической энергии пришла ей на помощь, и Клинкнер, воспользовавшись этим, в самый разгар решительной битвы переметнулся к неприятелю. Харниш потерял на этом деле три миллиона, но он довел трест до полного краха, а Клинкнер покончил с собой в тюремной камере. Харниш не только выпустил из рук Междугородную — этот прорыв фронта стоил ему больших потерь по всей линии. Люди сведущие говорили, что, пойди он на уступки, многое можно было бы спасти. Но он добровольно отказался от борьбы с Междугородной корпорацией и с Электрической компанией; по общему мнению, он потерпел крупное поражение, однако он тут же с истинно наполеоновской быстротой и смелостью обрушился на Клинкнера. Харниш знал, что для Клинкнера это явится полной неожиданностью. Знал он также и то, что Калифорнийско-Алтамонтский трест — фирма весьма солидная, а в настоящее время очутилась в затруднительном положении только потому, что Клинкнер спекулировал ее капиталом. Более того, он знал, что через полгода трест будет крепче прежнего стоять на ногах именно благодаря махинациям Клинкнера, — и если бить по тресту, то бить немедля. Ходили слухи, что Харниш по поводу понесенных им убытков выразился так: «Я не остался в накладе — напротив, я считаю, что сберег не только эту сумму, но гораздо больше. Это просто страховка на будущее. Впредь, я думаю, никто уж, имея дело со мной, не станет жульничать».
Жестокость, с какой он действовал, объяснялась прежде всего тем, что он презирал своих партнеров по биржевой игре. Он считал, что едва один из сотни может сойти за честного человека и любой честный игрок в этой шулерской игре обречен на проигрыш и рано или поздно потерпит крах. Горький опыт, приобретенный им в Нью-Йорке, открыл ему глаза. Обманчивые покровы были сорваны с мира бизнеса, и этот мир предстал перед ним во всей наготе. О жизни общества, о промышленности и коммерции Харниш рассуждал примерно так: «Организованное общество являет собой не что иное, как грандиозную шулерскую игру. Существует множество наследственных неудачников, мужчин и женщин; они не столь беспомощны, чтобы держать их в приютах для слабоумных, однако способностей у них хватает только на то, чтобы колоть дрова и таскать воду. Затем имеются простаки, которые всерьез принимают организованную шулерскую игру, почитают ее и благоговеют перед ней. Эти люди — легкая добыча для тех, кто не обольщается и трезво смотрит на мир.
Источник всех богатств — честный труд. Другими словами, все — будь то мешок картофеля, рояль или семиместный туристский автомобиль, — все это плод человеческого труда. Когда труд окончен, предстоит распределение богатств, созданных трудом; тут-то и начинается шулерство. Что-то не видно, чтобы труженики с мозолистыми руками играли на рояле или путешествовали в автомобилях. Причина тому — нечистая игра. Десятки и сотни тысяч мошенников просиживают ночи напролет над планами, как бы втиснуться между рабочими и плодами их труда. Эти мошенники и есть так называемые бизнесмены. Втиснувшись между рабочим и продуктом его труда, они урывают свою долю богатств. Доля эта определяется не справедливостью, а степенью могущества и подлости шулеров. В каждом отдельном случае они выжимают «все, что может выдержать коммерция». Так поступают все участники игры».
Однажды, находясь в хорошем настроении (под влиянием нескольких коктейлей и обильного обеда), Харниш заговорил с лифтером Джонсом. Это был рослый, худощавый парень, взлохмаченный, свирепого вида, который всеми возможными способами выражал своим пассажирам ненависть и презрение. Это привлекло внимание Харниша, и он не замедлил удовлетворить свое любопытство. Джонс был пролетарий, как он сам заявил не без вызова, и лелеял мечту стать писателем. Но редакции журналов возвращали все его рукописи, и в поисках крова и куска хлеба он перебрался в Петачскую долину, в ста милях от Лос-Анджелеса. План у него был такой: днем работать, а ночью учиться и писать. Но оказалось, что железная дорога выжимает все, что может выдержать коммерция. Петачская долина была довольно глухим местом, которое поставляло только три вида товаров: скот, дрова и древесный уголь. За перевозку скота до Лос-Анджелеса железная дорога взимала восемь долларов с вагона. Джонс объяснил и причину столь низкой оплаты: у скотины есть ноги, и ее можно просто перегнать в Лос-Анджелес за те же восемь долларов. Дрова же перегнать нельзя, и перевозка одного вагона дров по железной дороге стоила ровно двадцать четыре доллара.
