Страница:
Дружные аплодисменты публики приветствовали последние слова моего отца, и господин судья, считая такого рода манифестацию слишком законной для того, чтобы запретить ее, счел за лучшее сделать вид, что не замечает ее. Произнеся в кратких и простых словах наше полное оправдание, он распорядился немедленно возвратить нам свободу и заявил, что строжайшее следствие будет учинено над действиями и поступками Вик-Любена.
Затем решетка, отделявшая скамью подсудимых от общей залы, раскрылась, и мы оказались на свободе. Первое, что мы сделали, это заключили друг друга в объятия, поздравляя с благополучным окончанием этого дела. Трудно передать словами, с каким чувством глубокой радости я прижимал к своей груди нашего маленького Флоримона, которого нам удалось спасти от такой страшной смерти!.. Несмотря на все ужасные впечатления, пережитые им за последнее время, следы которого виднелись еще и теперь на его бледном личике, мужество ни на минуту не покидало его. В тот момент, когда я обнимал и целовал его, мальчик шепнул мне, глядя мне прямо в глаза своим ясным, милым взглядом:
— Ведь я вчера весь вечер не плакал, хотя мне было очень грустно и очень хотелось плакать… Хорошо я сделал, не правда ли?.. Скажи, ты доволен мной?
— Да, да, мой дорогой, очень доволен, — ответил я, еще крепче прижимая его к своей груди, — ты доказал этим, что ты достойный сын Жана Корбиака.
Едва успел я опустить его на землю, как Клерсина выхватила его из моих рук и задушила в своих объятиях. Бедная женщина плакала от радости, а при виде своей любимой няни и мальчик расплакался. То, чего не могли сделать ни страх, ни жестокое обращение, — сделали ласка и любовь бедной женщины.
Впрочем, Клерсине вскоре удалось успокоить его, и тогда она передала его моему отцу, который в свою очередь стал обнимать и целовать его, а Клерсина, высоко подняв над его белокурой головкой руки, стала призывать на него благословение свыше:
— Да благословит и сохранит Господь тебя, дитя души моей! — воскликнула она каким-то вдохновенным голосом, не обращая никакого внимания на свидетелей этой трогательной сцены, — теперь твоя бедная няня может умереть спокойно, так как глаза ее видели тебя опять возвращенным тем, кому ты дорог и кто любит тебя! Дал бы только Бог, чтобы эти глаза мои могли увидеть тебя в другой стране, где ты расцветешь, как цветок! Затем пусть они закроются навсегда, и пусть душа мая пойдет на свидание с родными моими малютками в стране, где все свободны!..
Затем мы оставили зал суда. В коридоре я спросил отца, что нам следует теперь делать. Во всяком случае, необходимо было, чтобы никто не заподозрил присутствия командира Корбиака в здешних водах. Когда же и каким образом могли мы теперь попасть на «Эврику»?
— Право, — шепотом ответил мой отец, — мне было бы крайне неприятно уехать из Нового Орлеана после того, как я потребовал следствия над этим негодяем, Вик-Любеном, не доведя этого дела до конца и не добившись того, чтобы он получил заслуженное наказание! Мне даже хочется отправить тебя вперед с Клерсиной и ребенком на первой попавшейся шлюпке, а самому остаться здесь, чтобы нагнать вас в Каракасе или другом каком порту, где вы подождете меня!
— Как вам будет угодно, батюшка, — ответил я. — Хотя вы сами поймете, конечно, что я предпочел бы остаться с вами, но я, во всяком случае, готов повиноваться вам.
— Так вот поезжай-ка с ними на «Эврику», хотя бы для того только, чтобы узнать мнение командира на этот счет, и, если он имеет что-либо против моего желания, то уведоми меня о том. Нам прежде всего следует подумать о беспокойстве и нетерпении, с каким бедный отец ожидает теперь возвращения своего ребенка. Но не забудь сказать ему, что после того, как я публично обвинял этого мерзавца, я считаю долгом совести и чести доказать его виновность.
Разговаривая таким образом, мы вышли на крыльцо здания суда. Первое лицо, на кого здесь упал наш взгляд, был Вик-Любен, по-видимому, поджидавший нас тут. Негодяй этот успел уже вернуть себе всю свою самоуверенность и, опираясь на плечо одного констебля из числа своих друзей, смотрел на нас с нахальным видом и насмешкой.
— Как-никак, а все же они заночевали одну ночку в тюрьме! Пусть это послужит им уроком! — говорил он настолько громко, чтобы и мы могли услышать это. — Я сожалею только об одном, что их проклятый командир не был с ними вместе, со своей прекрасной дочерью.
Эти возмутительные слова слышали, вероятно, еще человек десять-двенадцать из числа публики, выходившей вместе с нами из зала суда.
Первое мое желание было, конечно, ответить на это оскорбление и покарать мерзавца, но отец вовремя удержал меня. Уже из одного того, что Вик-Любен стоял чуть не обнявшись с констеблем в полной официальной форме, то есть состоящим при исполнении своих обязанностей, было ясно, что он старался вызвать новое столкновение, которое послужило бы поводом ко вторичному аресту. А нам в настоящее время следовало думать лишь об одном — как бы скорее доставить на судно Флоримона и Клерсину.
Вдруг из толпы нежданно-негаданно явился мститель за нанесенное нам оскорбление, и мститель этот был шевалье Зопир де ла Коломб, который, по-видимому, только что присутствовал на разборе нашего дела в зале суда, вместе со своим неразлучным котом и кожаной сумкой.
— Господин Вик-Любен! — воскликнул он, подходя к полицейскому надзирателю, — вы подлый негодяй и мерзавец! Я считаю своим долгом сказать вам это в лицо!
Освирепевший мулат накинулся было на него с поднятой вверх рукой, готовый поразить одним ударом своего могучего кулака; следом за ним готов был обрушиться на несчастного шевалье и его приятель констебль. Послышалась ругань, брань. Мы невольно остановились посреди набережной, куда уже направились с намерением поискать какую-нибудь лодку или шлюпку, которая могла бы доставить нас на судно командира Жана Корбиака. Видя происходившее мы, однако, готовы были, невзирая ни на какие соображения, поспешить на помощь бедному шевалье, так великодушно выступившему на нашу защиту, когда увидели, что кто-то уже предупредил нас. Там произошла настоящая свалка, в которой трудно было разобрать что-либо. Слышались только свистки, топот ног, подавленные крики и страшная возня.
