Страница:
— Что же я должен сделать? Какого рода распоряжения оставлены им мне?
Как пробужденная из забытья этими прямо обращенными к ней вопросами, Клерсина взяла в руки свою маленькую медную лампочку, или светильник, и направилась в тот угол комнаты, где стояли шкаф и комод, но вместо того, чтобы открыть дверцу шкафа или ящик комода, как я ожидал, она поднялась на цыпочки и достала с высоко прибитой полки мешок с маисом, который поставила на землю, затем с сияющей улыбкой по адресу моего отца развязала мешок и опустила в него руку по самое плечо. Пошарив там на самом дне довольно продолжительное время, она достала из этого своеобразного бюро тщательно сложенную бумажку без подписи, которую и вручила отцу.
Вот что говорилось в этой записке:
«Ж. отправится завтра утром в монастырь урсулинок, представиться от моего имени настоятельнице монастыря, под своим настоящим именем, и попросит отпустить с ним мою дочь, которая воспитывается там под именем Дюпюи. Захватив обоих моих детей, Розетту и Флоримона, которые находятся у Клерсины, он явится ко мне туда, куда ему укажет эта прекрасная, уважаемая женщина, которой он вполне может довериться. Я желаю перед смертью обнять и поцеловать своих детей и верного друга! Прошу сжечь эту записку».
Отец мой несколько раз подряд читал и перечитывал эту записку, как если бы он хотел навсегда запечатлеть в своей памяти каждое отдельное слово, затем подошел к огню, зажег бумажку и печально смотрел, как огонь пожирал ее.
Потом он обратился к Клерсине.
— Завтра утром, к десяти часам, я буду здесь с молодой девушкой. Будьте готовы!
— О, я уже целую неделю готова, — отвечала негритянка, видимо, гордясь своей исправностью. — Все уже приготовлено давно. Привозите только мою Розетту, а за мной дело не станет. Мне придется только позаботиться о том, чтобы приготовить еще одну лошадь для массы Нарцисса, которого мы не ожидали и на которого не рассчитывали, — добавила она улыбаясь по моему адресу. — Но сумеете ли вы найти завтра мой дом или, быть может, вы желаете, чтобы я пошла ожидать вас к воротам монастыря и сама проводила вас сюда?
— Нет, это будет не нужно. Зачем напрасно беспокоить вас, мы и сами найдем дорогу. Но вот что я желал бы знать, — сказал отец, — нет ли какой возможности добраться сюда по более тихим и менее людным улицам, ну, словом, более приличным, чтобы провести по ним молодую барышню?
— Нет, масса, — ответила негритянка, — другой дороги нет, иначе и я не повела бы вас этой дорогой. Эти bayou перерезали всю местность, так что волей-неволей приходится идти здесь, или же нужно сделать, по крайней мере, мили две обходу, затем доставать лодку в том месте, где дальнейшая часть пути уже пойдет водой. Впрочем, днем весь Черный город точно вымирает: все на работе, а старики и ребятишки спят.
— Ну, прекрасно! В таком случае, мы придем через Черный город. Итак, до завтра!..
Клерсина снова схватила руку моего отца и, поднеся ее к своим губам, стала покрывать поцелуями.
— Да благословит вас Господь! Да благословит вас Господь! — восклицала она, видимо, растроганная и взволнованная. — Мой бедный масса!.. Он теперь умрет спокойно… Он будет знать, что его дети в верных, хороших руках… Молодой масса, я вижу, тоже добрый… Я увидела это по его глазам, когда он смотрел на маленького Флоримона. Он будет братом для него и для моей маленькой Розетты, моей дорогой дочки. Да, она всегда звала меня «мама Клерсина!» — с гордостью пояснила негритянка. — Здесь старых негритянок принято называть «тетушка», но моя Розетта называла меня «мама», да и теперь еще называет так!.. Ах, масса, любите ее! — добавила она с внезапным, страстным порывом, между тем как две крупные слезы заблестели в ее больших, выразительных глазах.
Не говоря ни слова, отец мой дружески пожал руку этой славной женщине, которая теперь со словоохотливой поспешностью принялась рассказывать нам о тех приготовлениях к предстоящему путешествию, о которых она уже успела позаботиться.
При этом она не преминула воспользоваться случаем расхвалить на все лады, со свойственным ей природным красноречием, все высокие качества и достоинства ее маленькой Розетты. Слушая ее рассказы и вспоминая милое личико спящего ребенка, я рисовал в своем воображении весьма привлекательный образ молодой девушки, и во мне разыгралось желание поскорее убедиться собственными глазами, что этот образ, созданный моим воображением, соответствует самой действительности. Не забудьте, что мне тогда было всего восемнадцать лет, а в эти годы воображение любого юноши пылко и не ленится работать при малейшем поводе или толчке.
Перед уходом отец захотел еще раз взглянуть на мальчика и поцеловал его в лобик. Я также последовал его примеру, движимый внезапным чувством нежности и симпатии к этому ребенку.
В этот момент кто-то постучал в дверь, и почти тотчас же появилась кривляющаяся, мерзкая физиономия той негритянки, которую мы видели шляющейся на одном из перекрестков отвратительного Черного города, и которую люди называли Зеновией Пелле.
— Как, Клерсина! Ты все еще не ложилась? — воскликнула она, оглядывая нас искрящимися от любопытства глазами.
— Нет, еще не ложилась, как видите! — отвечала Клерсина самым величественным, спокойно горделивым тоном. — Ты знаешь, Зеновия, я никогда не занимаюсь чужими делами и ни во что, что меня не касается, не вмешиваюсь. У меня, слава Богу, и своего дела довольно, и я по вечерам не захожу в чужие дома, а преспокойно сижу у себя, никого не беспокоя! Советую и тебе поступать так же, Зеновия, и идти домой. Дети ваши сейчас только плакали и кричали: они хотят есть. Пойдите же и накормите их ужином, да уложите спать. Невежливо беспокоить людей, когда у них гости, и в особенности, если это массы, важные белые массы! Неграм гораздо приличнее сидеть у себя дома, Зеновия…
Эта длинная речь, произнесенная Клерсиной спокойным авторитетным тоном, очевидно, произвела желаемое действие на любопытную Зеновию. Она конфузливо опустила голову и пробормотала что-то вроде извинения, окинув в то же время всю комнату, зорким испытующим взглядом, как бы желая уловить разом все мельчайшие подробности этого помещения. Так как полог кровати не был еще опущен, то и хорошенькое личико Флоримона оставалось еще на виду, и мне показалось, что взгляд этой отвратительной женщины остановился на ребенке с каким-то странным выражением, от которого у меня, сам не знаю почему, мороз пробежал по коже. Я взглянул на Клерсину и понял, что и она, в свою очередь, испытала то же самое неприятное ощущение. Резким, торопливым движением она немедленно задернула полог и, направляясь ко входной двери, на пороге которой все еще стояла незваная посетительница, сказала ей:
— Иди к себе, Зеновия, иди к своим детям и не замышляй ничего дурного.