При такой системе на долю дровосека, проработавшего не покладая рук двенадцать часов подряд, за вычетом стоимости перевозки из продажной цены на дрова в Лос-Анджелесе приходился дневной заработок в один доллар и шестьдесят центов. Джонс попытался схитрить: он стал пережигать дрова на уголь. Расчет оказался верен, но и железнодорожная компания не дремала. Она повысила плату за перевозку древесного угля до сорока двух долларов с вагона. По истечении трех месяцев Джонс подвел итог и установил, что по-прежнему зарабатывает один доллар шестьдесят центов в день.
— Тогда я бросил это занятие, — заключил Джонс. — Целый год бродяжил, а потом рассчитался с железной дорогой. Не стану останавливаться на мелочах, но, в общем, в летнее время я перевалил через Сьерру-Неваду и поднес спичку к деревянным снеговым щитам. Компания отделалась пустяками — каких-нибудь тридцать тысяч убытку. Но за Петачскую долину я с ней сквитался.
— Послушайте, друг мой, а вы не боитесь сообщать мне про такие дела? — очень серьезно спросил Харниш.
— Ничуть, — ответил Джонс. — А улики где? Вы скажете, что я вам проболтался об этом, а я скажу, что ничего подобного не говорил. Ни один суд тут ничего сделать не может.
Харниш, придя в свою контору, задумался. Вот это так и есть: все, что может выдержать коммерция. Сверху и донизу действует это правило игры; а продолжается игра потому, что каждую минуту на свет появляется дурак. Если бы каждую минуту на свет появлялся такой Джонс, игре скоро пришел бы конец. Везет же игрокам, что рабочие не Джонсы!
Однако есть и другие, более сложные комбинации в этой игре. Мелкие дельцы, лавочники и прочий торговый люд урывают, что могут, из продуктов труда; но в сущности — через их посредство — рабочих грабят крупные дельцы. Ведь такие люди, как этот Джонс в своей Петачской долине, в конечном счете выколачивают не больше, чем скудное жалованье. Они просто-напросто работают на крупных дельцов. Но над крупными дельцами стоят финансовые магнаты. У тех своя тщательно разработанная система, которую они в больших масштабах применяют для достижения все той же цели — втиснуться между сотнями тысяч рабочих и продуктом их труда. Эти магнаты уже не столько разбойники, сколько игроки. Им мало своей добычи, — ради азарта они грабят друг друга. А называют они это «высокой финансовой политикой». Все они в первую очередь заняты тем, что грабят рабочих, но время от времени одна шайка нападает на другую, пытаясь отнять награбленное добро. Вот почему Голдсуорти нагрел его на пятьдесят тысяч долларов, а Даусет, Леттон и Гугенхаммер пытались нагреть на десять миллионов. А когда он сам прижал компанию Панама-Мэйл, он поступил точно так же. Ну что же, заключил он свои размышления, уж лучше грабить грабителей, чем бедных, глупых рабочих.
Так, не имея ни малейшего понятия о философии, Элам Харниш предвосхитил и присвоил себе право на роль сверхчеловека двадцатого столетия. Он убедился, что за редчайшими исключениями в среде дельцов и финансистов не действует правило «положение обязывает». Как выразился один остроумный оратор на банкете в клубе Алта-Пасифик: «У воров есть благородство, и этим они отличаются от честных людей». Вот то-то и оно. Именно так. Эти новоявленные «сверхчеловеки» — просто банда головорезов, имеющих наглость проповедовать своим жертвам кодекс морали, с которым сами не считаются. Согласно этому кодексу, человеку можно доверять только до тех пор, пока он вынужден держать свое слово. «Не укради» — обязательно только для честных тружеников. Они же, сверхчеловеки, выше всяких заповедей: им можно красть, и чем крупнее кража, тем большим почетом они пользуются среди своих сообщников.
