Между тем в течение тех тридцати или сорока минут, которые мы потратили на сооружение и спуск этого плота, пожар усилился; хранившиеся в судовых погребах и складах бочонки с маслом, салом, жиром, спиртом и другими горючими веществами также немало способствовали усилению пожара. Теперь уже все судно представляло собой какой-то плавучий, извергающий пламя вулкан. Теперь уже и палуба становилась раскаленной, как полчаса тому назад был пол нижнего помещения. С минуты на минуту следовало ожидать, что палуба начнет трескаться и взлетать на воздух. Пламя с ревом и свистом вырывалось уже наружу через люки и лизало своими огненными языками часть палубы. Нельзя было терять ни минуты. Надо было бежать отсюда; бежать куда бы то ни было…
   Но это было дело весьма нелегкое; посредством почти горизонтально натянутого, вследствие чрезвычайной быстроты нашего хода, каната, на протяжении поменьшей мере пятнадцати сажен, отделявших корму «Эврики» от нашего плота, нам следовало переправить вдвоем, Белюшу и мне, двух женщин, мальчика и нашего раненого, так как шевалье Зопир де ла Коломб, конечно, не мог идти в счет: он едва ли сумел бы справиться сам с собой, а не то, чтобы помогать другим. Я спустился первый, держа Розетту в своих объятиях, следом за мной спускался Белюш с Клерсиной. Когда мы с большим трудом усадили на мокром, скользком плоту обеих женщин, наполовину обезумевших от ужаса, так как их поминутно обдавало водою и качало из стороны в сторону, подбрасывало и кружило, мы поспешили снова взобраться наверх, проявляя буквально чудеса ловкости, чтобы взять на плот Флоримона и моего отца, а в случае надобности и шевалье Зопира де ла Коломба. Но, к великому моему ужасу и удивлению, его не оказалось на палубе, когда мы явились туда.
   — Мосье де ла Коломб! — крикнул я. — Где вы?
   — Здесь! — отозвался глухой, подавленный, едва слышный голос с носовой палубы, а вслед затем явился и он сам, выплывая из густого облака дыма, кашляя, чихая и протирая глаза, с опаленным паричком и ресницами, наполовину обгоревший, но торжествующий, держа в одной руке ленточку с Грималькеном, а в другой — свою кожаную сумку.
   — Не мог же я оставить то, что у меня есть самого дорогого! — проговорил он со своей обычной, детской ясностью души.
   В тот момент, когда мы только что начали опускаться во второй раз по натянутому канату, каждый со своей ношей, раздался страшный треск внутри судна, как будто все оно расселось; страшное судорожное содрогание прошло по нему от основания и до верхушки мачт. Носовая палуба взлетела на воздух вследствие взрыва раскаленных газов. Пламя вырывалось теперь отовсюду, бешено устремляя к небу свои страшные огненные языки сперва по низу, затем добираясь до мачт и наконец до парусов, пожирая просмоленные канаты и снасти и змейкой обвиваясь вокруг мачт.
   Нам нельзя было задержаться ни секунды: всего еще какие-нибудь две минуты, — и было бы уже слишком поздно. Но вот наконец, разбитые и усталые, с окровавленными руками, мы во второй раз спустились на плот… Шевалье спустился за нами следом. В продолжение нескольких секунд ни я, ни Белюш не в состоянии были сделать ни малейшего движения и оставались неподвижны как статуи. Луна только что скрылась за горизонтом, но зато вся «Эврика» рдела, как плавильные горнила, — и вдруг весь океан вблизи несчастного судна озарился величественной, страшной, гигантской иллюминацией на протяжении целых пяти миль в окружности. Загорелись паруса! От ватерлинии и до вершин своих уцелевших мачт все судно горело, как раскаленный уголь. Надо было во что бы то ни стало расстаться с «Эврикой», и притом как можно скорее.
   Белюш взял у меня мой большой нож и стал перепиливать им канат, затем, когда от него осталось не более одной пряди, бравый матрос предупредил нас, чтобы мы цеплялись, как можно крепче за доски плота и друг за друга, и убедившись, что мы последовали его совету, окончательно перерезал последние волокна. Мы получили такой страшный толчок, что весь плот едва не опрокинулся. Никакое обычное судно не вынесло бы такого толчка, — это можно сказать с уверенностью, — но плот, по самой природе своей не тонущий, почти тотчас же снова принял надлежащее положение и завертелся на хребтах беспорядочных волн, как злополучная щепка, брошенная в водоворот.