В первый момент мы не могли понять, что там происходило и как все это случилось, но затем вдруг увидели, что на том месте, где только что стоял Вик-Любен, копошилось человек пятнадцать матросов, которых мы раньше почему-то не видели или не заметили. Вероятно, они скрывались за углом здания. Вглядевшись попристальнее, я, к величайшему своему удивлению, узнал в них матросов с «Эврики». Они проворно заворачивали кого-то в громадные одеяла и вязали, несмотря на отчаянное сопротивление, затем, подхватив этот громадный сверток на руки, точно тюк хлопка, бегом пробежали мимо нас. Теперь я увидел, что ими распоряжался Белюш…
— Живо! — крикнул он нам, — бегом на набережную!.. «Эврика» ожидает нас там под парусами, а негодяй этот в наших руках!..
Не дав себе даже времени ответить, я схватил Флоримона на руки и бросился бежать со всех ног. Отец мой и Белюш, подхватив Клерсину под руки, бросились следом за нами.
Все это случилось так быстро, что никто из присутствующих, видевших похищение Вик-Любена, не успел даже отдать себе отчета в происшедшем, и, прежде чем они могли сообразить, в чем дело, мы уже добежали до лестницы набережной и сели на шлюпки, ожидавшие нас у лестницы. Матросы не особенно бережно сбросили в одну из них свою тяжелую ношу, и по команде Белюша «Отваливай!» шлюпки понеслись как стрела, к ожидавшему их клиперу.
Проворно взобраться по трапу, оттолкнуть ногой лодку, в которой находился злополучный констебль, и отдать швартовы было делом одной минуты… Затем, дав свисток, «Эврика», победоносно распустив свои паруса, точно чайка, скользнула по черным волнам Миссисипи и стала уходить в открытое море.
На набережной собиралась толпа. Раздавался призывный звук труб, поднялась тревога, на солнце сверкало оружие. Но прежде, чем какое-либо таможенное судно могло пуститься за нами в погоню, мы уже были вне их досягаемости.
Теперь все мы были вместе, все собрались на палубе «Эврики»! Розетта и Флоримон обнимали отца, счастливого, радостного и довольного, улыбающегося на своем большом командирском кресле. Клерсина плакала от радости. Белюш молча потирал руки с выражением полного удовольствия. Отец мой и я чувствовали себя так легко и прекрасно, как будто у каждого из нас свалилась громадная тяжесть с плеч. Наконец после долгих ласк, объятий и поцелуев со своими детьми командир подозвал меня к себе и обнял нас всех трех одной левой рукой, затем, нагнувшись ко мне, сказал вполголоса:
— Благодарю тебя, сын мой!
Одно это слово с избытком вознаградило меня за все.
Розетта рассказала нам, что отец ее, не будучи в состоянии примириться с мыслью, что мы арестованы, и зная, что около десяти часов утра нас проводят в здание суда, решился смело пройти рукавом bayou Ла-Фурш в устье Миссисипи и притаиться вблизи набережной. Затем он отправил Белюша в сопровождении пятнадцати человек матросов к зданию суда, приказав им ожидать нашего выхода, и в случае, если бы нам еще не была возвращена свобода, силой отбить нас. Но заметив, что никакая опасность не грозит нам, Белюш, при виде бесновавшегося Вик-Любена, остроумно вздумал воспользоваться имевшими в его распоряжении силами и похитил этого негодяя, имея в виду рассчитаться с ним по-свойски на «Эврике».
Скромный слуга с обычной своей застенчивостью принимал наши приветствия и поздравления.
Между тем портовый семафор усердно работал. В тот момент, когда мы проходили под ветром у форта, преграждавшего доступ к крайнему пункту дельты Миссисипи, немного ниже Нового Орлеана, мы увидели маленький беленький дымок, — и ядро дало рикошет в воду, на расстоянии каких-то двухсот метров от «Эврики».
— Белюш, — с улыбкой сказал Жан Корбиак, — надо ответить этим господам! Распорядись сделать салют в двадцать один выстрел, мой друг!..
Последний выстрел наших орудий тихо замер над водой, заглушенный громким «ура!» всего экипажа, в тот момент, когда Новый Орлеан окончательно скрылся из виду.
ГЛАВА XIX. В открытом море
Затем решетка, отделявшая скамью подсудимых от общей залы, раскрылась, и мы оказались на свободе. Первое, что мы сделали, это заключили друг друга в объятия, поздравляя с благополучным окончанием этого дела. Трудно передать словами, с каким чувством глубокой радости я прижимал к своей груди нашего маленького Флоримона, которого нам удалось спасти от такой страшной смерти!.. Несмотря на все ужасные впечатления, пережитые им за последнее время, следы которого виднелись еще и теперь на его бледном личике, мужество ни на минуту не покидало его. В тот момент, когда я обнимал и целовал его, мальчик шепнул мне, глядя мне прямо в глаза своим ясным, милым взглядом:
— Ведь я вчера весь вечер не плакал, хотя мне было очень грустно и очень хотелось плакать… Хорошо я сделал, не правда ли?.. Скажи, ты доволен мной?
— Да, да, мой дорогой, очень доволен, — ответил я, еще крепче прижимая его к своей груди, — ты доказал этим, что ты достойный сын Жана Корбиака.
Едва успел я опустить его на землю, как Клерсина выхватила его из моих рук и задушила в своих объятиях. Бедная женщина плакала от радости, а при виде своей любимой няни и мальчик расплакался. То, чего не могли сделать ни страх, ни жестокое обращение, — сделали ласка и любовь бедной женщины.