Негритянка на этот раз не заставила повторять вторичного приглашения и скрылась, не сказав ни слова, но со злой и коварной усмешкой на своем безобразном лице. Не придавая никакого особенного значения этому маленькому инциденту, мы распрощались с тетей Клерсиной и вышли из ее дома.
Стоя на пороге своей хижины, Клерсина указала нам направление и рассказала, какой дорогой следует идти, и нам показалось весьма не трудно, следуя ее указаниям, найти дорогу домой. Но вышло иначе. За это короткое время лицо Черного города успело совершенно измениться. Все эти улицы, которые всего какой-нибудь час тому назад были такие шумные и полны бесчисленными группами негров, казались теперь совершенно иными; или же все те эпизоды, которые по пути отвлекали наше внимание, заставляя нас машинально следовать за нашей проводницей, помешали нам хорошенько приметить путь. Как бы то ни было, но оказалось, что мы положительно не могли разобраться в этих совершенно однородных крошечных улицах, переулках и закоулках, где теперь все — и люди, и предметы, было объято мертвым сном, в который все это погрузилось разом, точно по мановению волшебного жезла. Однако, на первых порах мы все еще не теряли надежды отыскать дорогу, хотя бы ощупью. Но, пробродив более получаса в этом сонном и темном лабиринте, мы волей-неволей должны были сознаться, что заблудились, и что вряд ли сумеем выбраться отсюда. Все эти переулочки и проулочки так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мы даже не знали теперь, в каком направлении находится город, через который нам следовало пройти прежде, чем добраться до набережной. Мы уже в третий раз возвращались все на один и тот же перекресток, в чем убеждались по большому каменному столбу, стоявшему тут. К довершению всяких бед, все небо заволокло тучами, так что у нас не было даже возможности определить направление по звездам. Ввиду столь затруднительного положения мы поневоле должны были обратиться с просьбой указать нам дорогу к какому-нибудь из благосклонных обитателей этих жалких хижин, вдоль которых мы теперь шествовали в унылом молчании.
Но у нас не хватало духа войти и разбудить кого-нибудь из этих несчастных, чтобы попросить у них услуги. Тем не менее, мы готовы были уже решиться и на это, когда какая-то светящаяся точка у порога одной из этих лачуг привлекла наше внимание. Подойдя ближе, мы смутно различили во мраке этой южной ночи фигуру человека, раскуривавшего трубку. Это был столь нежданный, благоприятный случай, что мы, конечно, не преминули воспользоваться им. Огонек его трубки являлся для нас в данный момент поистине спасительным маяком.
— Не будете ли вы столь добры, любезный мой, указать нам дорогу в город и направление набережной? — обратился отец к курящему, останавливаясь перед ним.
Странное дело, но этот столь простой и естественный, по-видимому, вопрос поверг его в неописанное удивление. Он вскочил на ноги с такой поспешностью, как бы под влиянием совершенно неожиданного, сильного впечатления, и тогда мы с отцом увидели, что это был человек громадного роста. Недоумение его можно было сравнить только с недоумением и оторопью спящего, внезапно пробужденного каким-нибудь необычайным светом и треском, или же человека рассеянного и задумчивого, погрузившегося в свои мысли и вдруг неожиданно получившего легкий удар по плечу. Правда, лицо его совершенно исчезало во мраке, скрытое под громадными отвислыми полями широкополой соломенной шляпы, благодаря которой, вероятно, нельзя было бы различить его черты даже и тогда, если бы ночь не была такой темной, как теперь. Отец мой, видя, что на его слова не последовало решительно никакого ответа, слегка повысил голос и повторил еще раз свою просьбу.
— Очень охотно! — отозвался на этот раз незнакомец с сильным акцентом креола в выговоре. — Очень охотно, — повторил он, — я провожу вас до конца этой улицы, а затем вам останется только идти все прямо в том направлении, которое я укажу вам…
С этими словами он зашагал вместе с нами вдоль темной улицы.
— Вы, вероятно, приезжие в Новом Орлеане? — осведомился он, продолжая идти вперед.
— Да, — довольно сухо, как мне показалось, ответил ему моей отец, как известно, вообще не терпевший расспросов.
— Поздно же вы задержались в Черном городе; в это время здесь все мануфактуры закрыты и все дела закончены. Но вы, вероятно, имели надобность повидать кого-нибудь из этой черномазой орды? — добавил он презрительным тоном.
На этот раз мой отец не счел даже нужным ответить хотя бы односложно.
— Вы сказали сейчас, что желали бы выйти на набережную! Вероятно, вы остановились или у «Белого Коня» или у «Золотого Льва»? — продолжал настойчиво расспрашивать незнакомец.
Но отец опять не отвечал ни слова. Меня уже начинало тяготить это упорное молчание с его стороны, казавшееся мне неловким, и я думал, что отцу не мешало бы быть повежливее и полюбезнее с человеком, который беспокоился ради нас и согласился в такое время проводить нас. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смущался этим странным, как ему должно было казаться, поведением моего отца.
— Не были ли вы сейчас у Клерсины? — продолжал он расспрашивать. — Зеновия Пелле только что говорила мне, что у Клерсины были гости, двое белых. Вы, вероятно, были там, чтобы повидать того маленького мальчика, который находится на ее попечении? Может быть, этот хорошенький мальчик ваш? Вы моряк, как я полагаю?
Но и на эти вопросы опять не последовало никакого ответа. По совести говоря, и я теперь начинал находить эти расспросы по меньшей мере неделикатными и нескромными.
В этот момент мы дошли до конца улицы. Здесь было почему-то светлее, или же глаза мои уже успели попривыкнуть к этой темноте, но только здесь я мог убедиться, что наш проводник был мулат. Он был не только громадного роста, что я успел уже заметить раньше, но, кроме того, был сложен, как настоящий Геркулес, и, странное дело, вместо того, чтобы чувствовать себя обиженным нашим упорным молчанием, этот странный человек стал по отношению к нам только еще предупредительнее и любезнее.