По мере того как Харниш глубже вникал в игру, картина становилась все отчетливее. Несмотря на то, что каждый грабитель норовит ограбить другого, шайка хорошо организована. Она фактически держит в руках весь политический механизм общества, начиная от кандидата в конгресс какого-нибудь захолустного округа и кончая сенатом Соединенных Штатов. Она издает законы, которые дают ей право на грабеж. Она осуществляет это право при помощи шерифов, федеральной полиции, местных войск, регулярной армии и судебных органов. Все идет как по маслу. Сверхчеловеку некого и нечего опасаться, кроме своего собрата — разбойника. Народ не в счет. Это просто быдло; широкие народные массы состоят из существ низшей породы, которых ничего не стоит обвести вокруг пальца. Грабители дергают за веревочки, а когда ограбление рабочих почему-либо идет недостаточно бойко, они кидаются друг на друга.
Харниш любил философствовать, но философом не был. За всю свою жизнь он не взял в руки ни одной серьезной книги. Это был прежде всего человек дела, упрямый и настойчивый, книжная премудрость нисколько не привлекала его. В той суровой, первобытной стране, где он жил до сих пор, он не нуждался в книгах для понимания жизни; но и здесь, в новых условиях, жизнь представлялась ему такой же простой и понятной. Он не поддался ее обольщениям и ясно видел, что под внешним лоском она столь же первобытна, как на Юконе. Люди и там и здесь — из одного теста. Те же страсти, те же стремления. Финансовые операции — тот же покер, только в больших масштабах. Игру ведут люди, у которых есть золото, а золото добывают для них рабочие в обмен на продовольствие и снаряжение. Он видел, что игра ведется по извечным правилам, и сам участвовал в ней наряду с другими. Судьбы человечества, безнадежно одурманенного разбойничьей казуистикой, не волновали его: таков естественный порядок вещей. Он знал тщету человеческих усилий. На его глазах товарищи умирали у реки Стюарт. Сотни бывалых золотоискателей ничего не нашли на Бонанзе и Эльдорадо, а пришлые шведы и другие чечако явились на лосиный выгон и наугад застолбили миллионные участки. Такова жизнь, а жизнь — жестокая штука.
Люди в цивилизованном мире разбойничают, потому что такими создала их природа. Они грабят так же стихийно, как царапаются кошки, мучает голод, донимает мороз.
И вот Элам Харниш стал преуспевающим дельцом.
Но он не участвовал в обмане рабочих. К этому у него не лежала душа, а кроме того, такая добыча его не прельщала. Рабочие уж больно простодушны. Наживаться на них почти то же, что бить в заповедниках откормленных ручных фазанов, он слышал, что в Англии существует такой вид охоты. А вот подстеречь грабителей и отнять у них награбленное — это Настоящий спорт. Тут и риск и азарт, и дело нередко доходит до ожесточеннейших схваток. Как некогда Робин Гуд, Харниш решил грабить богатых и понемногу благодетельствовать бедных. Но благодетельствовал он на свой лад. Страдания миллионов обездоленных не вызывали в нем жалости: что ж, так повелось от века. Благотворительных учреждений и дельцов от филантропии он знать не хотел. Меньше всего он испытывал потребность щедрыми дарами успокоить свою совесть. Ведь он никому не должен. Ни о каком возмещении нанесенного ущерба и речи быть не может. Если он оказывал помощь, то делал это по своей прихоти, из личных побуждений, причем помогал только людям, которых знал. Он никогда не жертвовал на пострадавших от землетрясения в Японии или на летние лагеря для бедняков Нью-Йорка. Зато он обеспечил на год лифтера Джонса, чтобы тот мог написать книгу. Узнав, что у жены официанта в гостинице св. Франциска чахотка, Харниш отправил ее на свой счет в Аризону, а когда оказалось, что спасти ее нельзя, он послал к ней мужа, чтобы тот находился при больной до конца. Как-то он купил набор уздечек из конского волоса у одного арестанта; тот не замедлил оповестить об этом всю тюрьму, и вскоре добрая половина ее обитателей была занята изготовлением уздечек для Харниша. Он беспрекословно скупал их по цене от двадцати до пятидесяти долларов за штуку — они нравились ему: это были красивые и честно сработанные уздечки, и он украсил ими все свободные простенки своей спальни.