Впрочем, Клерсине вскоре удалось успокоить его, и тогда она передала его моему отцу, который в свою очередь стал обнимать и целовать его, а Клерсина, высоко подняв над его белокурой головкой руки, стала призывать на него благословение свыше:
— Да благословит и сохранит Господь тебя, дитя души моей! — воскликнула она каким-то вдохновенным голосом, не обращая никакого внимания на свидетелей этой трогательной сцены, — теперь твоя бедная няня может умереть спокойно, так как глаза ее видели тебя опять возвращенным тем, кому ты дорог и кто любит тебя! Дал бы только Бог, чтобы эти глаза мои могли увидеть тебя в другой стране, где ты расцветешь, как цветок! Затем пусть они закроются навсегда, и пусть душа мая пойдет на свидание с родными моими малютками в стране, где все свободны!..
Затем мы оставили зал суда. В коридоре я спросил отца, что нам следует теперь делать. Во всяком случае, необходимо было, чтобы никто не заподозрил присутствия командира Корбиака в здешних водах. Когда же и каким образом могли мы теперь попасть на «Эврику»?
— Право, — шепотом ответил мой отец, — мне было бы крайне неприятно уехать из Нового Орлеана после того, как я потребовал следствия над этим негодяем, Вик-Любеном, не доведя этого дела до конца и не добившись того, чтобы он получил заслуженное наказание! Мне даже хочется отправить тебя вперед с Клерсиной и ребенком на первой попавшейся шлюпке, а самому остаться здесь, чтобы нагнать вас в Каракасе или другом каком порту, где вы подождете меня!
— Как вам будет угодно, батюшка, — ответил я. — Хотя вы сами поймете, конечно, что я предпочел бы остаться с вами, но я, во всяком случае, готов повиноваться вам.
— Так вот поезжай-ка с ними на «Эврику», хотя бы для того только, чтобы узнать мнение командира на этот счет, и, если он имеет что-либо против моего желания, то уведоми меня о том. Нам прежде всего следует подумать о беспокойстве и нетерпении, с каким бедный отец ожидает теперь возвращения своего ребенка. Но не забудь сказать ему, что после того, как я публично обвинял этого мерзавца, я считаю долгом совести и чести доказать его виновность.
Разговаривая таким образом, мы вышли на крыльцо здания суда. Первое лицо, на кого здесь упал наш взгляд, был Вик-Любен, по-видимому, поджидавший нас тут. Негодяй этот успел уже вернуть себе всю свою самоуверенность и, опираясь на плечо одного констебля из числа своих друзей, смотрел на нас с нахальным видом и насмешкой.
— Как-никак, а все же они заночевали одну ночку в тюрьме! Пусть это послужит им уроком! — говорил он настолько громко, чтобы и мы могли услышать это. — Я сожалею только об одном, что их проклятый командир не был с ними вместе, со своей прекрасной дочерью.
Эти возмутительные слова слышали, вероятно, еще человек десять-двенадцать из числа публики, выходившей вместе с нами из зала суда.
Первое мое желание было, конечно, ответить на это оскорбление и покарать мерзавца, но отец вовремя удержал меня. Уже из одного того, что Вик-Любен стоял чуть не обнявшись с констеблем в полной официальной форме, то есть состоящим при исполнении своих обязанностей, было ясно, что он старался вызвать новое столкновение, которое послужило бы поводом ко вторичному аресту. А нам в настоящее время следовало думать лишь об одном — как бы скорее доставить на судно Флоримона и Клерсину.
Вдруг из толпы нежданно-негаданно явился мститель за нанесенное нам оскорбление, и мститель этот был шевалье Зопир де ла Коломб, который, по-видимому, только что присутствовал на разборе нашего дела в зале суда, вместе со своим неразлучным котом и кожаной сумкой.
— Господин Вик-Любен! — воскликнул он, подходя к полицейскому надзирателю, — вы подлый негодяй и мерзавец! Я считаю своим долгом сказать вам это в лицо!
Освирепевший мулат накинулся было на него с поднятой вверх рукой, готовый поразить одним ударом своего могучего кулака; следом за ним готов был обрушиться на несчастного шевалье и его приятель констебль. Послышалась ругань, брань. Мы невольно остановились посреди набережной, куда уже направились с намерением поискать какую-нибудь лодку или шлюпку, которая могла бы доставить нас на судно командира Жана Корбиака. Видя происходившее мы, однако, готовы были, невзирая ни на какие соображения, поспешить на помощь бедному шевалье, так великодушно выступившему на нашу защиту, когда увидели, что кто-то уже предупредил нас. Там произошла настоящая свалка, в которой трудно было разобрать что-либо. Слышались только свистки, топот ног, подавленные крики и страшная возня.
В первый момент мы не могли понять, что там происходило и как все это случилось, но затем вдруг увидели, что на том месте, где только что стоял Вик-Любен, копошилось человек пятнадцать матросов, которых мы раньше почему-то не видели или не заметили. Вероятно, они скрывались за углом здания. Вглядевшись попристальнее, я, к величайшему своему удивлению, узнал в них матросов с «Эврики». Они проворно заворачивали кого-то в громадные одеяла и вязали, несмотря на отчаянное сопротивление, затем, подхватив этот громадный сверток на руки, точно тюк хлопка, бегом пробежали мимо нас. Теперь я увидел, что ими распоряжался Белюш…
— Живо! — крикнул он нам, — бегом на набережную!.. «Эврика» ожидает нас там под парусами, а негодяй этот в наших руках!..
Не дав себе даже времени ответить, я схватил Флоримона на руки и бросился бежать со всех ног. Отец мой и Белюш, подхватив Клерсину под руки, бросились следом за нами.
Все это случилось так быстро, что никто из присутствующих, видевших похищение Вик-Любена, не успел даже отдать себе отчета в происшедшем, и, прежде чем они могли сообразить, в чем дело, мы уже добежали до лестницы набережной и сели на шлюпки, ожидавшие нас у лестницы. Матросы не особенно бережно сбросили в одну из них свою тяжелую ношу, и по команде Белюша «Отваливай!» шлюпки понеслись как стрела, к ожидавшему их клиперу.
Проворно взобраться по трапу, оттолкнуть ногой лодку, в которой находился злополучный констебль, и отдать швартовы было делом одной минуты… Затем, дав свисток, «Эврика», победоносно распустив свои паруса, точно чайка, скользнула по черным волнам Миссисипи и стала уходить в открытое море.
На набережной собиралась толпа. Раздавался призывный звук труб, поднялась тревога, на солнце сверкало оружие. Но прежде, чем какое-либо таможенное судно могло пуститься за нами в погоню, мы уже были вне их досягаемости.