— Вот ваша дорога, — сказал он, указывая рукой влево, — вам теперь стоит только дойти до этой церкви, колокольню которой вы видите отсюда, и затем идти все по большой дороге. Она выведет вас прямо на деревянный мост и затем на улицу Дофина. Если желаете, я могу проводить вас туда.
— Благодарю, — проговорил мой отец, — теперь я припоминаю и сам дорогу, спокойной ночи, очень вам благодарен! — ускорив шаги, отец увлек и меня за собой, оставив любознательного великана на перекрестке, с широко расставленными врозь ногами, в недоуменном удивлении.
Я молча шагал за отцом, инстинктивно чувствуя, что его не следует ни о чем расспрашивать, но при этом заметил, что он часто оборачивался, как бы для того, чтобы убедиться, что за нами не следят. Его тревога и беспокойство были при этом до того очевидны, что я наконец решился его спросить, чего он, собственно, опасался; но сделал я это лишь после того, как мы миновали церковь и вышли на большую дорогу. Когда отец заговорил, то меня поразил его изменившийся голос.
— Человек этот, — проговорил он, — именно тот, кого из числа всех людей я менее всего желал бы встретить здесь. И я теперь невольно спрашиваю себя, не лучше ли было прямо пустить ему пулю в лоб… Что-то говорит мне, что этот мерзавец узнал меня. Зовут его Вик-Любен — это самый отъявленный мерзавец всей Северной и Южной Америки, прощелыга, способный решительно на все!
Я старался доказать моему отцу, как невероятно, в сущности, предположение, чтобы незнакомец мог узнать его с этой густой бородой, не говоря уже о темных очках, да еще в такой темноте, при которой едва можно было отличить человека от дерева или куста.
Но, несмотря на мои уверения, мне самому что-то плохо верилось, чтобы это было так, как я говорю; какое-то смутное предчувствие неотступно твердило мне, что незнакомец узнал голос отца в тот момент, когда тот спросил у него дорогу.
Как бы там ни было, однако за нами не следили, — это можно было сказать с уверенностью, так как для полной уверенности мы простояли, притаившись в темноте одной улицы, некоторое время и убедились, что никто не идет за нами следом.
После этого мы уже более спокойно продолжали путь, а четверть часа спустя достигли улицы Дофина, затем через площадь вышли на набережную и добрались до нашей гостиницы «Золотой Лев».
ГЛАВА VI. Розетта
Как пробужденная из забытья этими прямо обращенными к ней вопросами, Клерсина взяла в руки свою маленькую медную лампочку, или светильник, и направилась в тот угол комнаты, где стояли шкаф и комод, но вместо того, чтобы открыть дверцу шкафа или ящик комода, как я ожидал, она поднялась на цыпочки и достала с высоко прибитой полки мешок с маисом, который поставила на землю, затем с сияющей улыбкой по адресу моего отца развязала мешок и опустила в него руку по самое плечо. Пошарив там на самом дне довольно продолжительное время, она достала из этого своеобразного бюро тщательно сложенную бумажку без подписи, которую и вручила отцу.
Вот что говорилось в этой записке:
«Ж. отправится завтра утром в монастырь урсулинок, представиться от моего имени настоятельнице монастыря, под своим настоящим именем, и попросит отпустить с ним мою дочь, которая воспитывается там под именем Дюпюи. Захватив обоих моих детей, Розетту и Флоримона, которые находятся у Клерсины, он явится ко мне туда, куда ему укажет эта прекрасная, уважаемая женщина, которой он вполне может довериться. Я желаю перед смертью обнять и поцеловать своих детей и верного друга! Прошу сжечь эту записку».
Отец мой несколько раз подряд читал и перечитывал эту записку, как если бы он хотел навсегда запечатлеть в своей памяти каждое отдельное слово, затем подошел к огню, зажег бумажку и печально смотрел, как огонь пожирал ее.
Потом он обратился к Клерсине.
— Завтра утром, к десяти часам, я буду здесь с молодой девушкой. Будьте готовы!
— О, я уже целую неделю готова, — отвечала негритянка, видимо, гордясь своей исправностью. — Все уже приготовлено давно. Привозите только мою Розетту, а за мной дело не станет. Мне придется только позаботиться о том, чтобы приготовить еще одну лошадь для массы Нарцисса, которого мы не ожидали и на которого не рассчитывали, — добавила она улыбаясь по моему адресу. — Но сумеете ли вы найти завтра мой дом или, быть может, вы желаете, чтобы я пошла ожидать вас к воротам монастыря и сама проводила вас сюда?
— Нет, это будет не нужно. Зачем напрасно беспокоить вас, мы и сами найдем дорогу. Но вот что я желал бы знать, — сказал отец, — нет ли какой возможности добраться сюда по более тихим и менее людным улицам, ну, словом, более приличным, чтобы провести по ним молодую барышню?
— Нет, масса, — ответила негритянка, — другой дороги нет, иначе и я не повела бы вас этой дорогой. Эти bayou перерезали всю местность, так что волей-неволей приходится идти здесь, или же нужно сделать, по крайней мере, мили две обходу, затем доставать лодку в том месте, где дальнейшая часть пути уже пойдет водой. Впрочем, днем весь Черный город точно вымирает: все на работе, а старики и ребятишки спят.
— Ну, прекрасно! В таком случае, мы придем через Черный город. Итак, до завтра!..
Клерсина снова схватила руку моего отца и, поднеся ее к своим губам, стала покрывать поцелуями.
— Да благословит вас Господь! Да благословит вас Господь! — восклицала она, видимо, растроганная и взволнованная. — Мой бедный масса!.. Он теперь умрет спокойно… Он будет знать, что его дети в верных, хороших руках… Молодой масса, я вижу, тоже добрый… Я увидела это по его глазам, когда он смотрел на маленького Флоримона. Он будет братом для него и для моей маленькой Розетты, моей дорогой дочки. Да, она всегда звала меня «мама Клерсина!» — с гордостью пояснила негритянка. — Здесь старых негритянок принято называть «тетушка», но моя Розетта называла меня «мама», да и теперь еще называет так!.. Ах, масса, любите ее! — добавила она с внезапным, страстным порывом, между тем как две крупные слезы заблестели в ее больших, выразительных глазах.
Не говоря ни слова, отец мой дружески пожал руку этой славной женщине, которая теперь со словоохотливой поспешностью принялась рассказывать нам о тех приготовлениях к предстоящему путешествию, о которых она уже успела позаботиться.