Суровая жизнь на Юконе не ожесточила Элама Харниша. Для этого потребовалось влияние цивилизации. В беспощадной, свирепой игре, которую он вел теперь, он мало-помалу вместе с медлительным говором Запада утрачивал свойственное ему добродушие. Не только речь его стала порывистой и резкой — нрав у него сделался таким же. Перипетии азартной игры оставляли ему все меньше досуга для благодушного веселья. Даже лицо его изменилось, оно стало замкнутым, угрюмым. Все реже приподнимались уголки его губ, в морщинках вокруг глаз все реже таилась улыбка. В черных и блестящих, как у индейца, глазах появилось выражение жестокости, кичливого сознания своей власти. Громадные жизненные силы по-прежнему кипели в нем, перехлестывая через край, но теперь эти силы служили ему для другой цели: он превратился в завоевателя, топчущего своих побежденных врагов. Сражаясь со стихиями, он не знал личной ненависти и злобы; теперь же он воевал против людей; тяжкие лишения, испытанные им на снежной тропе, среди пустынного Юкона, в лютый мороз, несравненно меньше сказались на нем, чем ожесточенная война со своими ближними.
В нем еще изредка вспыхивала былая беспечность, но вызывал он такие вспышки искусственно, обычно при помощи коктейлей. На Севере он пил много, но сравнительно редко, иногда с большими промежутками; здесь же он приучился пить регулярно, по расписанию. Это не явилось обдуманным решением — такой системы требовал его образ жизни. Коктейли нужны были ему для разрядки. Он не задумывался, не рассуждал, он просто испытывал безотчетную потребность ежедневно прерывать напряжение, которого стоили ему рискованные биржевые комбинации; очень скоро он убедился, что лучшее средство для этого — коктейли: они воздвигали каменную стену между ним и его сознанием. Он никогда не пил ни утром, ни в часы, которые проводил в конторе; но стоило ему выйти оттуда, как он начинал возводить эту стену, чтобы отгородиться ею от повседневных забот и треволнений. О конторе он тут же забывал, ее больше не существовало. После обеда она снова часа на два предъявляла свои права, а затем он прятался за стеной опьянения. Разумеется, порялок этот иногда нарушался; Харниш крепко держал себя руках и никогда не потреблял спиртного, если ему предстояло совещание или банкет в обществе друзей и недругов, где он должен был обсуждать планы новых финансовых вылазок. Но как только кончался деловой разговор, он неизменно заказывал двойной крепости мартини, — причем, во избежание пересудов, коктейль подавали в высоком бокале.
С другой стороны, он слыл «честным». Слово его было так же верно, как подпись на векселе, хотя сам он никому на слово не верил. Ни о каких «джентльменских соглашениях» он и слышать не хотел, и тот, кто, заключая с ним сделку, ручался своей честью, неизменно нарывался на неприятный разговор. Впрочем, и Харниш давал слово только в тех случаях, когда мог диктовать свои условия и собеседнику предоставлялся выбор — принять их или уйти ни с чем.
Солидное помещение денег не входило в игру Элама Харниша, — это связало бы его капитал и уменьшило риск. А его в биржевых операциях увлекал именно азарт, и, чтобы так бесшабашно вести игру, как ему нравилось, деньги всегда должны были быть у него под рукой. Поэтому он лишь изредка и на короткий срок вкладывал их в какое-нибудь предприятие и постоянно снова и снова пускал в оборот, совершая дерзкие набеги на своих соперников. Поистине это был пират финансовых морей. Верных пять процентов годового дохода с капитала не удовлетворяли его; рисковать миллионами в ожесточенной, свирепой схватке, поставить на карту все свое состояние и знать, что либо он останется без гроша, либо сорвет пятьдесят или даже сто процентов прибыли, — только в этом он видел радость жизни. Он никогда не нарушал правил игры, но и пощады не давал никому. Когда ему удавалось зажать в тиски какогонибудь финансиста или объединение финансистов, никакие вопли терзаемых не останавливали его. Напрасно жертвы взывали к нему о жалости. Он был вольный стрелок и ни с кем из биржевиков не водил дружбы. Если он вступал с кем-нибудь в сговор, то лишь из чисто деловых соображений и только на время, пока считал это нужным, ничуть не сомневаясь, что любой из его временных союзников при первом удобном случае обманет его или разорит дотла. Однако, невзирая на такое мнение о своих союзниках, он оставался им верен, — но только до тех пор, пока они сами хранили верность; горе тому, кто пытался изменить Эламу Харнишу!