   Для того, чтобы понять весь ужас и отчаяние нашего положения, надо испытать, что значит находиться на жалком плоту в темную, безлунную ночь, с женщинами и детьми, в открытом море, да еще при сильном волнении. Всегда мужественная Клерсина прижала к своей груди маленького Флоримона, который плакал теперь навзрыд. Розетта, безучастная ко всему остальному, ужасно скорбела о том, что тело ее отца, оставшееся в пожаре, сгорает теперь, всеми покинутое, и что она не успела даже проститься с ним, запечатлеть на его мертвых устах свой последний прощальный поцелуй.
   — Прощай, отец!.. Прощай, дорогой мой! — шептала она с душераздирающим выражением глубокой, безысходной скорби и тоски.
   Шевалье казался совершенно истощенным. Что же касается моего отца, то он лежал в глубоком обмороке посреди плота, с трудом поддерживаемый мной и Белюшем. «Эврика» представляла собой один сплошной пылающий костер, вышиной по меньшей мере в пятьдесят сажен, горящий над самой поверхностью воды точно гигантский пуншевый огонь, разливая до самых облаков красное зарево пожара, отражавшееся в облаках и в воде. Вдруг судно стало как бы распадаться и медленно погружаться в море.
   Нам слышен был шипящий треск его раскаленной массы, погружавшейся в воду, треск и шипенье, напоминавшие погружающиеся в воду пятьсот или шестьсот бочек расплавленного олова. Столб густого белого пара окутал тонущий корабль и стал медленно подыматься к облакам, охватывая все еще пламенеющие мачты. Вскоре над поверхностью моря не осталось уже ничего, кроме трех тлеющих и курящихся факелов… Это были верхушки мачт «Эврики», а спустя еще немного над водой плавала только одна большая головня… Затем и она скрылась, в свою очередь, — и тогда кругом наступила черная, беспросветная ночь.
   Это произвело такое удручающее, страшное впечатление, от которого у всех нас невольно сжалось и замерло сердце. Пока «Эврика» горела и мы видели ее пламенеющий костер над водой, нам казалось, что наше судно еще живет, что через него мы еще связаны с остальным миром, а в тот момент, когда вдруг совершенно неожиданно наступил полный мрак, мы оставались в нерешимости, вернее, в полном незнании, куда нас несет, мы не видели друг друга, а только ощупью могли убедиться в присутствии здесь каждого из нас. Ведь ветер мог измениться за это время, как это часто бывает перед рассветом, и теперь мог гнать нас прямо в открытое море, вместо того, чтобы нести к берегу. Впрочем, мы были до того утомлены, что едва ли даже находили в себе силы задавать себе этот вопрос. Разбитые, измученные и изнемогающие от усталости и нравственных волнений, переносимых нами в течение этой ночи, мы почти ничего не сознавали и незаметно погружались в какое-то забытье, из которого нас неожиданно вывел голос Белюша, призывавшего нас сплотиться, прижаться ближе друг к другу и поддерживать взаимно друг друга. Без него мы, вероятно, один за другим, незаметно для самих себя, соскользнули бы с мокрого плота и были бы поглощены темной морской бездной, но он за всем следил, все видел, обо всем заботился…
   Сколько времени продолжалось это бесчувственное, бессознательное состояние, трудно сказать, вероятно, всю ночь, так как я положительно не помню ничего из того, что было дальше. Море мало-помалу успокоилось, и плот принял до известной степени какое-то однообразное качание, которое убаюкивало, точно люлька; этому баюкающему движению поддался даже и сам Белюш, который впал теперь в какую-то пассивную сонливость и стал безучастно относиться ко всему. Его тоже укачало, как и всех нас.
   Когда я наконец очнулся, на небе занималась уже заря; вдруг мне показалось, что глазам моим представляется какая-то странная галлюцинация.