При этом она не преминула воспользоваться случаем расхвалить на все лады, со свойственным ей природным красноречием, все высокие качества и достоинства ее маленькой Розетты. Слушая ее рассказы и вспоминая милое личико спящего ребенка, я рисовал в своем воображении весьма привлекательный образ молодой девушки, и во мне разыгралось желание поскорее убедиться собственными глазами, что этот образ, созданный моим воображением, соответствует самой действительности. Не забудьте, что мне тогда было всего восемнадцать лет, а в эти годы воображение любого юноши пылко и не ленится работать при малейшем поводе или толчке.
Перед уходом отец захотел еще раз взглянуть на мальчика и поцеловал его в лобик. Я также последовал его примеру, движимый внезапным чувством нежности и симпатии к этому ребенку.
В этот момент кто-то постучал в дверь, и почти тотчас же появилась кривляющаяся, мерзкая физиономия той негритянки, которую мы видели шляющейся на одном из перекрестков отвратительного Черного города, и которую люди называли Зеновией Пелле.
— Как, Клерсина! Ты все еще не ложилась? — воскликнула она, оглядывая нас искрящимися от любопытства глазами.
— Нет, еще не ложилась, как видите! — отвечала Клерсина самым величественным, спокойно горделивым тоном. — Ты знаешь, Зеновия, я никогда не занимаюсь чужими делами и ни во что, что меня не касается, не вмешиваюсь. У меня, слава Богу, и своего дела довольно, и я по вечерам не захожу в чужие дома, а преспокойно сижу у себя, никого не беспокоя! Советую и тебе поступать так же, Зеновия, и идти домой. Дети ваши сейчас только плакали и кричали: они хотят есть. Пойдите же и накормите их ужином, да уложите спать. Невежливо беспокоить людей, когда у них гости, и в особенности, если это массы, важные белые массы! Неграм гораздо приличнее сидеть у себя дома, Зеновия…
Эта длинная речь, произнесенная Клерсиной спокойным авторитетным тоном, очевидно, произвела желаемое действие на любопытную Зеновию. Она конфузливо опустила голову и пробормотала что-то вроде извинения, окинув в то же время всю комнату, зорким испытующим взглядом, как бы желая уловить разом все мельчайшие подробности этого помещения. Так как полог кровати не был еще опущен, то и хорошенькое личико Флоримона оставалось еще на виду, и мне показалось, что взгляд этой отвратительной женщины остановился на ребенке с каким-то странным выражением, от которого у меня, сам не знаю почему, мороз пробежал по коже. Я взглянул на Клерсину и понял, что и она, в свою очередь, испытала то же самое неприятное ощущение. Резким, торопливым движением она немедленно задернула полог и, направляясь ко входной двери, на пороге которой все еще стояла незваная посетительница, сказала ей:
— Иди к себе, Зеновия, иди к своим детям и не замышляй ничего дурного.
Негритянка на этот раз не заставила повторять вторичного приглашения и скрылась, не сказав ни слова, но со злой и коварной усмешкой на своем безобразном лице. Не придавая никакого особенного значения этому маленькому инциденту, мы распрощались с тетей Клерсиной и вышли из ее дома.
Стоя на пороге своей хижины, Клерсина указала нам направление и рассказала, какой дорогой следует идти, и нам показалось весьма не трудно, следуя ее указаниям, найти дорогу домой. Но вышло иначе. За это короткое время лицо Черного города успело совершенно измениться. Все эти улицы, которые всего какой-нибудь час тому назад были такие шумные и полны бесчисленными группами негров, казались теперь совершенно иными; или же все те эпизоды, которые по пути отвлекали наше внимание, заставляя нас машинально следовать за нашей проводницей, помешали нам хорошенько приметить путь. Как бы то ни было, но оказалось, что мы положительно не могли разобраться в этих совершенно однородных крошечных улицах, переулках и закоулках, где теперь все — и люди, и предметы, было объято мертвым сном, в который все это погрузилось разом, точно по мановению волшебного жезла. Однако, на первых порах мы все еще не теряли надежды отыскать дорогу, хотя бы ощупью. Но, пробродив более получаса в этом сонном и темном лабиринте, мы волей-неволей должны были сознаться, что заблудились, и что вряд ли сумеем выбраться отсюда. Все эти переулочки и проулочки так походили друг на друга, что мы не могли различать их. Мы даже не знали теперь, в каком направлении находится город, через который нам следовало пройти прежде, чем добраться до набережной. Мы уже в третий раз возвращались все на один и тот же перекресток, в чем убеждались по большому каменному столбу, стоявшему тут. К довершению всяких бед, все небо заволокло тучами, так что у нас не было даже возможности определить направление по звездам. Ввиду столь затруднительного положения мы поневоле должны были обратиться с просьбой указать нам дорогу к какому-нибудь из благосклонных обитателей этих жалких хижин, вдоль которых мы теперь шествовали в унылом молчании.
Но у нас не хватало духа войти и разбудить кого-нибудь из этих несчастных, чтобы попросить у них услуги. Тем не менее, мы готовы были уже решиться и на это, когда какая-то светящаяся точка у порога одной из этих лачуг привлекла наше внимание. Подойдя ближе, мы смутно различили во мраке этой южной ночи фигуру человека, раскуривавшего трубку. Это был столь нежданный, благоприятный случай, что мы, конечно, не преминули воспользоваться им. Огонек его трубки являлся для нас в данный момент поистине спасительным маяком.
— Не будете ли вы столь добры, любезный мой, указать нам дорогу в город и направление набережной? — обратился отец к курящему, останавливаясь перед ним.
Странное дело, но этот столь простой и естественный, по-видимому, вопрос поверг его в неописанное удивление. Он вскочил на ноги с такой поспешностью, как бы под влиянием совершенно неожиданного, сильного впечатления, и тогда мы с отцом увидели, что это был человек громадного роста. Недоумение его можно было сравнить только с недоумением и оторопью спящего, внезапно пробужденного каким-нибудь необычайным светом и треском, или же человека рассеянного и задумчивого, погрузившегося в свои мысли и вдруг неожиданно получившего легкий удар по плечу. Правда, лицо его совершенно исчезало во мраке, скрытое под громадными отвислыми полями широкополой соломенной шляпы, благодаря которой, вероятно, нельзя было бы различить его черты даже и тогда, если бы ночь не была такой темной, как теперь. Отец мой, видя, что на его слова не последовало решительно никакого ответа, слегка повысил голос и повторил еще раз свою просьбу.