Биржевики и финансисты Тихоокеанского побережья на всю жизнь запомнили урок, который получили Чарльз Клинкнер и Калифорнийско-Алтамонтский трест. Клинкнер был председателем правления. Вместе с Харнишем они разгромили Междугородную корпорацию Сан-Хосе. Могущественная компания по производству и эксплуатации электрической энергии пришла ей на помощь, и Клинкнер, воспользовавшись этим, в самый разгар решительной битвы переметнулся к неприятелю. Харниш потерял на этом деле три миллиона, но он довел трест до полного краха, а Клинкнер покончил с собой в тюремной камере. Харниш не только выпустил из рук Междугородную — этот прорыв фронта стоил ему больших потерь по всей линии. Люди сведущие говорили, что, пойди он на уступки, многое можно было бы спасти. Но он добровольно отказался от борьбы с Междугородной корпорацией и с Электрической компанией; по общему мнению, он потерпел крупное поражение, однако он тут же с истинно наполеоновской быстротой и смелостью обрушился на Клинкнера. Харниш знал, что для Клинкнера это явится полной неожиданностью. Знал он также и то, что Калифорнийско-Алтамонтский трест — фирма весьма солидная, а в настоящее время очутилась в затруднительном положении только потому, что Клинкнер спекулировал ее капиталом. Более того, он знал, что через полгода трест будет крепче прежнего стоять на ногах именно благодаря махинациям Клинкнера, — и если бить по тресту, то бить немедля. Ходили слухи, что Харниш по поводу понесенных им убытков выразился так: «Я не остался в накладе — напротив, я считаю, что сберег не только эту сумму, но гораздо больше. Это просто страховка на будущее. Впредь, я думаю, никто уж, имея дело со мной, не станет жульничать».
Жестокость, с какой он действовал, объяснялась прежде всего тем, что он презирал своих партнеров по биржевой игре. Он считал, что едва один из сотни может сойти за честного человека и любой честный игрок в этой шулерской игре обречен на проигрыш и рано или поздно потерпит крах. Горький опыт, приобретенный им в Нью-Йорке, открыл ему глаза. Обманчивые покровы были сорваны с мира бизнеса, и этот мир предстал перед ним во всей наготе. О жизни общества, о промышленности и коммерции Харниш рассуждал примерно так: «Организованное общество являет собой не что иное, как грандиозную шулерскую игру. Существует множество наследственных неудачников, мужчин и женщин; они не столь беспомощны, чтобы держать их в приютах для слабоумных, однако способностей у них хватает только на то, чтобы колоть дрова и таскать воду. Затем имеются простаки, которые всерьез принимают организованную шулерскую игру, почитают ее и благоговеют перед ней. Эти люди — легкая добыча для тех, кто не обольщается и трезво смотрит на мир.
Источник всех богатств — честный труд. Другими словами, все — будь то мешок картофеля, рояль или семиместный туристский автомобиль, — все это плод человеческого труда. Когда труд окончен, предстоит распределение богатств, созданных трудом; тут-то и начинается шулерство. Что-то не видно, чтобы труженики с мозолистыми руками играли на рояле или путешествовали в автомобилях. Причина тому — нечистая игра. Десятки и сотни тысяч мошенников просиживают ночи напролет над планами, как бы втиснуться между рабочими и плодами их труда. Эти мошенники и есть так называемые бизнесмены. Втиснувшись между рабочим и продуктом его труда, они урывают свою долю богатств. Доля эта определяется не справедливостью, а степенью могущества и подлости шулеров. В каждом отдельном случае они выжимают «все, что может выдержать коммерция». Так поступают все участники игры».