   Я чувствовал, что нахожусь погруженным по горло в ледяную ванну, что смертельный холод пронизывает меня насквозь. Сидя на корточках и опустив голову на руки, без мыслей и дум, я не сводил глаз с небольшой черной точки, заметно приближавшейся к нам. Мало-помалу эта черная точка начинала приобретать известные очертания, становилась громадным черным чудовищем с одним большим огненно-красным глазом, устремленным прямо на меня, и приближалась с каждой минутой. Я видел, как это чудовище рассекало воду громадными черными плавниками, с равномерным шумом, и слышал, как оно тяжело и громко пыхтело.
   Клерсина, очевидно, тоже видела его и слышала то же, что и я, так как она вдруг громко вскрикнула, приподнялась на минуту и снова кинулась на колени, протянув вперед руки к этому привидению.
   — Господи Боже, возьми меня, если такова твоя воля! — воскликнула она, возведя глаза к небу. — Я готова!.. Но пощади этих детей, они сироты и ни в чем неповинны!.. Сжалься над ними, Господи!.. Сжалься над ними!..
   — Эх, черт возьми! — воскликнул Белюш, протирая себе глаза, — да ведь это судно, пароход, который идет прямо на нас!.. Вставай все!.. Мы спасены! Ура!..
   Действительно, это был пароход, шедший на нас. В ту пору паровые суда были еще очень редки, и я видел всего каких-нибудь два или три. Но теперь, когда я очнулся и вернулся к сознанию действительности, я сейчас же понял, что это пароход. Я увидел черный столб дыма, выходивший из его трубы, и стройный сноп искр, взлетавших вместе с дымом кверху, видел колеса, и вслед за тем услышал пронзительный свисток.
   Это был не только пароход, но пароход этот видел нас и останавливался ради нас. Из сероватого дыма, стлавшегося над морем, слышался человеческий голос, обращавшийся к нам:
   — Кто вы такие? Принадлежите ли вы судну, сгоревшему в эту ночь?
   Не помня себя от радости, счастливый и ликующий, я приложил обе руки ко рту и отвечал:
   — Да! Мы потерпели крушение! Мы пассажиры трехмачтового судна «Эврика», погибшего в эту ночь.
   — Мы уже три часа как вас разыскиваем! — продолжал голос из тумана. — Сколько вас?
   — Шестеро на плоту!.. Вышлите шлюпку… У нас нет даже весла!..
   — Хорошо… Сейчас будет шлюпка… Потерпите еще две минуты!
   Но не прошло и двух минут, как подошла лодка и забрала всех нас. Четверо дюжих гребцов мигом доставили нас к борту, и мы стали подниматься наверх с чувством особого, необъяснимого наслаждения… У мостика нас встретили капитан и чуть ли не весь экипаж. Все спешили оказать нам помощь. Судно, на которое мы были приняты, называлось «Жак Картье», буксирный пароход порта Сан-Мало, высланный специально для розыска нас, так как пожар «Эврики» был замечен и привел в волнение все побережье.
   Судьбе было угодно, чтобы ветер гнал нас прямо К северо-востоку и заставил обогнуть Финистер и мыс Фрегель. Теперь мы находились не только в трех милях от берегов Франции, но, кроме того, у самого входа в залив Сан-Мало — главную цель наших стремлений и надежды. В восемь часов утра мы вошли в гавань, где семафоры уже возвестили о нашем приближении, и половина города ожидала нас у пристани. К полудню мы уже были в нашем возлюбленном Сант-Эногате. Отца моего уложили в его собственную кровать, которая теперь служит мне, и окружили заботами, благодаря чему он вскоре стал заметно поправляться и понемногу выздоравливать от своих ран… Грустно подумать, что командир Жан Корбиак не дожил одного дня до момента, когда бы мы и его могли приютить под нашей кровлей.

ЭПИЛОГ

 
   За время этого рассказа капитан Нарцисс Жордас не раз приостанавливался промочить себе горло стаканчиком доброго домашнего сидра; что же касается меня, то я даже не дотрагивался до своего стакана, так быстро летело для меня время за слушанием рассказа об этих событиях. Между тем время было уже не раннее, потому что в тот самый момент, как капитан опять приостановился, дверь в гостиную тихо отворилась, и госпожа Жордас вошла в комнату.
   — Как? Вы все еще не закончили беседовать! — сказала она, улыбаясь. — Какие, право, болтуны эти мужчины!.. Да знаете ли, что теперь более семи часов!.. Уж будет с вас, идите, суп простынет!
   — Хорошо! Хорошо!.. — смеясь ответил капитан, между тем как я извинялся перед любезной хозяйкой, что беседа наша так долго затянулась.