— Очень охотно! — отозвался на этот раз незнакомец с сильным акцентом креола в выговоре. — Очень охотно, — повторил он, — я провожу вас до конца этой улицы, а затем вам останется только идти все прямо в том направлении, которое я укажу вам…
С этими словами он зашагал вместе с нами вдоль темной улицы.
— Вы, вероятно, приезжие в Новом Орлеане? — осведомился он, продолжая идти вперед.
— Да, — довольно сухо, как мне показалось, ответил ему моей отец, как известно, вообще не терпевший расспросов.
— Поздно же вы задержались в Черном городе; в это время здесь все мануфактуры закрыты и все дела закончены. Но вы, вероятно, имели надобность повидать кого-нибудь из этой черномазой орды? — добавил он презрительным тоном.
На этот раз мой отец не счел даже нужным ответить хотя бы односложно.
— Вы сказали сейчас, что желали бы выйти на набережную! Вероятно, вы остановились или у «Белого Коня» или у «Золотого Льва»? — продолжал настойчиво расспрашивать незнакомец.
Но отец опять не отвечал ни слова. Меня уже начинало тяготить это упорное молчание с его стороны, казавшееся мне неловким, и я думал, что отцу не мешало бы быть повежливее и полюбезнее с человеком, который беспокоился ради нас и согласился в такое время проводить нас. Но незнакомец, по-видимому, нимало не смущался этим странным, как ему должно было казаться, поведением моего отца.
— Не были ли вы сейчас у Клерсины? — продолжал он расспрашивать. — Зеновия Пелле только что говорила мне, что у Клерсины были гости, двое белых. Вы, вероятно, были там, чтобы повидать того маленького мальчика, который находится на ее попечении? Может быть, этот хорошенький мальчик ваш? Вы моряк, как я полагаю?
Но и на эти вопросы опять не последовало никакого ответа. По совести говоря, и я теперь начинал находить эти расспросы по меньшей мере неделикатными и нескромными.
В этот момент мы дошли до конца улицы. Здесь было почему-то светлее, или же глаза мои уже успели попривыкнуть к этой темноте, но только здесь я мог убедиться, что наш проводник был мулат. Он был не только громадного роста, что я успел уже заметить раньше, но, кроме того, был сложен, как настоящий Геркулес, и, странное дело, вместо того, чтобы чувствовать себя обиженным нашим упорным молчанием, этот странный человек стал по отношению к нам только еще предупредительнее и любезнее.
— Вот ваша дорога, — сказал он, указывая рукой влево, — вам теперь стоит только дойти до этой церкви, колокольню которой вы видите отсюда, и затем идти все по большой дороге. Она выведет вас прямо на деревянный мост и затем на улицу Дофина. Если желаете, я могу проводить вас туда.
— Благодарю, — проговорил мой отец, — теперь я припоминаю и сам дорогу, спокойной ночи, очень вам благодарен! — ускорив шаги, отец увлек и меня за собой, оставив любознательного великана на перекрестке, с широко расставленными врозь ногами, в недоуменном удивлении.
Я молча шагал за отцом, инстинктивно чувствуя, что его не следует ни о чем расспрашивать, но при этом заметил, что он часто оборачивался, как бы для того, чтобы убедиться, что за нами не следят. Его тревога и беспокойство были при этом до того очевидны, что я наконец решился его спросить, чего он, собственно, опасался; но сделал я это лишь после того, как мы миновали церковь и вышли на большую дорогу. Когда отец заговорил, то меня поразил его изменившийся голос.
— Человек этот, — проговорил он, — именно тот, кого из числа всех людей я менее всего желал бы встретить здесь. И я теперь невольно спрашиваю себя, не лучше ли было прямо пустить ему пулю в лоб… Что-то говорит мне, что этот мерзавец узнал меня. Зовут его Вик-Любен — это самый отъявленный мерзавец всей Северной и Южной Америки, прощелыга, способный решительно на все!
Я старался доказать моему отцу, как невероятно, в сущности, предположение, чтобы незнакомец мог узнать его с этой густой бородой, не говоря уже о темных очках, да еще в такой темноте, при которой едва можно было отличить человека от дерева или куста.
Но, несмотря на мои уверения, мне самому что-то плохо верилось, чтобы это было так, как я говорю; какое-то смутное предчувствие неотступно твердило мне, что незнакомец узнал голос отца в тот момент, когда тот спросил у него дорогу.
Как бы там ни было, однако за нами не следили, — это можно было сказать с уверенностью, так как для полной уверенности мы простояли, притаившись в темноте одной улицы, некоторое время и убедились, что никто не идет за нами следом.
После этого мы уже более спокойно продолжали путь, а четверть часа спустя достигли улицы Дофина, затем через площадь вышли на набережную и добрались до нашей гостиницы «Золотой Лев».
ГЛАВА VI. Розетта
Мысль переступить порог женского монастыря невольно внушала мне какое-то чувство робости, застенчивости и смутное предчувствие чего-то особенного, совершенно еще нового для меня. Чувство это ничуть не ослабело и не изменилось при виде длинной белой стены каменной ограды монастыря, на которой ослепительно отражались беспощадные лучи тропического солнца, и длинного ряда высоких окон с железными решетками, сквозь которые ничего нельзя было разглядеть. Я боязливо дернул звонок. На него отозвалась довольно неприветливая и суровая сестра-привратница, которая, подробно расспросив, кто мы, откуда и зачем пришли, наконец соблаговолила впустить в приемную, а сама пошла осведомиться, можно ли видеть настоятельницу.
Несмотря на столь ранний час, в этой зале, украшенной резьбой из полированного ореха, с большими кисейными занавесками и плетеными соломенными стульями, было уже несколько других посетителей. Несколько воспитанниц, окруженных родственниками или близкими друзьями, сидели отдельными группами по разным углам залы, оживленно разговаривая вполголоса. В первый момент все они показались мне сестрами-близнецами — до того похожими делали их черные форменные платья, большие фартуки и гладко зачесанные назад волосы. Разговор шел шепотом; глаза у всех были опущены вниз. Скоро я понял причину этого таинственного шепота и опущенных глазок: в углу, у маленького столика, сидела неподвижно, с книжкой в руке, бледная и тонкая, как маленькая восковая свеча, еще не старая монахиня. Это была сестра-наблюдательница (soeur-ecoute). При нашем появлении она на мгновение подняла свой ясный, холодный взгляд, затем тотчас же снова опустила его на свой молитвенник, но, несмотря на то, что она, по-видимому, вовсе не занималась более нами, — этот минутный взгляд ее холодных глаз произвел на меня такое впечатление, как будто ни одно слово, ни одно движение, ни один взгляд не ускользали от нее и толковались ею скорее в дурную, чем в хорошую сторону. Я невольно стал осмотрительнее и старался держаться как можно лучше, как бы опасаясь вызвать неодобрение этой бледной, молчаливой монахини.