Однажды, находясь в хорошем настроении (под влиянием нескольких коктейлей и обильного обеда), Харниш заговорил с лифтером Джонсом. Это был рослый, худощавый парень, взлохмаченный, свирепого вида, который всеми возможными способами выражал своим пассажирам ненависть и презрение. Это привлекло внимание Харниша, и он не замедлил удовлетворить свое любопытство. Джонс был пролетарий, как он сам заявил не без вызова, и лелеял мечту стать писателем. Но редакции журналов возвращали все его рукописи, и в поисках крова и куска хлеба он перебрался в Петачскую долину, в ста милях от Лос-Анджелеса. План у него был такой: днем работать, а ночью учиться и писать. Но оказалось, что железная дорога выжимает все, что может выдержать коммерция. Петачская долина была довольно глухим местом, которое поставляло только три вида товаров: скот, дрова и древесный уголь. За перевозку скота до Лос-Анджелеса железная дорога взимала восемь долларов с вагона. Джонс объяснил и причину столь низкой оплаты: у скотины есть ноги, и ее можно просто перегнать в Лос-Анджелес за те же восемь долларов. Дрова же перегнать нельзя, и перевозка одного вагона дров по железной дороге стоила ровно двадцать четыре доллара.
При такой системе на долю дровосека, проработавшего не покладая рук двенадцать часов подряд, за вычетом стоимости перевозки из продажной цены на дрова в Лос-Анджелесе приходился дневной заработок в один доллар и шестьдесят центов. Джонс попытался схитрить: он стал пережигать дрова на уголь. Расчет оказался верен, но и железнодорожная компания не дремала. Она повысила плату за перевозку древесного угля до сорока двух долларов с вагона. По истечении трех месяцев Джонс подвел итог и установил, что по-прежнему зарабатывает один доллар шестьдесят центов в день.
— Тогда я бросил это занятие, — заключил Джонс. — Целый год бродяжил, а потом рассчитался с железной дорогой. Не стану останавливаться на мелочах, но, в общем, в летнее время я перевалил через Сьерру-Неваду и поднес спичку к деревянным снеговым щитам. Компания отделалась пустяками — каких-нибудь тридцать тысяч убытку. Но за Петачскую долину я с ней сквитался.
— Послушайте, друг мой, а вы не боитесь сообщать мне про такие дела? — очень серьезно спросил Харниш.
— Ничуть, — ответил Джонс. — А улики где? Вы скажете, что я вам проболтался об этом, а я скажу, что ничего подобного не говорил. Ни один суд тут ничего сделать не может.
Харниш, придя в свою контору, задумался. Вот это так и есть: все, что может выдержать коммерция. Сверху и донизу действует это правило игры; а продолжается игра потому, что каждую минуту на свет появляется дурак. Если бы каждую минуту на свет появлялся такой Джонс, игре скоро пришел бы конец. Везет же игрокам, что рабочие не Джонсы!
Однако есть и другие, более сложные комбинации в этой игре. Мелкие дельцы, лавочники и прочий торговый люд урывают, что могут, из продуктов труда; но в сущности — через их посредство — рабочих грабят крупные дельцы. Ведь такие люди, как этот Джонс в своей Петачской долине, в конечном счете выколачивают не больше, чем скудное жалованье. Они просто-напросто работают на крупных дельцов. Но над крупными дельцами стоят финансовые магнаты. У тех своя тщательно разработанная система, которую они в больших масштабах применяют для достижения все той же цели — втиснуться между сотнями тысяч рабочих и продуктом их труда. Эти магнаты уже не столько разбойники, сколько игроки. Им мало своей добычи, — ради азарта они грабят друг друга. А называют они это «высокой финансовой политикой». Все они в первую очередь заняты тем, что грабят рабочих, но время от времени одна шайка нападает на другую, пытаясь отнять награбленное добро. Вот почему Голдсуорти нагрел его на пятьдесят тысяч долларов, а Даусет, Леттон и Гугенхаммер пытались нагреть на десять миллионов. А когда он сам прижал компанию Панама-Мэйл, он поступил точно так же. Ну что же, заключил он свои размышления, уж лучше грабить грабителей, чем бедных, глупых рабочих.
Так, не имея ни малейшего понятия о философии, Элам Харниш предвосхитил и присвоил себе право на роль сверхчеловека двадцатого столетия. Он убедился, что за редчайшими исключениями в среде дельцов и финансистов не действует правило «положение обязывает». Как выразился один остроумный оратор на банкете в клубе Алта-Пасифик: «У воров есть благородство, и этим они отличаются от честных людей». Вот то-то и оно. Именно так. Эти новоявленные «сверхчеловеки» — просто банда головорезов, имеющих наглость проповедовать своим жертвам кодекс морали, с которым сами не считаются. Согласно этому кодексу, человеку можно доверять только до тех пор, пока он вынужден держать свое слово. «Не укради» — обязательно только для честных тружеников. Они же, сверхчеловеки, выше всяких заповедей: им можно красть, и чем крупнее кража, тем большим почетом они пользуются среди своих сообщников.