Теперь все мы были вместе, все собрались на палубе «Эврики»! Розетта и Флоримон обнимали отца, счастливого, радостного и довольного, улыбающегося на своем большом командирском кресле. Клерсина плакала от радости. Белюш молча потирал руки с выражением полного удовольствия. Отец мой и я чувствовали себя так легко и прекрасно, как будто у каждого из нас свалилась громадная тяжесть с плеч. Наконец после долгих ласк, объятий и поцелуев со своими детьми командир подозвал меня к себе и обнял нас всех трех одной левой рукой, затем, нагнувшись ко мне, сказал вполголоса:
— Благодарю тебя, сын мой!
Одно это слово с избытком вознаградило меня за все.
Розетта рассказала нам, что отец ее, не будучи в состоянии примириться с мыслью, что мы арестованы, и зная, что около десяти часов утра нас проводят в здание суда, решился смело пройти рукавом bayou Ла-Фурш в устье Миссисипи и притаиться вблизи набережной. Затем он отправил Белюша в сопровождении пятнадцати человек матросов к зданию суда, приказав им ожидать нашего выхода, и в случае, если бы нам еще не была возвращена свобода, силой отбить нас. Но заметив, что никакая опасность не грозит нам, Белюш, при виде бесновавшегося Вик-Любена, остроумно вздумал воспользоваться имевшими в его распоряжении силами и похитил этого негодяя, имея в виду рассчитаться с ним по-свойски на «Эврике».
Скромный слуга с обычной своей застенчивостью принимал наши приветствия и поздравления.
Между тем портовый семафор усердно работал. В тот момент, когда мы проходили под ветром у форта, преграждавшего доступ к крайнему пункту дельты Миссисипи, немного ниже Нового Орлеана, мы увидели маленький беленький дымок, — и ядро дало рикошет в воду, на расстоянии каких-то двухсот метров от «Эврики».
— Белюш, — с улыбкой сказал Жан Корбиак, — надо ответить этим господам! Распорядись сделать салют в двадцать один выстрел, мой друг!..
Последний выстрел наших орудий тихо замер над водой, заглушенный громким «ура!» всего экипажа, в тот момент, когда Новый Орлеан окончательно скрылся из виду.
ГЛАВА XIX. В открытом море
Все, что здесь рассказано одним духом, капитан Нарцисс Жордас передавал мне в продолжение двух длинных вечеров. Зайдя к нему несколько дней спустя, я попросил его дополнить, что мне уже было известно, и сообщить о дальнейшей судьбе Капитана Трафальгара, а также остальных участников всех этих происшествий.
Вот что он рассказал мне, в ответ на эту просьбу.
— Я уже говорил вам, — начал он, — что матросы «Эврики» втащили в шлюпки два тюка, обвернутых в одеяла.
В одном из этих тюков был завернут констебль, приятель Вик-Любена, которого мы так и оставили в шлюпке, оттолкнув от судна по направлению к набережной. Но как вы думаете, кто предстал нашим взорам в тот момент, когда развязали на палубе «Эврики» второй тюк? Целая живописная компания, состоящая из Вик-Любена, шевалье Зопира де ла Коломба, его кота Грималькена и неизменной кожаной сумки. Все это тесно связанное вместе взаимно душило друг друга, мяукало, билось как рыба об лед и царапалось изо всех сил. Только сумка вела себя с достоинством и оставалась пассивной в этой бесплодной и бессмысленной борьбе!
С большим трудом нам удалось наконец высвободить бедного шевалье де ла Коломб, поставить его на ноги и отблагодарить как следует за его благородное мужество, с каким он выступил на нашу защиту, затем извиниться перед ним в неумышленном похищении его из Нового Орлеана.
Но шевалье, вспомнив свои обычные притворные манеры, со свойственной ему во всех случаях жизни чрезвычайной вежливостью и любезностью прервал наши извинения следующими словами:
— Ах, ради Бога, не извиняйтесь! Право, я крайне признателен тому счастливому случаю, который привел меня к вам и ввел в ваше милое общество, особенно если вы возвращаетесь обратно во Францию!.. Я только позволю себе попросить вас — разрешить мне уплатить за проезд по возвращении на родину, так как в данный момент я совершенно разорен, разорен, как говорится, до нитки!.. Да, если бы вы только могли себе представить, друзья мои, что эти бессовестные адвокаты и полицейские заставили выстрадать меня в течение этого месяца, под предлогом доставлять мне какие-то мнимые сведения! Теперь я пришел к тому убеждению, что, быть может, и наследство мое не что иное, как сказка из «Тысячи и одной ночи»!.. А между тем они взяли у меня все, решительно все, до последней копейки — даже часы мои!
Действительно, те двое часов, которыми так гордился шевалье, со всеми их многочисленными брелками, отсутствовали, весь его костюм был сильно потерт и говорил о скудости средств его владельца. В напудренном паричке его почти не оставалось волос; даже Грималькен казался голодным, до того был тощ.
Мы, конечно, поспешили тотчас же успокоить бедного шевалье, уверив его, что мы рады ему, как гостю, на «Эврике» и что ни о какой плате и речи быть не может, что, по-видимому, очень порадовало беднягу. Затем мы немедленно принялись восстанавливать силы почтенного Зопира де ла Коломба и его знаменитого Грималькена, «кота в сапогах».
Теперь мы уже находились не в американских водах, а в открытом море. Вследствие чрезвычайной быстроты хода «Эврики» мы были вне досягаемости для всякой погони. Перед нами расстилалась, при ослепительном блеске тропического полудня середины июня, лазуревая гладь Мексиканского залива. Ветер слабел понемногу; только одни верхние паруса еще вздувались, заигрывая с запоздалым ветерком в верхних слоях воздуха. Ни одно облачко не нарушало ясности небесной лазури; ни один взмах крыльев не нарушал торжественной тишины, царившей вокруг. Под благодатным влиянием этого полуденного часа всеобщего отдыха, покоя и сна само море казалось дремлющим и как бы опустелым. Лишь изредка всплескивала кое-где рыба, выскакивая на мгновение из воды. Под водой, в борозде, оставляемой «Эврикой», едва заметно не столько виднелись, сколько угадывались черные спины акул, следовавших за судном от самого берега, голодных, но терпеливых, как всегда.