Мне уже начинало казаться, что ожидание наше продолжается слишком долго. Но вот я заметил, что все эти глазки не все время опущены, что они на мгновение вскидывались на нас, — и тогда я улавливал живые, любопытные взгляды, быстро скользившие по двум незнакомцам, вооруженным, как говорится, с головы до пят. Едва успел я заняться этими наблюдениями, как явилась сестра-привратница, на этот раз уже не столь суровая, и объявила отцу, что мать-настоятельница согласна принять нас.
Ожидая найти в ней вторую сестру-наблюдательницу, но только еще более строгую и грозную, я с сожалением покинул приемную, где, наряду с бледной монахиней, было немало хорошеньких молоденьких учениц, с приветливыми смеющимися глазками, изредка взглядывавшими на нас. Но я ошибся в своих ожиданиях, ошибся жестоко. Между безжизненной, холодной и скорее недоброжелательной надзирательницей и милой, приветливой женщиной, встретившей нас в маленькой гостиной, не было решительно ничего общего, кроме одежды. Она пригласила нас сесть и затем любезно осведомилась у отца о цели его посещения.
— Я — капитан Жордас, — заметил он, — и явился сюда от имени коменданта Корбиака взять Розетту, которую должен отвезти к нему вместе с братом ее Флоримоном!
При этих словах веселое, приветливое выражение лица матери-настоятельницы заметно изменилось.
— Розетту! — воскликнула она, — вы хотите отнять у меня Розетту? — Но тотчас же овладев собою и тем чувством огорчения, какое, по-видимому, причиняла ей эта мысль, она тихо вздохнула и продолжала:
— Да, конечно, этого следовало ожидать: мы не вправе были рассчитывать сохранить ее у себя навсегда. Но не скрою от вас, нелегко решиться расстаться с таким ребенком, как она. И я надеялась, что она останется с нами еще года два-три… Это такая милая, добрая, ласковая девушка, что все здесь любят ее… Но, да будет воля Божья! — При этих словах настоятельница не могла удержаться от глубокого вздоха. Затем, помолчав немного, с печальной улыбкой она продолжала, — вас, вероятно, удивляет, капитан Жордас, что вы встречаете во мне, в монахине, так мало отречения от земных привязанностей?! Но вы, как моряк, видавший много горя в жизни, должны понимать, как тяжело и трудно расставаться с теми, кого любишь, и кто вам дорог… У меня останется, по крайней мере, хоть то утешение, что моя Розетта покидает нас, чтобы утешить своего уважаемого, прославленного отца!..
— Увы, сударыня! — печально заметил мой отец, — я сильно опасаюсь, что ей недолго суждено радоваться и утешать его!
— Что вы говорите! — воскликнула настоятельница.
— Командир серьезно болен, и болезнь его не из числа тех, от которых излечиваются. Если верить сведениям, полученным мною от Клерсины, той преданной женщины, которую вы, верно, знаете, то ему осталось жить очень недолго. Призывая меня и детей к себе, он, очевидно, намерен обнять и благословить их в последний раз.
— Боже! — воскликнула монахиня, — какую страшную вещь вы сообщили мне! Как! Неужели этот великий патриот, этот великодушный, благородный человек, этот отважный защитник французских интересов, Жан Корбиак, должен умереть? — И в голосе ее звучала глубокая непритворная скорбь. — Да, капитан, это для нас ужасно печальная новость! На него была вся наша надежда! Все мы, кто только любит свою родину, не может примириться с мыслью, что Луизиана отошла от Франции; все мы рассчитывали только на него, утешая себя мыслью, что рано или поздно обстоятельства вернут нас родной стране!.. Я знаю, вы любите его, капитан, и воздаете ему должное. Я верю, но вы не можете себе представить того, что испытываем мы, видя, что наша родная страна, та страна, где вы родились, где живете, где умерли и похоронены ваши родители, безвозвратно переходит в руки чужеземцев. А сообщая нам, что Жана Корбиака не станет, вы говорите нам другими словами, что мы навек отторгнуты от Франции, и что нам уже больше не вернуться к ней!..
При этих словах бедная женщина горько заплакала.
— А скоро ли вы думаете увезти от нас нашу дорогую Розетту? — вдруг спросила она, делая над собой усилие, чтобы вернуться к настоящей причине нашего посещения.
— Поверьте, — сказал отец растроганным голосом, — что мне крайне прискорбно не дать вам даже времени освоиться с мыслью о разлуке с Розеттой. Но я имею от него строжайшее предписание и не смею промедлить ни часу: я должен тотчас же увезти ее. Такова воля ее отца, Жана Корбиака!
Меня невольно поразило то особое уважение, то благоговение, с каким отец мой произнес это имя после того, что ему сказала настоятельница.
Выслушав отца, монахиня подошла к шнурку сонетки и дернула его.
— Пришлите сюда девицу Дюпюи! — приказала она явившейся на зов сестре.
— Сударыня, — вежливо заметил отец не без некоторого колебания, когда монахиня уже вышла, чтобы исполнить приказание настоятельницы, — быть может, мы здесь будем лишними теперь?..
— Ах, нет, нисколько! — возразила она, — я хочу передать ее вам с рук на руки. Пусть она сразу научится вполне доверять другу своего отца. Не бойтесь, что она откажет вам в этом: я знаю Розетту и вперед поручусь вам, что она сумеет оценить вашу дружбу к ее отцу!
Спустя немного времени в комнату вошла высокая, стройная девушка лет шестнадцати. Мне показалось в первую минуту, что это была одна из тех, кого я уже видел минут десять тому назад в приемной зале: та же строгая, гладкая прическа, тот же простой, черный наряд и те же опущенные глаза.
Между тем Розетта Корбиак почтительно склонилась перед настоятельницей и с чувством глубокого уважения поцеловала ее руку, как это тогда делали все молодые девушки по отношению к женщинам старше себя.
— Розетта, — обратилась к ней монахиня, — вот это — господин капитан Жордас, а это сын его — господин Нарцисс Жордас, которые приехали сюда от имени вашего уважаемого отца.