   Когда она ушла, затворив за собой дверь, я тотчас же снова впал в тот самый грех, в котором всего за минуту каялся и извинялся перед доброй старушкой.
   — Итак, — сказал я, обращаясь к капитану Нарциссу Жордасу, — вы очутились в тех же водах, которые покинули семь месяцев ранее, и притом чуть ли не самого Сант-Эногата… Вероятно, вы уже не покидали с тех пор этого прелестного уголка?.. И в самом деле, вы вполне заслужили свой отдых!.. Но скажите, что сталось со всеми теми людьми, которые играли такую живую роль в вашем рассказе? Мне бы очень хотелось знать, что стало с Розеттой, дочерью Жана Корбиака?
   На это капитан разразился веселым, добродушным смехом, прозвучавшим в его странной гостиной точно веселый детский смех.
   — Розетта?.. Да вы прекрасно знаете ее! — воскликнул он. — Ведь вы только что видели ее сейчас и говорили с ней… Это — госпожа Нарцисс Жордас!
   Я с недоумением посмотрел на него. Для меня Розетта осталась все той же свеженькой шестнадцатилетней девушкой, такой прелестной, мужественной, отважной и самоотверженной, какою ее представлял в своем рассказе капитан Нарцисс Жордас, и мне трудно было признать ее в милой старушке, хозяйке этого дома, такой изящной и прелестной, но уже вовсе не похожей на ту шестнадцатилетнюю девушку, какую я представлял себе.
   — Ну, да, — продолжал капитан, — это случилось само собой, если можно так выразиться. Вы понимаете, конечно, что по возвращении сюда нам пришлось сейчас же подумать о том, чем жить и как зарабатывать деньги, потому что вернулись мы, что называется, совершенно без гроша, в том только, что было у нас на плечах. Негодяи отняли у отца его кожаный пояс, в котором оставалось еще несколько десятков луидоров; у меня же не было ровно ничего, точно так же, как и у всех остальных. Поэтому по прибытии в Сант-Эногат мы устроили в нашем маленьком домике, который представлял теперь собой все наше имущество, Клерсину и детей покойного командира Жана Корбиака, и как только отец мой достаточно оправился, поступили с ним на службу в купеческий флот. Как вам известно, всякий моряк может устроиться таким образом, чтобы часть его содержания поступала во время его отсутствия в плавании в распоряжение его семьи и вообще тех, кому он пожелает оставить доверенность. Пользуясь этим, мы с отцом, понятно, предоставили свое содержание в распоряжение Клерсины и ее питомцев. Каждые полтора или два года мы возвращались из наших дальних плаваний, чтобы отдохнуть недельку-другую подле них, и затем снова уходили в море. Во время одного из таких плаваний отец мой заболел злокачественной лихорадкой в тот самый день, когда мы уходили из Пуэрто-Рико, и, проболев недолго, умер в море. Там его и погребли, как он всегда желал, уверяя, что для доброго моряка позорно и обидно отдавать свое тело земле, а не родной стихии. Я состоял при нем в качестве старшего офицера и помощника на небольшом трехмачтовом судне водоизмещением в двести тонн, принадлежавшем братьям Аллез, крупным коммерсантам города Манта. Отец оставил мне свой кожаный пояс, опять уже туго набитый червонцами, свое родительское благословение и наказал тотчас по возвращении в Сант-Эногат жениться на Розетте.
   По возвращении домой я не застал уже Клерсины в живых, а Флоримон был отправлен в морское училище. С замиранием сердца передал я Розетте последнюю волю моего отца. Каково же было мое удивление, когда эта милая девушка сказала мне, что эта мысль была искренним желанием и ее покойного отца, которую она с удовольствием готова исполнить.
   Много лет прошло с тех пор. Флоримон в чине лейтенанта военного флота был убит при осаде Одессы, о Белюше и шевалье де ла Коломбе я не имею никаких известий, и теперь мирно доживаю свой век со своей дорогой старушкой, которую люблю так, как и несколько десятков лет тому назад!
   Так закончил свое повествование капитан Жордас.
   Мы поднялись и пошли к обеденному столу, где нас нетерпеливо ожидала жена моего собеседника, дочь Жана Корбиака, знаменитого Капитана Трафальгара.