По мере того как Харниш глубже вникал в игру, картина становилась все отчетливее. Несмотря на то, что каждый грабитель норовит ограбить другого, шайка хорошо организована. Она фактически держит в руках весь политический механизм общества, начиная от кандидата в конгресс какого-нибудь захолустного округа и кончая сенатом Соединенных Штатов. Она издает законы, которые дают ей право на грабеж. Она осуществляет это право при помощи шерифов, федеральной полиции, местных войск, регулярной армии и судебных органов. Все идет как по маслу. Сверхчеловеку некого и нечего опасаться, кроме своего собрата — разбойника. Народ не в счет. Это просто быдло; широкие народные массы состоят из существ низшей породы, которых ничего не стоит обвести вокруг пальца. Грабители дергают за веревочки, а когда ограбление рабочих почему-либо идет недостаточно бойко, они кидаются друг на друга.
Харниш любил философствовать, но философом не был. За всю свою жизнь он не взял в руки ни одной серьезной книги. Это был прежде всего человек дела, упрямый и настойчивый, книжная премудрость нисколько не привлекала его. В той суровой, первобытной стране, где он жил до сих пор, он не нуждался в книгах для понимания жизни; но и здесь, в новых условиях, жизнь представлялась ему такой же простой и понятной. Он не поддался ее обольщениям и ясно видел, что под внешним лоском она столь же первобытна, как на Юконе. Люди и там и здесь — из одного теста. Те же страсти, те же стремления. Финансовые операции — тот же покер, только в больших масштабах. Игру ведут люди, у которых есть золото, а золото добывают для них рабочие в обмен на продовольствие и снаряжение. Он видел, что игра ведется по извечным правилам, и сам участвовал в ней наряду с другими. Судьбы человечества, безнадежно одурманенного разбойничьей казуистикой, не волновали его: таков естественный порядок вещей. Он знал тщету человеческих усилий. На его глазах товарищи умирали у реки Стюарт. Сотни бывалых золотоискателей ничего не нашли на Бонанзе и Эльдорадо, а пришлые шведы и другие чечако явились на лосиный выгон и наугад застолбили миллионные участки. Такова жизнь, а жизнь — жестокая штука.
Люди в цивилизованном мире разбойничают, потому что такими создала их природа. Они грабят так же стихийно, как царапаются кошки, мучает голод, донимает мороз.
И вот Элам Харниш стал преуспевающим дельцом.
Но он не участвовал в обмане рабочих. К этому у него не лежала душа, а кроме того, такая добыча его не прельщала. Рабочие уж больно простодушны. Наживаться на них почти то же, что бить в заповедниках откормленных ручных фазанов, он слышал, что в Англии существует такой вид охоты. А вот подстеречь грабителей и отнять у них награбленное — это Настоящий спорт. Тут и риск и азарт, и дело нередко доходит до ожесточеннейших схваток. Как некогда Робин Гуд, Харниш решил грабить богатых и понемногу благодетельствовать бедных. Но благодетельствовал он на свой лад. Страдания миллионов обездоленных не вызывали в нем жалости: что ж, так повелось от века. Благотворительных учреждений и дельцов от филантропии он знать не хотел. Меньше всего он испытывал потребность щедрыми дарами успокоить свою совесть. Ведь он никому не должен. Ни о каком возмещении нанесенного ущерба и речи быть не может. Если он оказывал помощь, то делал это по своей прихоти, из личных побуждений, причем помогал только людям, которых знал. Он никогда не жертвовал на пострадавших от землетрясения в Японии или на летние лагеря для бедняков Нью-Йорка. Зато он обеспечил на год лифтера Джонса, чтобы тот мог написать книгу. Узнав, что у жены официанта в гостинице св. Франциска чахотка, Харниш отправил ее на свой счет в Аризону, а когда оказалось, что спасти ее нельзя, он послал к ней мужа, чтобы тот находился при больной до конца. Как-то он купил набор уздечек из конского волоса у одного арестанта; тот не замедлил оповестить об этом всю тюрьму, и вскоре добрая половина ее обитателей была занята изготовлением уздечек для Харниша. Он беспрекословно скупал их по цене от двадцати до пятидесяти долларов за штуку — они нравились ему: это были красивые и честно сработанные уздечки, и он украсил ими все свободные простенки своей спальни.