При этом молодая девушка подняла глаза, такие ясные и светлые, каких я еще не видел никогда в своей жизни, и, подойдя к отцу, просто и откровенно сказала ему, протянув свою маленькую ручку:
— Я с самого раннего детства научилась любить и уважать имя капитана Жордаса!
Отец мой с нежностью родного отца поцеловал ее в лоб, как это приличествовало ему в качестве друга отца и человека уже пожилого.
Затем она подошла ко мне и с ласковой улыбкой протянула и мне свою ручку. Я с некоторым смущением и неловкостью пожал ее, не проронив ни слова.
— Дочь моя! Хочу сообщить вам нечто такое, что одновременно и огорчит, и обрадует вас! — проговорила настоятельница. — Вам придется покинуть нас сегодня же, даже сейчас, чтобы свидеться с вашим дорогим отцом, которым вы можете так гордиться, и которого не видели целых восемь лет!.. Но приготовьтесь узнать печальную весть: вы застанете вашего славного отца не в добром здравии. Мужайтесь, однако, покажите себя достойной дочерью этого великого героя!
Слезы брызнули из глаз молодой девушки и быстро покатились по ее щекам. Но, несмотря на это, она сумела доказать, что настоятельница не преувеличивала ее силу воли и энергию.
— Я готова, матушка, — отвечала она, — и когда вы прикажете, поеду. Вы знаете, как я всегда ожидала этого момента!.. Но я не думала…
Слезы душили ее, она не могла продолжать.
— Мы оставим вас на минуту одних, — сказала нам настоятельница, — и потому прошу вас извинить нас. Мы постараемся не задержать вас долго, надо только, чтобы Розетта простилась со своими подругами, а мы успели уложить ее чемодан… Будьте добры подождать нас вот в этой галерее.
Затем настоятельница с Розеттой удалились, а мы, пользуясь предложением, вышли в галерею, высокие итальянские окна которой выходили в тенистый монастырский сад. Все они были открыты настежь: в данный момент воспитанницы гуляли в саду. Их было около сотни самых разнообразных возрастов; они были разделены на три отделения, и участки сада, отведенные для прогулок каждого отделения, были разгорожены тонкими решетками, по которым ползли вверх вьющиеся растения. Некоторые из учениц с большим усердием занимались поливкой цветов, поправляли и подвязывали их, срывая вялые, выражая радость при виде только что распустившихся. Другие, более взрослые, разгуливали по аллеям отдельными группами, по три-четыре вместе, или сидели на скамейках, оживленно беседуя между собой. Десять или двенадцать девиц, которые, судя по голубой ленте с большим серебряным крестом, отличавшими их от остальных подруг, сумели заслужить чем-нибудь эту особую награду в течение недели, внимательно осматривали ручки, прическу и наряд маленьких воспитанниц, вверенных их присмотру, с заботливостью настоящих молодых мамаш.
Несмотря на столь ранний час, в этой зале, украшенной резьбой из полированного ореха, с большими кисейными занавесками и плетеными соломенными стульями, было уже несколько других посетителей. Несколько воспитанниц, окруженных родственниками или близкими друзьями, сидели отдельными группами по разным углам залы, оживленно разговаривая вполголоса. В первый момент все они показались мне сестрами-близнецами — до того похожими делали их черные форменные платья, большие фартуки и гладко зачесанные назад волосы. Разговор шел шепотом; глаза у всех были опущены вниз. Скоро я понял причину этого таинственного шепота и опущенных глазок: в углу, у маленького столика, сидела неподвижно, с книжкой в руке, бледная и тонкая, как маленькая восковая свеча, еще не старая монахиня. Это была сестра-наблюдательница (soeur-ecoute). При нашем появлении она на мгновение подняла свой ясный, холодный взгляд, затем тотчас же снова опустила его на свой молитвенник, но, несмотря на то, что она, по-видимому, вовсе не занималась более нами, — этот минутный взгляд ее холодных глаз произвел на меня такое впечатление, как будто ни одно слово, ни одно движение, ни один взгляд не ускользали от нее и толковались ею скорее в дурную, чем в хорошую сторону. Я невольно стал осмотрительнее и старался держаться как можно лучше, как бы опасаясь вызвать неодобрение этой бледной, молчаливой монахини.
Мне уже начинало казаться, что ожидание наше продолжается слишком долго. Но вот я заметил, что все эти глазки не все время опущены, что они на мгновение вскидывались на нас, — и тогда я улавливал живые, любопытные взгляды, быстро скользившие по двум незнакомцам, вооруженным, как говорится, с головы до пят. Едва успел я заняться этими наблюдениями, как явилась сестра-привратница, на этот раз уже не столь суровая, и объявила отцу, что мать-настоятельница согласна принять нас.
Ожидая найти в ней вторую сестру-наблюдательницу, но только еще более строгую и грозную, я с сожалением покинул приемную, где, наряду с бледной монахиней, было немало хорошеньких молоденьких учениц, с приветливыми смеющимися глазками, изредка взглядывавшими на нас. Но я ошибся в своих ожиданиях, ошибся жестоко. Между безжизненной, холодной и скорее недоброжелательной надзирательницей и милой, приветливой женщиной, встретившей нас в маленькой гостиной, не было решительно ничего общего, кроме одежды. Она пригласила нас сесть и затем любезно осведомилась у отца о цели его посещения.
— Я — капитан Жордас, — заметил он, — и явился сюда от имени коменданта Корбиака взять Розетту, которую должен отвезти к нему вместе с братом ее Флоримоном!
При этих словах веселое, приветливое выражение лица матери-настоятельницы заметно изменилось.
— Розетту! — воскликнула она, — вы хотите отнять у меня Розетту? — Но тотчас же овладев собою и тем чувством огорчения, какое, по-видимому, причиняла ей эта мысль, она тихо вздохнула и продолжала:
— Да, конечно, этого следовало ожидать: мы не вправе были рассчитывать сохранить ее у себя навсегда. Но не скрою от вас, нелегко решиться расстаться с таким ребенком, как она. И я надеялась, что она останется с нами еще года два-три… Это такая милая, добрая, ласковая девушка, что все здесь любят ее… Но, да будет воля Божья! — При этих словах настоятельница не могла удержаться от глубокого вздоха. Затем, помолчав немного, с печальной улыбкой она продолжала, — вас, вероятно, удивляет, капитан Жордас, что вы встречаете во мне, в монахине, так мало отречения от земных привязанностей?! Но вы, как моряк, видавший много горя в жизни, должны понимать, как тяжело и трудно расставаться с теми, кого любишь, и кто вам дорог… У меня останется, по крайней мере, хоть то утешение, что моя Розетта покидает нас, чтобы утешить своего уважаемого, прославленного отца!..