Этот всеобщий отдых и успокоение составляли какой-то странный контраст со всеми теми волнениями и тревогами, какие мы только что испытали. Но это было лишь временное затишье перед бурной и трагической сценой.
Перед лесенкой, ведущей в кают-компанию, лежал на палубе связанный, в том самом положении, в каком его оставили матросы, Вик-Любен, все еще запеленутый в одеяло. Лицо его было видно только отчасти, но то, что было видно, было отвратительно по своему выражению. Никогда еще более низменные страсти, более яростная и подлая ненависть не отражались на человеческом лице. Он был мертвенно-бледен, но бледен от злобы; в глазах, налившихся кровью от внутреннего напряжения, сказывались по очереди то бессильное бешенство, то чувство ужаса и страха. Он, конечно, не мог ошибаться относительно того, какая участь готовилась ему в самом недалеком будущем, а вместе с тем и не мог, не умел примириться со своей судьбой. Минутами вид этого человека возбуждал жалость, но вообще взгляд его выражал только бессильную ярость и вызывал скорее всего чувство отвращения. При всем этом эту нравственную агонию тяжело было видеть. Непривычный еще к такого рода зрелищам, я невольно был возмущен им.
Сидя над навесом кормовой части палубы в своем высоком кожаном кресле, Жан Корбиак, по-видимому, совершенно забыл о своем пленном и не обращал на него ни малейшего внимания. Под длинным белым шерстяным одеянием, обильными складками спускавшимся и окутывавшем его с плеч и до самых пят, угадывалась, несмотря на сильную худобу, некогда сильная и мощная фигура, отличавшаяся даже теперь удивительной красотой и гармонией линий. Муки и страдания минувшей ночи, по-видимому, сильно повлияли на него. Сегодня он казался мне более исхудалым, бледным и слабым, чем когда-либо. Левой рукой он обнимал по очереди то шею своей дочери, то плечики своего сына. Дети его сидели тут же, на маленькой скамеечке у его ног и с любовью глядели ему в глаза, большие, строгие, глубоко ввалившиеся, но светившиеся теперь тихой радостью и лаской.
Я подошел к нему с фуражкой в руке и, почтительно остановившись в двух шагах, проговорил:
— Командир, какие будут ваши распоряжения и приказания относительно нашего пленного?.. Чувство человечности требует не оставлять его больше в этом положении… Прикажете перевести его в трюм?
Выражение невообразимой жестокости появилось вдруг, при этих моих словах на аскетическом лице командира, и красивые губы его сложились в злобную усмешку.
— Да, твоя правда! — угрюмо ответил он, — надо покончить эти старые счеты… Розетта, Флоримон, идите с Клерсиной вниз, в кают-компанию, и оставайтесь там, пока я не позову вас!
Приказание это было отдано так решительно и так безапелляционно, что дети и не подумали протестовать против него. Они встали и, внутренне трепеща, направились к лесенке, ведущей вниз. Им пришлось обойти кругом, так как связанный Вик-Любен, лежавший напротив лесенки, преграждал дорогу.
Едва успели стройные фигурки молодой девушки и ее маленького братца скрыться из виду, как командир приказал своим обычным, громким и отчетливым голосом:
— Развязать этого человека!
Это было делом одной минуты. Несколько матросов разом бросились исполнять приказание командира.
— Привязать его к матче, — продолжал тем же тоном Жан Корбиак, — и дать ему пятьдесят ударов плетей, а затем повесить на большой рее!
Мертвая тишина была ответом на этот приговор. Конечно, в то время никто не придерживался особо гуманных воззрений или хотя бы того сравнительно более мягкого обращения с людьми, какое мы теперь встречаем на судах, и телесные наказания были тогда в большом употреблении. Каждый матрос мог ожидать, что ему придется когда-нибудь испытать на себе унизительное наказание плетьми. Но это наказание, в качестве предварительной пытки перед казнью, а, может быть, главным образом холодный, презрительный тон, каким было оно отдано, заставили меня невольно содрогнуться.
Но я был дежурный, и мне не оставалось ничего более, как только беспрекословно повиноваться. Чуть ли не более расстроенный, чем сам приговоренный к казни, я повторил приказание командира и назначил людей для исполнения казни. Вик-Любен, обнаженный до пояса, был привязан к грот-мачте. Старший парусник, вооружившись толстой узловатой веревкой, которую он дважды обмотал вокруг своего кулака, был готов по первому знаку начать свою работу.
В этот момент Вик-Любен отчаянным усилием сумел повернуть голову назад и, обращаясь к Жану Корбиаку, молящим голосом воскликнул:
— Командир, не пощадите ли вы бедного человека? — при этом его обычный акцент креола придавал его речи какое-то сходство с детским лепетом и звучал как-то особенно забавно.
Эта неожиданная, наивная мольба о пощаде была так неуместна, что я невольно улыбнулся, но командир и бровью не повел, точно не слыша ничего.
— Начинай! — скомандовал он матросу, державшему плеть.
Я отвернулся. Веревка просвистала в воздухе и с сухим, резким звуком ударилась о тело негодяя, который громко взвыл.
В тот же самый момент другой пронзительный крик раздался с кормовой части — и Розетта, выбежав наверх, с мольбой бросилась на шею отцу.
— Пощадите, пощадите, папа, дорогой! — восклицала она дрожащим голосом. — Простите этого несчастного, который теперь уже не в состоянии никому вредить!.. Будьте великодушны! Будьте тем, что вы на самом деле!.. Я знаю — этот человек по-прежнему будет ненавидеть вас и всех нас. Знаю, что он не стоит того!.. Но не все ли равно?.. Простите по доброте своей души!.. Простите, дорогой, отец, прошу, молю вас!.. — И она, едва держась на ногах, трогательная, бледная и прекрасная, с мольбой простирала руки.
Никто не мог бы отказать ей, тем более ее отец, к которому она вернулась после столь долгого отсутствия.
— Пусть будет по твоему желанию! — отвечал он тоном высокомерного, презрительного безучастия, с каким вообще относился ко всему этому делу. — Отвяжите его, — приказал он, — я дарую ему жизнь по просьбе той, которую он не побоялся оскорбить! Заковать его в кандалы!