Суровая жизнь на Юконе не ожесточила Элама Харниша. Для этого потребовалось влияние цивилизации. В беспощадной, свирепой игре, которую он вел теперь, он мало-помалу вместе с медлительным говором Запада утрачивал свойственное ему добродушие. Не только речь его стала порывистой и резкой — нрав у него сделался таким же. Перипетии азартной игры оставляли ему все меньше досуга для благодушного веселья. Даже лицо его изменилось, оно стало замкнутым, угрюмым. Все реже приподнимались уголки его губ, в морщинках вокруг глаз все реже таилась улыбка. В черных и блестящих, как у индейца, глазах появилось выражение жестокости, кичливого сознания своей власти. Громадные жизненные силы по-прежнему кипели в нем, перехлестывая через край, но теперь эти силы служили ему для другой цели: он превратился в завоевателя, топчущего своих побежденных врагов. Сражаясь со стихиями, он не знал личной ненависти и злобы; теперь же он воевал против людей; тяжкие лишения, испытанные им на снежной тропе, среди пустынного Юкона, в лютый мороз, несравненно меньше сказались на нем, чем ожесточенная война со своими ближними.
В нем еще изредка вспыхивала былая беспечность, но вызывал он такие вспышки искусственно, обычно при помощи коктейлей. На Севере он пил много, но сравнительно редко, иногда с большими промежутками; здесь же он приучился пить регулярно, по расписанию. Это не явилось обдуманным решением — такой системы требовал его образ жизни. Коктейли нужны были ему для разрядки. Он не задумывался, не рассуждал, он просто испытывал безотчетную потребность ежедневно прерывать напряжение, которого стоили ему рискованные биржевые комбинации; очень скоро он убедился, что лучшее средство для этого — коктейли: они воздвигали каменную стену между ним и его сознанием. Он никогда не пил ни утром, ни в часы, которые проводил в конторе; но стоило ему выйти оттуда, как он начинал возводить эту стену, чтобы отгородиться ею от повседневных забот и треволнений. О конторе он тут же забывал, ее больше не существовало. После обеда она снова часа на два предъявляла свои права, а затем он прятался за стеной опьянения. Разумеется, порялок этот иногда нарушался; Харниш крепко держал себя руках и никогда не потреблял спиртного, если ему предстояло совещание или банкет в обществе друзей и недругов, где он должен был обсуждать планы новых финансовых вылазок. Но как только кончался деловой разговор, он неизменно заказывал двойной крепости мартини, — причем, во избежание пересудов, коктейль подавали в высоком бокале.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В жизнь Элама Харниша вошла Дид Мэсон. Вошла как-то незаметно, словно невзначай. Он сперва отнесся к ней с полным равнодушием, почти уие отличая ее от мебели своего кабинета, от мальчишкипосыльного, от Морисона, состоявшего в должности бухгалтера и доверенного, а также от прочих принадлежностей всякой конторы, где ворочает делами биржевой сверхчеловек. Если бы в первые месяцы ее службы у Харниша его спросили, какого цвета у нее глаза, он не мог бы ответить. Оттого, что ее волосы были не светлые, а каштановые, у него сложилось смутное представление о ней как о брюнетке. Кроме того, ему казалось, что она не худая, хотя, с другой стороны, он был почти уверен, что она не полная. Относительно того, как она одевается, он не имел ни малейшего понятия. Он не был знатоком женских нарядов и ничуть ими не интересовался. Но поскольку он не замечал ничего необычного, он считал, что как-то она, по-видимому, одевается. Для него она была «мисс Мэсон» — и только, хотя он и отдавал себе отчет, что она превосходная стенографистка; однако и это мнение о ней не имело прочного основания, ибо других стенографисток он не знал и ничуть не сомневался, что все они работают отлично.