— Увы, сударыня! — печально заметил мой отец, — я сильно опасаюсь, что ей недолго суждено радоваться и утешать его!
— Что вы говорите! — воскликнула настоятельница.
— Командир серьезно болен, и болезнь его не из числа тех, от которых излечиваются. Если верить сведениям, полученным мною от Клерсины, той преданной женщины, которую вы, верно, знаете, то ему осталось жить очень недолго. Призывая меня и детей к себе, он, очевидно, намерен обнять и благословить их в последний раз.
— Боже! — воскликнула монахиня, — какую страшную вещь вы сообщили мне! Как! Неужели этот великий патриот, этот великодушный, благородный человек, этот отважный защитник французских интересов, Жан Корбиак, должен умереть? — И в голосе ее звучала глубокая непритворная скорбь. — Да, капитан, это для нас ужасно печальная новость! На него была вся наша надежда! Все мы, кто только любит свою родину, не может примириться с мыслью, что Луизиана отошла от Франции; все мы рассчитывали только на него, утешая себя мыслью, что рано или поздно обстоятельства вернут нас родной стране!.. Я знаю, вы любите его, капитан, и воздаете ему должное. Я верю, но вы не можете себе представить того, что испытываем мы, видя, что наша родная страна, та страна, где вы родились, где живете, где умерли и похоронены ваши родители, безвозвратно переходит в руки чужеземцев. А сообщая нам, что Жана Корбиака не станет, вы говорите нам другими словами, что мы навек отторгнуты от Франции, и что нам уже больше не вернуться к ней!..
При этих словах бедная женщина горько заплакала.
— А скоро ли вы думаете увезти от нас нашу дорогую Розетту? — вдруг спросила она, делая над собой усилие, чтобы вернуться к настоящей причине нашего посещения.
— Поверьте, — сказал отец растроганным голосом, — что мне крайне прискорбно не дать вам даже времени освоиться с мыслью о разлуке с Розеттой. Но я имею от него строжайшее предписание и не смею промедлить ни часу: я должен тотчас же увезти ее. Такова воля ее отца, Жана Корбиака!
Меня невольно поразило то особое уважение, то благоговение, с каким отец мой произнес это имя после того, что ему сказала настоятельница.
Выслушав отца, монахиня подошла к шнурку сонетки и дернула его.
— Пришлите сюда девицу Дюпюи! — приказала она явившейся на зов сестре.
— Сударыня, — вежливо заметил отец не без некоторого колебания, когда монахиня уже вышла, чтобы исполнить приказание настоятельницы, — быть может, мы здесь будем лишними теперь?..
— Ах, нет, нисколько! — возразила она, — я хочу передать ее вам с рук на руки. Пусть она сразу научится вполне доверять другу своего отца. Не бойтесь, что она откажет вам в этом: я знаю Розетту и вперед поручусь вам, что она сумеет оценить вашу дружбу к ее отцу!
Спустя немного времени в комнату вошла высокая, стройная девушка лет шестнадцати. Мне показалось в первую минуту, что это была одна из тех, кого я уже видел минут десять тому назад в приемной зале: та же строгая, гладкая прическа, тот же простой, черный наряд и те же опущенные глаза.
Между тем Розетта Корбиак почтительно склонилась перед настоятельницей и с чувством глубокого уважения поцеловала ее руку, как это тогда делали все молодые девушки по отношению к женщинам старше себя.
— Розетта, — обратилась к ней монахиня, — вот это — господин капитан Жордас, а это сын его — господин Нарцисс Жордас, которые приехали сюда от имени вашего уважаемого отца.
При этом молодая девушка подняла глаза, такие ясные и светлые, каких я еще не видел никогда в своей жизни, и, подойдя к отцу, просто и откровенно сказала ему, протянув свою маленькую ручку:
— Я с самого раннего детства научилась любить и уважать имя капитана Жордаса!
Отец мой с нежностью родного отца поцеловал ее в лоб, как это приличествовало ему в качестве друга отца и человека уже пожилого.
Затем она подошла ко мне и с ласковой улыбкой протянула и мне свою ручку. Я с некоторым смущением и неловкостью пожал ее, не проронив ни слова.
— Дочь моя! Хочу сообщить вам нечто такое, что одновременно и огорчит, и обрадует вас! — проговорила настоятельница. — Вам придется покинуть нас сегодня же, даже сейчас, чтобы свидеться с вашим дорогим отцом, которым вы можете так гордиться, и которого не видели целых восемь лет!.. Но приготовьтесь узнать печальную весть: вы застанете вашего славного отца не в добром здравии. Мужайтесь, однако, покажите себя достойной дочерью этого великого героя!
Слезы брызнули из глаз молодой девушки и быстро покатились по ее щекам. Но, несмотря на это, она сумела доказать, что настоятельница не преувеличивала ее силу воли и энергию.
— Я готова, матушка, — отвечала она, — и когда вы прикажете, поеду. Вы знаете, как я всегда ожидала этого момента!.. Но я не думала…
Слезы душили ее, она не могла продолжать.
— Мы оставим вас на минуту одних, — сказала нам настоятельница, — и потому прошу вас извинить нас. Мы постараемся не задержать вас долго, надо только, чтобы Розетта простилась со своими подругами, а мы успели уложить ее чемодан… Будьте добры подождать нас вот в этой галерее.
Затем настоятельница с Розеттой удалились, а мы, пользуясь предложением, вышли в галерею, высокие итальянские окна которой выходили в тенистый монастырский сад. Все они были открыты настежь: в данный момент воспитанницы гуляли в саду. Их было около сотни самых разнообразных возрастов; они были разделены на три отделения, и участки сада, отведенные для прогулок каждого отделения, были разгорожены тонкими решетками, по которым ползли вверх вьющиеся растения. Некоторые из учениц с большим усердием занимались поливкой цветов, поправляли и подвязывали их, срывая вялые, выражая радость при виде только что распустившихся. Другие, более взрослые, разгуливали по аллеям отдельными группами, по три-четыре вместе, или сидели на скамейках, оживленно беседуя между собой. Десять или двенадцать девиц, которые, судя по голубой ленте с большим серебряным крестом, отличавшими их от остальных подруг, сумели заслужить чем-нибудь эту особую награду в течение недели, внимательно осматривали ручки, прическу и наряд маленьких воспитанниц, вверенных их присмотру, с заботливостью настоящих молодых мамаш.