Злобная радость тотчас же сверкнула в глазах Вик-Любена. К нему разом вернулся весь его апломб. Едва только его успели отвязать от мачты, как он с возмутительной фамильярностью обернулся к группе, центром которой являлись командир и его дочь, и кланяясь довольно развязно, пробормотал в адрес последней:
— Очень благодарю вас, мадемуазель!
— Убрать отсюда этот мусор! — крикнул командир грозным голосом, и Вик-Любена поспешили увести в трюм.
После того Жан Корбиак как будто успокоился, поцеловал свою дочь и затем обратился ко мне с печальной улыбкой.
— Ах, дети мои, как видно, нет справедливости на свете! Миловать такого негодяя, тогда как сотни и тысячи прекраснейших людей подставляют грудь под выстрелы, не встречая ни малейшего сожаления!
— Но что вы теперь думаете делать с ним? — осведомилась Розетта.
— Право, не знаю! — ответил он, — там увидим! Можно будет высадить его на первом попавшемся берегу, чтобы он там заставил себя повесить. Я даю ему на это шесть месяцев срока!
— Разве мы будем останавливаться в пути?.. Я полагал, что мы идем прямо во Францию! — заметил я.
— Не знаю… увидим… В море никогда никто не может сказать, что будет!.. Быть может, мы пристанем к Бермудским или к Азорским островам.
Те несколько недель, которые следовали за этим, могут считаться одними из счастливейших в моей жизни. Погода по-прежнему стояла превосходная, не переходя однако в штиль. «Эврика», точно чайка, скользила по волнам, уносясь вдаль, к нашей родине и не причиняя нам никаких хлопот; только время от времени приходилось то убавить, то прибавить парусов. Служба на судне была столь неутомительна, что, чередуясь посуточно, отец мой и я несли ее без малейшей усталости. Ежедневно мы являлись к командиру с донесениями и для формы получали от него приказания, но, в сущности, все дело шло само собой.
Мы оставили уже за собой и Мексиканский залив, и Антильские острова. Уходя от тропиков, чтобы пользоваться более свежими ветрами и избежать чрезмерно сильной жары, мы находились уже под тридцать седьмой параллелью, успешно подвигаясь вперед благодаря благоприятным ветрам. Жизнь наша шла мирно и приятно; в дружеских, задушевных беседах проходили целые вечера; устраивались также и общие чтения, или строились отрадные планы будущего, или вспоминалось прошедшее. Я от души желал, чтобы такая жизнь про-длилась навсегда, и чувствовал, как с каждым днем и с каждым часом в душе моей росло и крепло чувство почтительного уважения к командиру, чувство восторженной любви к Розетте и братской нежности к маленькому Флоримону. До того времени я не испытывал ни малейшего чувства ни к кому, кроме своего отца. Этой привязанностью я вполне довольствовался, никогда не искал и не желал других. Эта же новая дружба, это новое взаимное чувство по отношению к двум молодым, прелестным существам вносило неведомую доселе прелесть в мою жизнь.
— Простите, — вдруг прервал себя капитан Нарцисс Жордас, — что я, быть может, слишком останавливаюсь на этих воспоминаниях. Но это чуть ли не лучшие и не самые светлые, какие у меня остались в жизни!
— Я почему-то чувствовал это уже тогда, когда начинал собирать и хранить их в душе, как сокровище. И в самом деле, мог ли я без содрогания думать о моменте нашего прибытия в Бретань? Ведь наша тесная дружба, наша общая жизнь, естественно, должна была прекратиться с приездом! Конечно, в нашем тесном кружке никто не заботился об условных приличиях света, но я не мог не сознавать, что между Розеттой, наследницей почти царских богатств, и мной, сыном бедного капитана торгового флота, лежала неизмеримая пропасть. Кроме того, красота этой девушки несомненно должна была привлечь массу поклонников… Какова же могла быть среди них моя роль? Мог ли я оспаривать ее у других, более счастливых и лучше одаренных судьбой? Ах, будь она бедна и беззащитна и не имей богатого приданого, я, быть может, и осмелился бы заявить те права, какие мне давали на взаимность моя искренняя привязанность и глубокое чувство уважения к ней. Но вся гордость моя возмущалась при мысли, что кто-либо мог заподозрить в этом какой-нибудь материальный расчет с моей стороны.
Вот что он рассказал мне, в ответ на эту просьбу.
— Я уже говорил вам, — начал он, — что матросы «Эврики» втащили в шлюпки два тюка, обвернутых в одеяла.
В одном из этих тюков был завернут констебль, приятель Вик-Любена, которого мы так и оставили в шлюпке, оттолкнув от судна по направлению к набережной. Но как вы думаете, кто предстал нашим взорам в тот момент, когда развязали на палубе «Эврики» второй тюк? Целая живописная компания, состоящая из Вик-Любена, шевалье Зопира де ла Коломба, его кота Грималькена и неизменной кожаной сумки. Все это тесно связанное вместе взаимно душило друг друга, мяукало, билось как рыба об лед и царапалось изо всех сил. Только сумка вела себя с достоинством и оставалась пассивной в этой бесплодной и бессмысленной борьбе!
С большим трудом нам удалось наконец высвободить бедного шевалье де ла Коломб, поставить его на ноги и отблагодарить как следует за его благородное мужество, с каким он выступил на нашу защиту, затем извиниться перед ним в неумышленном похищении его из Нового Орлеана.
Но шевалье, вспомнив свои обычные притворные манеры, со свойственной ему во всех случаях жизни чрезвычайной вежливостью и любезностью прервал наши извинения следующими словами:
— Ах, ради Бога, не извиняйтесь! Право, я крайне признателен тому счастливому случаю, который привел меня к вам и ввел в ваше милое общество, особенно если вы возвращаетесь обратно во Францию!.. Я только позволю себе попросить вас — разрешить мне уплатить за проезд по возвращении на родину, так как в данный момент я совершенно разорен, разорен, как говорится, до нитки!.. Да, если бы вы только могли себе представить, друзья мои, что эти бессовестные адвокаты и полицейские заставили выстрадать меня в течение этого месяца, под предлогом доставлять мне какие-то мнимые сведения! Теперь я пришел к тому убеждению, что, быть может, и наследство мое не что иное, как сказка из «Тысячи и одной ночи»!.. А между тем они взяли у меня все, решительно все, до последней копейки — даже часы мои!
Действительно, те двое часов, которыми так гордился шевалье, со всеми их многочисленными брелками, отсутствовали, весь его костюм был сильно потерт и говорил о скудости средств его владельца. В напудренном паричке его почти не оставалось волос; даже Грималькен казался голодным, до того был тощ.
Мы, конечно, поспешили тотчас же успокоить бедного шевалье, уверив его, что мы рады ему, как гостю, на «Эврике» и что ни о какой плате и речи быть не может, что, по-видимому, очень порадовало беднягу. Затем мы немедленно принялись восстанавливать силы почтенного Зопира де ла Коломба и его знаменитого Грималькена, «кота в сапогах».
Теперь мы уже находились не в американских водах, а в открытом море. Вследствие чрезвычайной быстроты хода «Эврики» мы были вне досягаемости для всякой погони. Перед нами расстилалась, при ослепительном блеске тропического полудня середины июня, лазуревая гладь Мексиканского залива. Ветер слабел понемногу; только одни верхние паруса еще вздувались, заигрывая с запоздалым ветерком в верхних слоях воздуха. Ни одно облачко не нарушало ясности небесной лазури; ни один взмах крыльев не нарушал торжественной тишины, царившей вокруг. Под благодатным влиянием этого полуденного часа всеобщего отдыха, покоя и сна само море казалось дремлющим и как бы опустелым. Лишь изредка всплескивала кое-где рыба, выскакивая на мгновение из воды. Под водой, в борозде, оставляемой «Эврикой», едва заметно не столько виднелись, сколько угадывались черные спины акул, следовавших за судном от самого берега, голодных, но терпеливых, как всегда.
Этот всеобщий отдых и успокоение составляли какой-то странный контраст со всеми теми волнениями и тревогами, какие мы только что испытали. Но это было лишь временное затишье перед бурной и трагической сценой.
Перед лесенкой, ведущей в кают-компанию, лежал на палубе связанный, в том самом положении, в каком его оставили матросы, Вик-Любен, все еще запеленутый в одеяло. Лицо его было видно только отчасти, но то, что было видно, было отвратительно по своему выражению. Никогда еще более низменные страсти, более яростная и подлая ненависть не отражались на человеческом лице. Он был мертвенно-бледен, но бледен от злобы; в глазах, налившихся кровью от внутреннего напряжения, сказывались по очереди то бессильное бешенство, то чувство ужаса и страха. Он, конечно, не мог ошибаться относительно того, какая участь готовилась ему в самом недалеком будущем, а вместе с тем и не мог, не умел примириться со своей судьбой. Минутами вид этого человека возбуждал жалость, но вообще взгляд его выражал только бессильную ярость и вызывал скорее всего чувство отвращения. При всем этом эту нравственную агонию тяжело было видеть. Непривычный еще к такого рода зрелищам, я невольно был возмущен им.
Сидя над навесом кормовой части палубы в своем высоком кожаном кресле, Жан Корбиак, по-видимому, совершенно забыл о своем пленном и не обращал на него ни малейшего внимания. Под длинным белым шерстяным одеянием, обильными складками спускавшимся и окутывавшем его с плеч и до самых пят, угадывалась, несмотря на сильную худобу, некогда сильная и мощная фигура, отличавшаяся даже теперь удивительной красотой и гармонией линий. Муки и страдания минувшей ночи, по-видимому, сильно повлияли на него. Сегодня он казался мне более исхудалым, бледным и слабым, чем когда-либо. Левой рукой он обнимал по очереди то шею своей дочери, то плечики своего сына. Дети его сидели тут же, на маленькой скамеечке у его ног и с любовью глядели ему в глаза, большие, строгие, глубоко ввалившиеся, но светившиеся теперь тихой радостью и лаской.
Я подошел к нему с фуражкой в руке и, почтительно остановившись в двух шагах, проговорил:
— Командир, какие будут ваши распоряжения и приказания относительно нашего пленного?.. Чувство человечности требует не оставлять его больше в этом положении… Прикажете перевести его в трюм?
Выражение невообразимой жестокости появилось вдруг, при этих моих словах на аскетическом лице командира, и красивые губы его сложились в злобную усмешку.
— Да, твоя правда! — угрюмо ответил он, — надо покончить эти старые счеты… Розетта, Флоримон, идите с Клерсиной вниз, в кают-компанию, и оставайтесь там, пока я не позову вас!
Приказание это было отдано так решительно и так безапелляционно, что дети и не подумали протестовать против него. Они встали и, внутренне трепеща, направились к лесенке, ведущей вниз. Им пришлось обойти кругом, так как связанный Вик-Любен, лежавший напротив лесенки, преграждал дорогу.
Едва успели стройные фигурки молодой девушки и ее маленького братца скрыться из виду, как командир приказал своим обычным, громким и отчетливым голосом:
— Развязать этого человека!
Это было делом одной минуты. Несколько матросов разом бросились исполнять приказание командира.
— Привязать его к матче, — продолжал тем же тоном Жан Корбиак, — и дать ему пятьдесят ударов плетей, а затем повесить на большой рее!
Мертвая тишина была ответом на этот приговор. Конечно, в то время никто не придерживался особо гуманных воззрений или хотя бы того сравнительно более мягкого обращения с людьми, какое мы теперь встречаем на судах, и телесные наказания были тогда в большом употреблении. Каждый матрос мог ожидать, что ему придется когда-нибудь испытать на себе унизительное наказание плетьми. Но это наказание, в качестве предварительной пытки перед казнью, а, может быть, главным образом холодный, презрительный тон, каким было оно отдано, заставили меня невольно содрогнуться.
Но я был дежурный, и мне не оставалось ничего более, как только беспрекословно повиноваться. Чуть ли не более расстроенный, чем сам приговоренный к казни, я повторил приказание командира и назначил людей для исполнения казни. Вик-Любен, обнаженный до пояса, был привязан к грот-мачте. Старший парусник, вооружившись толстой узловатой веревкой, которую он дважды обмотал вокруг своего кулака, был готов по первому знаку начать свою работу.
В этот момент Вик-Любен отчаянным усилием сумел повернуть голову назад и, обращаясь к Жану Корбиаку, молящим голосом воскликнул:
— Командир, не пощадите ли вы бедного человека? — при этом его обычный акцент креола придавал его речи какое-то сходство с детским лепетом и звучал как-то особенно забавно.
Эта неожиданная, наивная мольба о пощаде была так неуместна, что я невольно улыбнулся, но командир и бровью не повел, точно не слыша ничего.
— Начинай! — скомандовал он матросу, державшему плеть.
Я отвернулся. Веревка просвистала в воздухе и с сухим, резким звуком ударилась о тело негодяя, который громко взвыл.
В тот же самый момент другой пронзительный крик раздался с кормовой части — и Розетта, выбежав наверх, с мольбой бросилась на шею отцу.
— Пощадите, пощадите, папа, дорогой! — восклицала она дрожащим голосом. — Простите этого несчастного, который теперь уже не в состоянии никому вредить!.. Будьте великодушны! Будьте тем, что вы на самом деле!.. Я знаю — этот человек по-прежнему будет ненавидеть вас и всех нас. Знаю, что он не стоит того!.. Но не все ли равно?.. Простите по доброте своей души!.. Простите, дорогой, отец, прошу, молю вас!.. — И она, едва держась на ногах, трогательная, бледная и прекрасная, с мольбой простирала руки.
Никто не мог бы отказать ей, тем более ее отец, к которому она вернулась после столь долгого отсутствия.
— Пусть будет по твоему желанию! — отвечал он тоном высокомерного, презрительного безучастия, с каким вообще относился ко всему этому делу. — Отвяжите его, — приказал он, — я дарую ему жизнь по просьбе той, которую он не побоялся оскорбить! Заковать его в кандалы!
Злобная радость тотчас же сверкнула в глазах Вик-Любена. К нему разом вернулся весь его апломб. Едва только его успели отвязать от мачты, как он с возмутительной фамильярностью обернулся к группе, центром которой являлись командир и его дочь, и кланяясь довольно развязно, пробормотал в адрес последней:
— Очень благодарю вас, мадемуазель!
— Убрать отсюда этот мусор! — крикнул командир грозным голосом, и Вик-Любена поспешили увести в трюм.
После того Жан Корбиак как будто успокоился, поцеловал свою дочь и затем обратился ко мне с печальной улыбкой.
— Ах, дети мои, как видно, нет справедливости на свете! Миловать такого негодяя, тогда как сотни и тысячи прекраснейших людей подставляют грудь под выстрелы, не встречая ни малейшего сожаления!
— Но что вы теперь думаете делать с ним? — осведомилась Розетта.
— Право, не знаю! — ответил он, — там увидим! Можно будет высадить его на первом попавшемся берегу, чтобы он там заставил себя повесить. Я даю ему на это шесть месяцев срока!
— Разве мы будем останавливаться в пути?.. Я полагал, что мы идем прямо во Францию! — заметил я.
— Не знаю… увидим… В море никогда никто не может сказать, что будет!.. Быть может, мы пристанем к Бермудским или к Азорским островам.
Те несколько недель, которые следовали за этим, могут считаться одними из счастливейших в моей жизни. Погода по-прежнему стояла превосходная, не переходя однако в штиль. «Эврика», точно чайка, скользила по волнам, уносясь вдаль, к нашей родине и не причиняя нам никаких хлопот; только время от времени приходилось то убавить, то прибавить парусов. Служба на судне была столь неутомительна, что, чередуясь посуточно, отец мой и я несли ее без малейшей усталости. Ежедневно мы являлись к командиру с донесениями и для формы получали от него приказания, но, в сущности, все дело шло само собой.
Мы оставили уже за собой и Мексиканский залив, и Антильские острова. Уходя от тропиков, чтобы пользоваться более свежими ветрами и избежать чрезмерно сильной жары, мы находились уже под тридцать седьмой параллелью, успешно подвигаясь вперед благодаря благоприятным ветрам. Жизнь наша шла мирно и приятно; в дружеских, задушевных беседах проходили целые вечера; устраивались также и общие чтения, или строились отрадные планы будущего, или вспоминалось прошедшее. Я от души желал, чтобы такая жизнь про-длилась навсегда, и чувствовал, как с каждым днем и с каждым часом в душе моей росло и крепло чувство почтительного уважения к командиру, чувство восторженной любви к Розетте и братской нежности к маленькому Флоримону. До того времени я не испытывал ни малейшего чувства ни к кому, кроме своего отца. Этой привязанностью я вполне довольствовался, никогда не искал и не желал других. Эта же новая дружба, это новое взаимное чувство по отношению к двум молодым, прелестным существам вносило неведомую доселе прелесть в мою жизнь.
— Простите, — вдруг прервал себя капитан Нарцисс Жордас, — что я, быть может, слишком останавливаюсь на этих воспоминаниях. Но это чуть ли не лучшие и не самые светлые, какие у меня остались в жизни!
— Я почему-то чувствовал это уже тогда, когда начинал собирать и хранить их в душе, как сокровище. И в самом деле, мог ли я без содрогания думать о моменте нашего прибытия в Бретань? Ведь наша тесная дружба, наша общая жизнь, естественно, должна была прекратиться с приездом! Конечно, в нашем тесном кружке никто не заботился об условных приличиях света, но я не мог не сознавать, что между Розеттой, наследницей почти царских богатств, и мной, сыном бедного капитана торгового флота, лежала неизмеримая пропасть. Кроме того, красота этой девушки несомненно должна была привлечь массу поклонников… Какова же могла быть среди них моя роль? Мог ли я оспаривать ее у других, более счастливых и лучше одаренных судьбой? Ах, будь она бедна и беззащитна и не имей богатого приданого, я, быть может, и осмелился бы заявить те права, какие мне давали на взаимность моя искренняя привязанность и глубокое чувство уважения к ней. Но вся гордость моя возмущалась при мысли, что кто-либо мог заподозрить в этом какой-нибудь материальный расчет с моей стороны.